[ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ПЕРВОЕ] ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ВТОРОЕ
суббота, 22 января
Дорогой Цзи-гу!
Спасибо за большое и подробное письмо. Сейчас я не буду разбирать всех вопросов, которые ты затронул, ибо до моего возвращения осталось совсем немного. Так что ты не слишком утруждай себя выполнением моих обязанностей, а отвечай всем так: я написал, что приеду вскоре после последнего зимнего полнолуния. У нас нет больше дел настолько срочных, чтобы они не могли подождать до того времени. Однако к одному вопросу я все же хочу, вернуться, тем более что он прямо с этим связан. Неужели я действительно написал в предпоследнем письме, что день моего возвращения приближается неумолимо? Нет, я не сомневаюсь, что ты все прочел верно,-- и, хотя сам уже не помню, как именно выразился, все же хорошо помню, что в последнее время испытывал это ощущение довольно часто: неумолимость приближающегося дня отъезда повергала меня в отчаяние. И все же я уеду, ибо должен уехать. Тебе, как никому, мой милый Цзи-гу, ведомы движения моей души и сердца, а из моих писем ты мог узнать их еще лучше. Да что говорить: это связано с госпожой Кай-кун.
От путешествия в этот далекий и чуждый для меня мир я мог ожидать чего угодно, только не этого, да еще в моем, увы, уже более чем зрелом возрасте. Сейчас я снова сижу в нижней гостиной моего постоялого двора, давшего мне приют и уже почти ставшего для меня родным домом, попиваю ледяной Шан-пань и вдыхаю благовонный дым одной из моих любимых коричневых Да Ви-доу. Шан-пань всегда пьют очень сильно охлажденным. В это время, зимой, пузатую бутылку чудесного напитка можно было бы просто вынести, во двор и поставить в снег, и она быстро бы охладилась. Но нет, большеносые так не поступают, ибо знают иной способ создавать холод. Этот способ действует и летом. Нам с тобой известно, что люди (я имею в виду людей в нашей стране) умеют создавать тепло; холода они создавать не умеют. Когда приходит зима и становится зябко, можно разжечь огонь в очаге или надеть шубу. Однако летом, когда наступает жара, мы не в силах с ней ничего поделать, и нам остается лишь потеть, отдуваться, издавать стоны да искать подходящее местечко в тени, лучше всего где-нибудь у воды. Большеносым же и эта закономерность природы показалась слишком неудобной, и они научились делать ледяные шкафы. Если открыть дверцу такого шкафа, тебя так и обдаст холодом, точно ты повстречал злого демона и почувствовал его дыхание. Пузатую бутылку оставляют в таком шкафу часа на два, и она делается совершенно холодной. У теплого Шан-паня вкус весьма неважный. По словам госпожи Кай-кун, теплый Шан-пань — это «конец света».
Зачем я рассказываю тебе обо всем этом? Затем, чтобы отвлечься от тех вещей, которые я решился тебе рассказать и которые, как ты уже догадываешься, разбивают мне сердце. Госпожа Кай-кун меня обманула. Она сама употребила это слово; тем же словом она назвала и мои скромные развлечения с маленькой госпожой Чжун. Понятия о нравственности у большеносых таковы, что женщины тоже предъявляют права на единоличное обладание мужчиной (впрочем, я сильно сомневаюсь, чтобы оба они могли радоваться этому достаточно долго). Госпожа Кай-кун рассказала, что тогда, обнаружив все это дело с маленькой госпожой Чжун и сильно на меня разгневавшись, она решила мне отомстить. И вот в один из следующих дней (или, точнее, в одну из следующих ночей) она отдалась человеку, в свое время долго ее домогавшемуся. Он — ученый, выдержавший государственный экзамен, и зовут его господин Хэ Сен-хоу.
Разговор у нас с ней получился долгим и горьким. Сейчас я уже не помню, что она рассказывала мне по своему побуждению, а что выпытывал у нее я сам, лишь усугубляя свои мучения. Я расспрашивал ее так долго, пока не узнал всего в мельчайших подробностях — и расстроился окончательно. Этот ученый, господин Хэ Сен-хоу, вообще живет не в Минхэне. Однако в то время он по чистой случайности снова приехал и, встретившись с госпожой Кай-кун, возобновил свои дерзкие домогательства, которых не оставляет уже несколько лет. Госпожа Кай-кун, по ее словам, так сильно на меня гневалась, что в этот раз решила ему уступить. И позволила ему разделить с ней ложе! Ты видишь, даже кисть дрожит в моей руке, стоит мне только подумать об этом. Меня мало утешает, что госпожа Кай-кун, как она сама утверждает, не испытала при этом особого наслаждения, поскольку тот ученый — то ли боясь простудиться, то ли из иных соображений — не снял чулок во время любовного акта. Чулки же у него были коротенькие и ужасного коричневого цвета. От этого, сказала госпожа Кай-кун, ей все время было смешно — несмотря даже на жажду мести.
После этого я целых несколько часов подряд размышлял, где нанять убийцу и какую смерть ему назначить. Больше всего мне хотелось его оскопить. Впрочем, потом, когда я немного остыл, мне пришло в голову, что когда госпожа Кай-кун рассказывала мне все это, его уже давно и след простыл.
Однако мне пришлось сделать из этой истории еще один вывод, гораздо более глубокий. Госпожа Кай-кун любит меня много сильнее, чем я до сих пор думал. Я сообщил тебе это не из тщеславия. Было бы лучше, если бы оказалось верным мое первоначальное мнение, если бы чувства госпожи Кай-кун были именно таковы, какими я и представлял их себе так долго: не любовь, таящаяся глубоко в сердце и с каждым днем крепнущая, а мимолетное увлечение, легкое приключение красивой избалованной женщины со странным человеком, вся прелесть которого в странности и заключается. Да, это было бы лучше, потому что тогда мне было бы не так больно — о, если бы это было так! Теперь же для меня нет ничего дороже любви госпожи Кай-кун, истинную силу которой я познал только теперь.
Как ты знаешь, госпожа Кай-кун — единственный человек здесь (кроме, конечно, господина Ши-ми), которому известно мое подлинное происхождение. Все прочие считают меня лишь посланцем далекой страны, даже не догадываясь о далеком времени. Но лишь теперь, после наших горьких бесед, мне стал ясен смысл некоторых слов, которые госпожа Кай-кун произносила в последнее время. Лишь теперь мне ясно, в чем истинная причина ее печали. И даже ее «месть», ради которой она отдалась этому бездарному шарлатану, выдержавшему государственный экзамен, тоже объясняется отнюдь не только историей с маленькой госпожой Чжун. Истинная причина заключается в следующем: госпоже Кай-кун больно расставаться со мной, она охотно поехала бы вместе со мной в прошлое. Она бросила бы все, что у нее есть в этом мире, терпела бы все неудобства, которые ее, несомненно, ожидали бы в мире нашем, забыла бы о напитке Шан-пань и даже согласилась бы есть жареных собак — если бы я только взял ее с собой. Но ей слишком хорошо известно, что это невозможно. Компас времени может перенести только одного.
Поэтому, говорит она, у нее теперь в жизни просто нет надежды. А это, говорит она, для человека самое страшное. Будь она поглупее, она бы придумала себе надежду, она бы каждый день раздувала в себе ее искорку — и это помогло бы ей жить дальше. Но, увы, она не настолько глупа, чтобы суметь обмануть себя таким образом. Поэтому, говорит она, ее с каждым днем охватывает все более глубокая тоска, и она спрашивает себя: ну за что, за что все это стряслось именно с ней?
Что именно стряслось, спросил я. Она не ответила, но я и так знаю: это — ее необычайно сильная («проклятая», как она сама выразилась) любовь ко мне. Я говорю об этом опять-таки не из тщеславия. Признаюсь честно: я не понимаю, что нашла эта высокая, красивая женщина в таком маленьком, далеко не молодом и для нее совершенно незначительном мандарине? А она, как видишь, погружается в черную тоску, делающуюся с каждым днем все глубже, оттого что не видит для себя никакой надежды. Потому-то она и уступила домогательствам того ученого господина, и не только уступила, а буквально подбила его на это.
Я понял ее невысказанный вопрос. Ей хотелось спросить, почему бы мне не остаться здесь, вместе с ней, в этом мире. Она боялась высказать его вслух. А я — я боялся на него ответить. Поэтому я встал, отошел в сторону и стал разглядывать стену…
И вот мне пришло в голову: я отправляю свои письма в прошлое, на тысячу лет назад. Ты сохранишь их. В свое время ты передашь их в запечатанном конверте своему старшему сыну. Надеюсь, что они и дальше пойдут через века в целости и сохранности. И через тысячу лет придут в тот город, где я нахожусь сейчас. Возможно, это произойдет уже через несколько месяцев — и через тысячу лет. Может быть, они попадут к кому-то, кто сумеет их прочитать. И, может быть, их когда-нибудь прочтет госпожа Кай-кун. Кто знает, что произойдет через тысячу лет?
И если ты, моя прекрасная госпожа Кай-кун, когда-либо прочтешь эти строки — что должно случиться, непременно случается, как говорил Чжуан-цзы,— то знай, что я любил тебя: я, который уже тысячу лет как мертв, любил тебя всю эту тысячу лет. Теперь я скажу тебе, почему не остался тогда с тобой и вернулся в свой мир: потому что я принадлежу своему миру, и еще потому, что обещал вернуться. Если бы я хоть раз не выполнил своего обещания, то жизнь моя пришла бы в беспорядок, и я перестал бы быть собой. Мне понадобилось много лет, чтобы это понять, но теперь я это понимаю. Потому я не могу остаться. Я должен уехать. Прости меня — хотя бы ради того, что я любил тебя. Если ты прочтешь эти строки, моя прекрасная госпожа Кай-кун, попробуй рассмотреть их со всех сторон, попробуй взглянуть на них моими глазами, так сильно страдающими от всякого беспорядка. Но знай, что я все равно любил тебя.
Прости и ты, мой любезный Цзи-гу, что вместо письма к тебе у меня вышло письмо к госпоже Кай-кун. Верю, что ты, как друг, поймешь мою откровенность, ибо перед кем еще я мог бы так раскрыть свою душу? Больше пока ничего написать тебе не могу.
От всего сердца обнимаю тебя — твой Гао-дай.
[ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЕ] ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОЕ
пятница, 4 февраля
Мой дорогой Цзи-гу, ты совершенно прав, говоря, что я, будучи как-никак начальником императорской Палаты поэтов, именуемой «Двадцать девять поросших мхом скал», тем не менее до сих пор ни словом не обмолвился о литературе большеносых. Дело, конечно, не в том, что я внезапно утратил интерес к литературе, а скорее в том, что у большеносых давно уже нет литературы. У нас есть теперь только книги.
Как только я достаточно овладел языком большеносых и научился разбирать их иероглифы, я начал по мере сил знакомиться с их литературой. Я читал самые разные вещи, одни из них мне нравились, другие нет; были и произведения, которых я просто не понял. У большеносых нет единой литературы — так же, как нет и единого языка, что мне при случае удалось выяснить. Так что, утверждая, что я в какой-то мере умею читать и говорить на языке большеносых, я, строго говоря, допускаю неточность. Я говорю на языке жителей Ба Вай, которым пользуются здесь, в Минхэне, а также в некоторых горных местностях и еще на равнине, тянущейся на север от моря. Однако у большеносых есть еще множество других языков. Так, госпожа Кай-кун говорит не только на языке народа Ба Вай, но знает еще и язык народа, живущего западнее. Своих учеников она учит правильному употреблению и этого языка. Кроме того, госпожа Кай-кун долго изучала литературу обоих этих народов. Так что своими сведениями о литературе, имеющейся, на языке народа Ба 'Вай (сами они называют его «Языком добродетели» ( ] Гао-дай использует иероглиф «дэ» (добродетель), звучание которою, видимо, показалось ему наиболее схожим со звучанием слова «Deutsch» («немецкий»).), я обязан прежде всего тем беседам, которые вел об этом с госпожой Кай-кун.
Самые древние из произведений этой литературы возникли лишь немногим раньше нашего времени — того, в котором живешь ты и скоро снова буду жить я. По большей части это весьма кровожадные песни, невероятно длинные, которых, однако, ныне никто из большеносых прочесть не в состоянии, ибо их язык, в отличие от нашего, за долгое время сильно изменился. Госпожа Кай-кун заметила как-то, что большеносому эпохи кровожадных песен, попади он в теперешнее время, было бы вначале так же трудно объясняться с окружающими, как и мне.
Несколько столетий спустя у них вошло в обычай (и стало признаком образованности и тонкого обращения) писать на другом языке, к тому времени уже вымершем: он назывался Лао-динь. Теперь на этом языке, разумеется, тоже никто не говорит. Потом, во время одной долгой войны, длившейся целых тридцать лет, народ Ба Вай снова вспомнил о своем «Языке добродетели», однако, по словам госпожи Кай-кун, произведения той эпохи отличаются такой цветистостью и напыщенностью, что читать их теперь тоже очень трудно. Лишь около двухсот лет назад один мастер (его официальное имя звучит совсем по-нашему: Ле Синь, а домашнее имя означает «Бог добр к нему») начал писать вещи, читаемые и почитаемые и сегодня. Госпожа Кай-кун очень высоко его ценит. После Ле Синя, к которому Бог был добр, жили два поэта, считающиеся его последователями и пользующиеся величайшим почетом у большеносых (впрочем, только у населяющих страну Ба Вай, если уж быть точным). Одного из них звали «Спускающийся с небес», другого — «Поднимающийся в небеса» ( ] Очевидно, Гао-дай имеет в виду Гёте я Шиллера; госпожа Кай-кун, судя по всему, рассказала ему об эпитетах, которыми их награждали современники.). Я читал стихотворения того и другого; они и в самом деле производят неплохое впечатление. После них, говорит госпожа Кай-кун, литература стала заметно расти вширь. Многие писатели нашли свое призвание в том, чтобы продолжать и комментировать труды «Спускающегося с небес», однако вскоре в литературе возникло новое течение, объявившее всех прежних авторов ненужным старьем и провозгласившее одну цель: изображать мир таким,, каков он есть. Из этого, конечно, не могло выйти ничего путного (это слова уже не госпожи Кай-кун, а мои), ибо большеносые, как я уже писал тебе, вообще не умеют видеть мир таким, каков он есть. Одним из наиболее замечательных поэтов этого нового течения был, по словам госпожи Кай-кун, некий «Великий капитан», лицом сильно походивший на «Спускающегося с небес», чему Великий капитан, разумеется, был только рад.
Литература же последнего столетия совершенно необозрима. Можно сказать, пользуясь словами госпожи Кай-кун, что «каждый пишет, как ему вздумается». И чем меньше придерживается он каких бы то ни было правил, тем большую популярность приобретает. А поскольку правил как таковых в литературе большеносых давно уже нет, то писать берется буквально каждый ■--- чего, впрочем, и следовало ожидать. Ведь сочинение стихов и повестей занятие гораздо более приятное и не столь утомительное, как многие другие, и, кроме того, пользующееся большим почетом; не удивительно, что в писатели зачисляет себя у большеносых чуть ли не каждый второй. Это не в последнюю очередь объясняется тем, что у большеносых всех детей поголовно учат читать и писать. Здесь так же, как и во многих других вещах, приходится признать, что дело, само по себе доброе и благородное, в данном случае — всеобщее обучение и образование, слишком скоро обнаруживает и свои теневые стороны. Когда пишут все, слава пишущего коротка. Это ясно.
Госпожа Кай-кун давала мне для чтения разные книги. Она говорила, что это ее любимые книги, поэтому по ним нельзя составить представление обо всей их литературе в целом, скорее наоборот: они представляют лишь малую ее часть. Впрочем, ясно, что даже если бы я прожил здесь не один год, а целую сотню лет, мне все равно не удалось бы познакомиться со всей литературой.
Я прочел одну весьма объемистую книгу, написанную более ста лет назад. Книга называлась «Позднее лето»; она показалась мне весьма высоконравственной и духовной. Имени автора я не запомнил. Более всего на свете автор --- по крайней мере, если судить по этой его книге — любит розы. В общем и целом книга производит вполне достойное и умиротворяющее впечатление. После этого я прочел книгу другого современного автора; она называлась «Судебное дело» и оказалась весьма мрачна и сурова. Он описывает, как некоего человека преследуют безликие, никак не обозначенные власти, он же, передвигаясь лишь с величайшим трудом, как во сне, не может защитить себя. Третью книгу я так и не понял как следует: называлась она «Блуждания и заблуждения» и повествовала о вещах, ничего мне не говорящих. Я признался во всем госпоже Кай-кун, которая была этим немало разочарована, ибо считала автора — пусть не во всех, но по крайней мере во многих его вещах - величайшим знатоком «Языка добродетели», писавшим с несравненным изяществом и подкупающей простотой. Возможно, я не смог этого оценить, сказала госпожа Кай-кун, потому что не знаю ни времени, ни обстоятельств, в которых он жил. Возможно. Но тогда к чему было давать мне эту книгу?
Потом я прочел еще одну книгу, очень толстую, автор которой назывался просто «Мужчина», и больше никак. В ней он очень подробно, а местами и с юмором рассказывает историю одной семьи, все больше и больше запутывающейся в обстоятельствах. Мне она так понравилась; что я решил прочесть еще что-нибудь из написанного этим «Мужчиной», однако меня ждало разочарование. Другая его книга, оказавшаяся еще толще первой, называлась «Волшебная гора», и говорилось в ней исключительно о людях, страдавших легкими. Третью его книгу, озаглавленную «Выдержавший экзамен ученый по имени Сжатый Кулак», я отложил, прочтя всего несколько страниц.
Так что в целом литература большеносых находится не только в совершенно отличном от нашего, но и в весьма странном состоянии. Как ты мог попять из краткого обзора, сделанного для меня госпожой Кай-кун и по мере возможности изложенного мною выше, древней литературы большеносые почти совсем не читают — прежде всего потому, что язык изменился слишком сильно. Однако они и имен своих древних авторов не помнят. Это, на мой взгляд, объясняется отсутствием у большеносых привычки чтить старину. Почтенный возраст для них ничего не значит. Стоит появиться чему-то новому, как они без всякой проверки тут же признаю! его лучшим, чем старое. Кажется, я уже приводил этот пример: старая, изношенная и много раз чиненная ось повозки, без сомнения, уступает новой, только что изготовленной. Тут новое, без сомнения, лучше
старого. От нового ковра больше толку, чем от протертого старого, новая масляная лампа выгоднее старой, треснувшей, новая шуба теплее изношенной, лопнувшей по швам. Однако эту истину, неоспоримую для многих предметов обыденной жизни, большеносые переносят вообще на все вещи, включая философию и литературу. Они и тут не привыкли чтить старину: любая новая философия, новая литература кажутся им предпочтительнее старых — только потому, что они новые. Большеносые и тут применяют в качестве меры все ту же ось от повозки, что, само собой, есть совершенная бессмыслица, ибо эта мера применима лишь к изнашивающейся вещи. Но кто же когда-либо слышал, чтобы стихотворение изнашивалось от частого чтения? А большеносые именно так и полагают. Вероятно, они просто уже не могут иначе, потому что рассматривают все и вся только с точки зрения выгоды. Потому-то они и ценят выше всего такую литературу, от которой ожидают для себя выгоды, что уже само по себе нелепо. Они называют ее «деловой литературой»: это книги, в которых говорится о политике, об обществе, и авторы их усиленно претендуют на полезность своих трудов. Вообще на взгляды автора здесь обращают гораздо больше внимания, чем на его стиль. Что, впрочем, вполне объяснимо, ибо взгляды и в самом деле изнашиваются, как оси у городских повозок. Не удивительно, что большеносым то и дело приходится придумывать себе новые взгляды.
Вначале я, как ты помнишь, боялся за исход своего путешествия в этот далекий и чуждый мир, предпринятого — что уж скрывать из чистого любопытства, и сильно сомневался, принесет ли оно хоть какую-то пользу. Однако теперь я знаю, что благодаря ему я сделал большой шаг вперед в своем развитии. Только теперь, достигнув вполне зрелого возраста, я вправе сказать, что мое образование завершено — не потому, что я досконально познал здешний мир со всеми его удобствами и неудобствами, и не потому, что узнал, как будут жить люди через тысячу лет, а потому, что понял разницу между привычкой воспринимать людей такими, каковы они есть, и попыткой установить, какими они должны быть. Об этом я беседовал со многими большеносыми. Все они думают только о том, какими люди должны быть. Зачем вам это? — всякий раз спрашивал я.— Затем, отвечали мне, чтобы научить людей быть такими, какими они должны быть. Что за глупость, думал (но не говорил) я в ответ- во-первых, у них существует добрая сотня представлений о том, какими должны быть люди, и все эти представления противоречат одно другому, во-вторых же, и это ^главное, люди все равно останутся такими, каковы они есть. Как кошка не может не ловить мышей, так и человек не может не искать своей выгоды, и испокон веку он рисковал всем, чтобы приобрести выгоду за счет другого. Много ли в таком случае проку от самого изощренного философствования? Однако большеносым ничуть не надоедает философствовать на эту тему, ибо они мечтают построить мир, справедливый и счастливый для всех. Одни верят, что это будет возможно, когда во главе государства станут мудрецы, другие полагают, что подобный мир будет построен, когда у каждого будет больше, чем ему необходимо, третьи считают, что для этого достаточно лишь поровну поделить имущество всех между всеми… Все это сплошная глупость. Вот он, сделанный мною шаг вперед: в мире большеносых я наконец понял, что никакие шаги вперед невозможны.
Уже в течение по меньшей мере трех тысяч лет (считая назад от времени большеносых) мудрецы убеждают нас, что рая на земле быть не может. Сколько ни есть на свете мудрецов, совершенно разных, это единственный пункт, в котором все они сходятся. Однако большеносые не желают признавать и этого. Они лгут сами себе, утверждая, что с помощью все новых «шагов вперед» можно когда-нибудь достичь земного рая. Вместо чистых и светлых небес их мир прикрывает огромный лист бумаги, на котором начертана ложь, выдуманная для себя ими самими. Не удивительно, что все под ним начинает тлеть и гнить. Я не утверждаю, что тут существует прямая связь, однако ты помнишь, как я писал тебе, что одним из первых моих впечатлений в этом мире была вонь.
Так что не приходится удивляться, если большеносые и в литературе предпочитают новое старому, считая, что новое-де всегда лучше. Почти все, что пишется ныне в Минхэне, в стране Ба Вай и вообще на «Языке добродетели», посвящено тем странным обстоятельствам, в которых находится сейчас бывшее царство Дубинноголового императора. Чтобы ты понял, о чем речь, мне придется сделать еще одно отступление. Если я не ошибаюсь, в одном из писем я уже писал об этом императоре, последнем из правившей здесь династии: по словам господина Ши-ми, его звали Ви-гэй, он был вторым императором этого имени и имел, как говорилось в народе, деревянную голову. Так вот, около семидесяти лет назад, если считать от моего настоящего времени, этот Ви-гэй Деревянноголовый развязал большую войну, которую проиграл. Его свергли и отправили в отдаленное поместье, где он и провел остаток дней, ради развлечения распиливая дрова. После падения его династии в стране начались смуты, которыми наконец воспользовался некий маляр, чтобы объявить правителем себя. Этот новый правитель провозгласил, разумеется, свою собственную теорию о том, какими должны быть люди. Но, не желая слишком утруждать себя, он просто объявил, что в земной рай войдут лишь люди со светлыми волосами (что само по себе довольно странно; дело в том, что я видел его портреты, и всюду он изображен с черными волосами). Этот узурпатор в свою очередь тоже развязал войну — и тоже проиграл ее, получив ряд весьма чувствительных ударов — не лично, к сожалению, а лишь в отношении своего войска.
После поражения и смерти узурпатора его страна разделилась. Одна часть приняла Восточное учение, другая решила следовать Западному (об обоих учениях я писал тебе в свое время). Каковы бы ни были достоинства и недостатки этих учений, в самом разделе страны, казалось бы, нет ничего особенного. Сколько раз претерпевало разделы наше многострадальное Срединное Царство, сколько мелких и мельчайших княжеств возникало в его пределах, но оно всегда воссоединялось. Разве эти разделы помешали развитию мысли, разве послужили они к падению морали? Конечно, лучше, когда правителю подвластно большое царство, ибо тогда ему легче решать многие насущные вопросы: устанавливать единый размер колеи повозок, вводить единые деньги, меры длины и веса. Однако на мысль человеческую ни эти, ни иные меры никак не влияют. Если правитель мудр, в большой стране он может сделать больше добра, чем в малой; но если он глуп, он натворит там и больше бед. Однако мудрые правители встречаются значительно реже глупых — вот почему я отношусь к большим царствам без особого воодушевления. И, в конце концов, разве наши великие учители, Кун-цзы и Лао-цзы, жили не в маленьких государствах?
Однако у большеносых и по этому поводу имеется свое, совершенно иное мнение. Всякое изменение их государственной территории и даже попытка такого изменения представляются им величайшим, совершенно невыносимым несчастьем. Похоже, что их политики умеют мыслить только с картой страны в руках. Они "готовы стерпеть все: обесценивание денег, бегство жителей из страны, упадок ремесла и торговли, отупение народа и опошление культуры — лишь бы карта оставалась неизменной. Государство кажется им неким нерасчленимым организмом, и если у него отнимут хотя бы одну провинцию или даже деревню, большеносые поднимают такой крик, как будто у них отняли ногу или руку. Большеносые, населяющие страну «Языка добродетели», воспринимают раздел своей страны так болезненно, как будто это их собственное тело разрубили на две части.
Впрочем, здесь я справедливости ради должен привести точку зрения господина судьи Мэй Ло, во многом совпадающую, кстати, с точкой зрения господина Ши-ми: ощущение разрубленного тела, говорит судья Мэй Ло, преследует не всех жителей страны, а лишь политиков, и это они убеждают остальных в том, что те также испытывают подобные ощущения. На самом же деле огромному большинству населения — по крайней мере здесь, в западных частях бывшей империи Деревянноголового,— совершенно безразлично, отсутствуют ли какие-либо из бывших ее частей или нет. Правда, людям в восточных частях не все равно, говорит господин судья, однако и их это интересует тоже лишь постольку, поскольку им там из-за еще большей бездарности и продажности министров живется много хуже, чем здесь, на западе. В остальном же люди и там мало интересуются географической картой.
Тем не менее здесь, в западных частях, жалобная песнь по поводу этого разделения сделалась уже своего рода государственной политикой, которой должен подпевать каждый, кто желает приобрести в обществе хоть какой-то вес. То же относится — здесь я снова возвращаюсь к столь интересующему тебя вопросу — и к местной литературе. Успехом пользуются лишь сочинения, вплетающиеся в общий хор жалоб по поводу указанного разделения и требующие скорейшего воссоединения обеих частей бывшего государства. Лучше всего, говорит госпожа Кай-кун, это удается авторам, бежавшим из восточной части в западную. Их считают здесь истинными героями и охотно покупают их книги. Некоторые из этих книг я тоже прочел. Сам понимаешь, что я не стал утруждать себя запоминанием имен авторов. Лишь одна из них показалась мне достойной внимания; она называлась «Пары и люди из тех, кто уходит», автора же звали Бо Доу. Впрочем, и ее мне не захотелось бы взять с собой на родину.
Мой милый Цзи-гу, до нашей с тобой встречи осталось всего несколько дней. Я уже сейчас благодарю тебя за все то, что ты по доброте своей сделал, выполняя мои обязанности все это время. Сердечно обнимаю тебя и желаю всего наилучшего. Как всегда твой — Гао-дай.