УПП

Цитата момента



Если ты любишь что-нибудь, дай ему свободу. Если оно вернется - оно будет твоим навеки. Если оно не вернется, значит оно никогда не принадлежало тебе.
Но… Если оно просто сидит в твоей комнате, смотрит твой телевизор, приводит в беспорядок твои вещи, ест твою еду, говорит по твоему телефону, забирает у тебя деньги и совершенно не подозревает, что ты-то давным-давно подарил ему свободу, значит ты либо женат на этом, либо родил это.
Философия и реальность любви.

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Кто сказал, что свои фигуры менее опасны, чем фигуры противника? Вздор, свои фигуры гораздо более опасны, чем фигуры противника. Кто сказал, что короля надо беречь и уводить из-под шаха? Вздор, нет таких королей, которых нельзя было бы при необходимости заменить каким-нибудь конем или даже пешкой.

Аркадий и Борис Стругацкие. «Град обреченный»

Читайте далее…


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/d3354/
Мещера

Счастлив тот, кому предназначено просвещать его! Она будет не профессором своего мужа, по учеником ого; она не только по захочет подчинять его своим вкусам, но переймет его вкусы. Она будет дороже для него всякой ученой: ему предстоит удовольствие всему обучать ее. Пора, наконец, им свидеться; постараемся сблизить их. Мы уезжаем из Парижа грустными и задумчивыми. Это место болтовни не притягивает нас. Эмиль бросает презрительный взгляд на этот большой город и говорит с досадою: «Сколько пропало дней в тщетных поисках! Ах, не здесь подруга моего сердца! Друг мой! Вы это хорошо знали, по вам нипочем мое время и бедствия мои мало доставляют вам страдания». Я устремляю па него пристальный взор и говорю ему без всякого волнения: «Эмиль, уверены ли вы в том, что говорите?» Тотчас же он, переконфуженный, бросается мне на шею и, ни слова не сказав, сжимает меня в объятиях. Таким постоянно бывает его ответ, когда он по прав.

И вот мы едем по полям, как настоящие странствующие рыцари; мы не ищем, как они, приключений, — напротив, мы бежим от них, покидая Париж; но мы так похожи па них своим плутаньем, своей неровной ездой: мы то несемся вскачь, то плетемся шажком. Кто следил за моим образом действий, тот должен был наконец уже вникнуть в их дух; и я не могу представить себе читателя, настолько предубежденного обычаем, чтобы предполагать, будто мы оба спим в отличной, плотно закрытой почтовой карете, едем, ничего не видя, ничего не наблюдая, считая пропащим все время между отъездом и приездом и стараясь скоростью езды вознаградить потерю времени. Люди говорят, что жизнь коротка, а я вижу, что они силятся сделать ее такою. Не умея употреблять времени, она жалуются на его скоротечность, но я вижу, что для них оно течет слишком медленно. Вечно поглощенные предметом, к которому стремятся, они с сожалением смотрят на промежуток, отделяющий их от него: одному хочется, чтобы скорее было «завтра», другому — чтобы наступил следующий месяц, третий перенесся за десять лет; никто не хочет жить «сегодня», никто не доволен текущим часом; все находят, что он идет слишком медленно. Но, жалуясь, что время течет слишком быстро, они лгут; они охотно платили бы за возможность ускорить его, охотно употребили бы свое состояние на то, чтобы растратить сразу всю жизнь; и нет, быть может, человека, который не превратил бы свои годы в очень небольшое число часов, если бы в его власти было отнять, в жертву скуке, те часы, которые ему в тягость, и, в жертву нетерпению, часы, отделяющие его от желанной минуты. Иной полжизни проводит в переездах из Парижа в Версаль, из Версаля в Париж, из города в деревню, из деревни в город, из одного квартала в другой; он очень затруднялся бы, куда деть время, если бы не знал секрета тратить его подобным образом, и нарочно бежит от своих дел, чтобы заняться приисканием дела; он мечтает наверстать время, излишне употребляемое, с которым иначе не знал бы что делать, или, наоборот, ездить ради езды, мчится на почтовых с единственною целью вернуться подобным же образом. Смертные! перестанете ли вы когда-нибудь клеветать на природу? К чему вы жалуетесь, что жизнь коротка, раз она, по вашему мнению, еще слишком длинна? Если хоть один из вас сумеет быть настолько умеренным в своих желаниях, чтобы не погонять времени, он не станет считать его слишком кратким; жить и наслаждаться для него будет одно и то же; и, доведись ему умереть молодым, он умрет пресыщенным жизнью.

Если бы метода моя представляла только это преимущество, то уж в силу одного этого ее нужно было бы предпочесть всякой другой. Я воспитал своего Эмиля не для желаний или ожиданий, но для наслаждения; и если он уносится в своих желаниях за пределы настоящего, то вовсе не с тою стремительною пылкостью, при которой надоедает медлительность времени. Он будет наслаждаться не только удовольствием желать, но и удовольствием идти к желанной цели; а страсти его настолько умеренны, что он всегда живет более в настоящем, чем в будущем.

Итак, мы путешествуем не как курьеры, а как путешественники. Нас занимают не только два предела, но и промежуток, их разделяющий. Самое путешествие — для нас удовольствие. Мы совершаем его, не сумрачно сидя, как бы в заключении, в маленькой клетке, плотно замкнутой. Мы путешествуем не по-женски, среди неги и покоя. Мы не лишаем себя ни вольного воздуха, ни вида окружающих нас предметов, ни удобства рассматривать их когда вздумается. Эмиль никогда не сядет в почтовую карету и поедет на почтовых разве в том случае, если нужно торопиться. Но что может когда-либо торопить Эмиля? Единственная вещь — желание наслаждаться жизнью. Нужно ли прибавлять, что он торопится делать добро, когда только можно? Нет, ибо это тоже значит наслаждаться жизнью.

Я знаю только один способ путешествия более приятный, чем путешествие верхом: это пешее хождение. Тут отправляешься когда нужно; останавливаешься по своей воле; хочешь — идешь много, не хочешь — идешь мало. Наблюдаешь всю страну; завертываешь направо, налево; рассматриваешь все, что манит тебя; останавливаешься всюду, где открываются виды. Замечу речку — иду ее берегом; увижу ветвистую рощу — спешу под ее тень; встречаю грот — захожу в него; нахожу каменоломню — рассматриваю минералы. Всюду, где мне нравится, я делаю привал. Как только почувствую скуку, в ту же минуту пускаюсь в путь. Я не нахожусь в зависимости ни от лошадей, ни от ямщика. Мне нет нужды выбирать благоустроенные дороги, удобные пути; я прохожу всюду, где человек может пройти; вижу все, что человек может видеть, и, завися лишь от себя самого, наслаждаюсь всею свободой, какою человек может наслаждаться. Если начинается дурная погода и мною овладевает скука, я беру лошадей. Если я устал… Но Эмиль почти не устает; он силен, да и отчего ему уставать? Ведь он не спешит. Как может он скучать, когда останавливается? Ведь у него всегда есть чем развлечься. Он заходит к мастеру — и работает; чтобы дать отдых ногам, он упражняет руки.

Путешествовать пешком — значит путешествовать на манер Фалеса32, Платона, Пифагора. Мне трудно понять, как может философ решиться путешествовать иначе, лишив себя удовольствия исследовать богатства, которые он попирает ногами и которые земля рассыпает на его глазах. Кто, мало-мальски любя земледелие, не захочет ознакомиться с произведениями, свойственными климату тех местностей, по которым он проходит, и со способом их обработки? Кто, имея хоть каплю интереса к естественной истории, решится пройти мимо почвы — не рассмотрев ее, мимо скалы, — не отломив кусочка ее, мимо гор — не собрав растений, мимо кучи голышей — не поискав ископаемых? Ваши салонные философы изучают естественную историю в кабинетах; у них есть игрушки, они знают имена и не имеют никакого понятия о природе. Но кабинет Эмиля богаче всех королевских: кабинет этот — целая земля. Каждая вещь здесь на своем месте: Устроитель природы, заведующий ею, распределил все в самом образцовом порядке; Добантону33 лучше этого не сделать.

Сколько соединяется разнообразных удовольствий при этом приятном способе путешествия! Не говорю уже о том, что тут укрепляется здоровье, просветляется настроение. Я всегда замечал, что люди, путешествующие в прекрасных, совершенно покойных каретах, бывают задумчивы, мрачны, ворчливы или нездоровы, а пешеходы всегда веселы, беззаботны, всем довольны. Как радуется сердце, когда подходишь к ночлегу! Каким вкусным кажется грубый ужин! С каким удовольствием садишься за стол! Как хорошо спится в жесткой постели! Когда желаешь лишь добраться до места, то можно ехать и в почтовой карете; но когда хочешь путешествовать, нужно идти пешком.

Если, прежде чем мы сделаем миль пятьдесят предполагаемым мною способом, Софи не будет забыта, то, значит, или я слишком неловок, или Эмиль очень нелюбознателен; ибо трудно ожидать, чтобы при таком запасе начальных сведений ему не захотелось приобрести их еще больше. Любознательным становиться лишь по мере обучения; а он знает столько именно, сколько нужно для желания учиться.

Меж тем один предмет сменяется другим, и мы подвигаемся все вперед. Конец для первого нашего путешествия я предназначил не близкий — предлог к тому легко найти, покидая Париж, нужно искать жену где-нибудь подальше.

Однажды, проблуждав больше обыкновенного по долинам, по горам, где не видно было никакой дороги, мы совершенно сбиваемся с пути. Дело не важное: все дороги хороши, лишь бы вели куда-нибудь; но когда проголодался, нужно же где-нибудь пристать. К счастью, мы встречаем крестьянина, который и ведет нас в свою хижину; мы с большим аппетитом садимся за его скудный обед. Видя, что мы так устали, так проголодались, он говорит нам: «Если бы бог помог вам пробраться на ту сторону холма, вас бы приняли получше… Вы встретили бы мирный дом,— людей, таких сострадательных… добрые люди!.. Сердце у них не лучше, чем у меня, но они богаче,— хотя прежде, говорят, были еще богаче… Слава богу!.. Дела у них не плохи; кое-что от них перепадает и для всей округи».

При словах «добрые люди» сердце доброго Эмиля повеселело. «Друг мой! — говорит он, бросая на меня взор.— Пойдем в этот дом, хозяева которого благословляются соседями; мне бы очень хотелось их видеть; может быть, и им также приятно будет нас видеть. Я уверен, что они хорошо пас примут; если они сойдутся с нами, то мы и подавно сойдемся с ними».

Собрав сведения о расположении дома, мы отправляемся; долго мы блуждаем по лесам; нас застает сильный дождь; он задерживает нас, хотя и не останавливает. Наконец мы находим дорогу и вечером достигаем указанного дома. Среди окружающей деревушки один этот дом, хотя и простой, имел некоторую представительность. Мы называем себя, просим гостеприимства. О пас посылают сказать хозяину; он расспрашивает нас, правда, приветливо; не говоря о цели нашего путешествия, мы объясняем, с какой целью дали крюку. От прежней жизни в достатке в нем сохранилось умение распознавать звание людей по их манерам: кто жил в большом свете, тот редко обманывается в этом отношении; по этому паспорту мы приняты.

Нам показывают комнату, очень маленькую, но чистую и удобную; в ней разводят огонь, мы находим белье, платье, все, что нужно. «Вот так раз! — говорит в изумлении Эмиль,— можно подумать, что нас ожидали! Как был прав крестьянин! какое внимание! какая доброта! какая предупредительность! и это по отношению к незнакомым! Мне кажется, что я перенесся во времена Гомера». — «Будьте благодарны за все это, — говорю я ему,— но не удивляйтесь: где пришлые люди редки, там они всегда — желанные гости; ничто так не развивает гостеприимства, как редкость тех случаев, когда нужно его выказать, и лишь наплыв гостей искореняет гостеприимство. Во время Гомера почти не путешествовали; потому-то и путешественники были всюду хорошо принимаемы. Мы, быть может, единственные прохожие, которых видели здесь за целый год». «Что за беда! — возражает он,— похвально уже и то, что здесь умеют обходиться без гостей и все-таки всегда хорошо их принимать».

Обсохнув и оправившись, мы идем к хозяину дома; он знакомит нас с женой своей; та принимает нас не только вежливо, но и радушно. Ее взоры больше направлены на Эмиля. Мать в подобном случае редко принимает в своем доме мужчину таких лет — без тревоги или, по меньшей мере, без любопытства.

Торопят подавать ужин — из внимания к нам. Войдя в столовую, мы видим пять приборов; мы рассаживаемся, один остается пустым. Входит молодая особа, делает глубокий поклон и скромно садится, не говоря ни слова. Эмиль, занятый утолением голода или обдумыванием ответов, кланяется ей, говорит и ест. Главная цель его путешествия столь же далека от его мыслей, сколь далеким от конца пути он считает себя самого. Разговор вертится на том, как наши путники сбились с пути. «Я вижу в вас, сударь,— говорит ему хозяин дома,— милого и разумного юношу, н ваше прибытие сюда, усталыми и измокшими, вместе с вашим воспитателем, поневоле наводит меня на мысль о прибытии Телемака и Ментора на остров Калипсо». «Это правда,— отвечает Эмиль,— что мы находим здесь гостеприимство Калипсо». — «И прелести Эвхарисы», — добавляет его ментор. Но Эмиль знаком с «Одиссеей» и не знаком с «Телемаком»; он не знает, что такое Эвхариса. Что же касается молодой особы, то она — я вижу — краснеет до ушей, опускает глаза к тарелке и не смеет рта раскрыть. Мать, замечая ее замешательство, делает знак отцу, и тот переменяет разговор. Говоря о своем уединении, он незаметно переходит к рассказу о событиях, забросивших его сюда, о несчастьях своей жизни, о твердости своей супруги, об утешениях, которые они встретили в своем уединении, о кроткой и мирной жизни, которую они ведут в этом убежище,— и все время не говорит ни слова о молодой особе; рассказ оказывается таким приятным и трогательным, что его нельзя было слушать без интереса. Эмиль, взволнованный, растроганный, перестает есть и слушает. Наконец, в тот момент, когда честнейший из мужчин с особенным удовольствием толковал о привязанности достойнейшей из женщин, молодой путешественник, не помня себя, схватывает руку мужа и пожимает ее, а другою рукой берет руку супруги и с восторгом нагибается к ней, орошая ее слезами. Наивная живость молодого человека восхищает всех; а молодой девушке, больше, чем кто-либо другой, тронутой этим признаком его сердечной доброты, кажется, что она видит Телемака, взволнованного бедствиями Филоктета34. Она украдкой переносит на него взоры, чтобы лучше рассмотреть его фигуру, и не находит в ней ничего такого, что не оправдывало бы сравнения. Открытый вид его дышит свободой — без заносчивости; манеры его живы, но не напоминают вертопраха; порыв чувствительности делает взор его более кротким, физиономию более привлекательною; молодая особа, видя его проливающим слезы, готова примешать к ним и свои. Но, несмотря на такой прекрасный предлог, тайный стыд ее удерживает; она уже упрекает себя в том, что готова расплакаться, как будто проливать слезы из-за семьи своей дурно.

Мать, с самого начала ужина не перестававшая зорко наблюдать за ней, видит ее стеснение и избавляет ее, послав с каким-то поручением. Минуту спустя молодая девушка возвращается, но настолько еще не успокоенною, что расстройство ее бросается всем в глаза. Мать кротко говорит ей: «Софи, приди же в себя! Перестань оплакивать несчастья своих родителей. Ты утешение для них — не будь же чувствительнее их самих к горю».

При имени Софи можно было увидеть, как Эмиль вздрогнул. Пораженный столь дорогим звуком, он сразу приходит в себя и бросает жадный взор на ту, которая осмеливается носить это имя. Софи, Софи! неужели это тебя ищет мое сердце? неужели тебя мое сердце любит? Ой наблюдает, рассматривает ее с некоторого рода опасением и недоверием. Видит, что перед ним не та самая фигура, какую он создал себе воображением, и не знает, лучше она или хуже. Он изучает каждую черту, выслеживает каждое движение, каждый жест; на все находит тысячу неясных толкований; он отдал бы полжизни, лишь бы она захотела промолвить хоть слово. Беспокойный и смущённый, он смотрит на меня; глаза его задают мне сразу сотню вопросов, делают сотню упреков. Он как бы говорит мне с каждым взглядом: «Руководите же мною, пока есть время; если сердце мое отдастся и обманется, мне во всю жизнь уже не опомниться».

Эмиль меньше всех в свете умеет маскироваться. Да и как он мог бы прикинуться в момент наибольшего в своей жизни смущения, среди четырех зрителей, тщательно за ним следивших, из которых самый рассеянный на вид был в действительности самым внимательным. Расстройство его не ускользает от проницательного взора Софи; по его глазам она отлично видит, что причина этого — она сама; она видит, что эта тревога не есть еще тревога любви, но что за дело? Он занят ею — и этого достаточно; она будет очень несчастной, если это пройдет ему безнаказанно.

Матери смотрят глазами дочерей, и у них больше опытности. Мать Софи рада успеху наших замыслов. Она умеет читать в сердцах обоих молодых людей; она видит, что пора дать точку опоры сердцу нового Телемака, и заставляет дочь свою заговорить. Дочь, при своей природной кротости отвечает робким тоном, который только усаливает впечатление. При первом же звуке этого голоса Эмиль сдался: это Софи — в этом уж нет сомнения. Если б это была и не она, слишком уже поздно отрекаться.

Тут-то чары этой обворожительной девушки потоками устремляются в его сердце, и он большими приемами начинает глотать яд, которым она его опаивала. Он перестает говорить, он уже не отвечает, видит одну Софи, слышит только Софи: она молвит слова — и он открывает уста; она опускает глаза — и он опускает свои; она вздохнет — и он вздыхает: Душа Софи стала, кажется, его душой. И какие перемены в несколько моментов! Теперь уже не Софа трепещет — теперь очередь Эмиля. Куда девалась свобода, наивность, откровенность! Сконфуженный, смущенный, боязливый, он не смеет уже поднять глаза из опасения увидеть, как на него смотрят. Мучимый сознанием, что его видят насквозь, он хотел бы сделаться для всех невидимым, чтобы насытиться созерцанием и не быть самому под наблюдением. Софи, напротив, освобождается от замешательства перед Эмилем; она видит свое торжество, она наслаждается им:

Nol mostra qia, ben che in suo cor ne rida 35.

Она не изменяет обращения; но, несмотря на этот скромный вид и эти опущенные взоры, ее нежное сердце трепещет от радости и говорит ей, что Телемак нашелся.

Если я углублюсь здесь в историю их невинной любви, быть может слишком наивную и простую, читатель станет смотреть на эти мелочи как на пустую игру — и будет в этом не прав. Недостаточно обращают внимания на влияние, которое должно иметь первое сближение мужчины с женщиной на всю последующую их жизнь; не видят, что первое впечатление — столь живое, как впечатление любви или другой заменяющей ее склонности,— влечет за собой продолжительные последствия, сцепления которых мы не замечаем при чередовании лет жизни, но которые не перестают действовать до самой смерти. В трактатах о воспитании нам предлагают длинные разглагольствования, бесплодные и педантичные, о химерических обязанностях детей и ни слова не говорят нам о самой важной и труднейшей части всего воспитания, именно о кризисе, который служит переходом от детства к возмужалости. Если мои очерки будут в некотором отношении полезны, то особенно потому, что я счел возможным подольше остановиться на этой существенной части, опущенной всеми прочими, и не отказался от своего предприятия из-за ложной щепетильности или пугая трудностями языка. Если, что следовало бы делать, я лишь говорил, зато и говорил я то, что должен был говорить; мне мало дела до того, что у меня вышел роман. История человеческой природы — это довольно прекрасный роман. Виноват ли я, если он встречается только в этой книге? Разве такою должна быть история рода человеческого? Вы, искажающие этот род,— вы и делаете из моей книги роман.

Другое соображение, служащее подкреплением первому, заключается в том, что ведь здесь дело идет не о таком молодом человеке, который с самого детства отдан в жертву страху, алчности, зависти, гордости и всем страстям, служащим в качестве орудия при обычных способах воспитания; что здесь речь идет о молодом человеке, испытывающем в данном случае не только первую любовь, но и вообще первую страсть; что от этой страсти, единственной, быть может, которую он будет живо вспоминать всю жизнь, зависит окончательная форма, в которую должен вылиться его характер. Его образ мыслей, чувствования, вкусы, прочно установившись под влиянием продолжительной страсти, приобретут устойчивость, которая не позволит уже им меняться.

Понятно, что после подобного вечера ночь у нас с Эмилем не вся проходит во сне. Как! неужели одно сходство имен могло проявить такую силу над благоразумным человеком? Разве в мире всего одна Софи? Неужели у всех у них и одинаковая душа, как одинаково имя? Значит, все, каких он увидит, ему и предназначены! Не безумно ли пристраститься так к незнакомке, с которой он ни разу даже не говорил? Подождите, молодой человек, рассматривайте, наблюдайте. Вы даже еще не знаете, у кого вы; а послушаешь вас — подумаешь, что вы уже в своем доме.

Но теперь не время для нравоучении, да их никто бы не стал и слушать. Они только еще более заинтересовывают молодого человека Софи, возбуждая в нем желание оправдать свое увлечение. Это совпадение имен, эта встреча, которую он считает случайной, самая осторожность моя только увеличивают его возбуждение: Софи уже настолько казалась ему достойной любви, что он вполне уже рассчитывал и меня заставить полюбить ее.

Я догадывался, что на следующее утро Эмиль, как ни плохо его дорожное платье, постарается тщательнее приодеться. Так и выходит; по меня потешает поспешность, с какою он облекается в хозяйское белье. Я проникаю в его мысль; я с удовольствием читаю в ней, что ему хочется, подготовив неизбежность возвращения обмена вещей, установить нечто вроде корреспонденции, которая давала бы ему право пересылать сюда вещи и заезжать самому.

Я ожидал, что с своей стороны и Софи несколько принарядится, но я обманулся. Это вульгарное кокетство пригодно ради тех, кому хотят только понравиться. Кокетство истинной любви утонченнее; у пего много иных претензий. Софи оделась еще проще, чем накануне, и даже небрежнее, хотя все с тою же педантичной опрятностью. Я лишь потому не вижу кокетства в этой небрежности, что вижу в пей искусственные расчеты: Софи хорошо знает, что более изысканный наряд — то же объяснение в любви; но она не знает, что более небрежный наряд — объяснение в другом роде; она показывает, что тут не довольствуются тем, чтобы нравиться своим нарядом, но желают понравиться и своей особой. Ах! какое дело возлюбленному до того, в чем она одета? ему лишь бы видеть, что она занята им. Уже уверенная в своей власти, Софи не ограничивается желанием поразить своими прелестями взоры Эмиля — она хочет, чтобы их искало и сердце его; ей уже недостаточно того, что он видит их,— ей хочется, чтобы он предполагал их. Ведь он уже столько видел, что должен догадаться и об остальном.

Нужно думать, что во время наших ночных бесед Софи и мать ее тоже не оставались немыми; там тоже были вырваны признания, преподаны наставления. На другой день все собираются хорошо подготовленными. Нет еще двенадцати часов, как наши молодые люди уже свиделись; они не сказали друг другу еще слова, а уже видно, что друг друга понимают. Обхождение их не дружески свободное, в нем видны замешательство, робость; они не говорят друг с другом; их опущенные взоры как бы избегают друг друга — и даже это служит признаком взаимного понимания: они избегают один другого, но зато сообща; ничего не сказав еще, они уже чувствуют потребность тайны. Отправляясь, мы просим позволения самим занести вещи, которые уносим. Устами Эмиль просит позволения у отца, матери; меж тем беспокойные взоры его, устремленные на дочь, гораздо настойчивее обращаются с просьбою к этой последней. Софи не говорит ни слова, не делает никакого знака, как будто не видит и ничего не слышит; но она краснеет, а этот румянец более ясный ответ, чем слова ее родителей.

Нам позволяют зайти, не приглашая оставаться. Такое поведение совершенно уместно: можно дать приют путникам, которые ищут ночлега, но неприлично возлюбленному почивать в доме возлюбленной.

Едва мы оставили этот милый дом, как у Эмиля является мысль поселиться в окрестностях; соседняя хижина кажется ему уже слишком отдаленной: ему хотелось бы почивать в канаве у господского дома. «Юный ветреник! — говорю я ему тоном соболезнования,— как? вас уже ослепляет страсть? Вы уже не видите, пристойно ли это, разумно ли это? Несчастный! вы воображаете, что любите,— и вы ж хотите осрамить свою возлюбленную! Что скажут о ней, когда узнают, что молодой человек, вышедший из ее дома, ночевал в окрестности? Вы говорите, что любите ее! Зачем же вы хотите запятнать ее репутацию? Так-то вы отплачиваете за гостеприимство, оказанное вам ее родителями? Неужели вы хотите навлечь попреки на ту, от которой ожидаете своего счастья?» — «Ах! что мне за дело,— отвечает он с живостью,— до пустых толков людей и до несправедливых их подозрений? Не вы ли сами научили меня не придавать им никакого значения? Кто знает лучше меня, насколько я почитаю Софи, какого хочу для нее уважения? Моя привязанность не составит позора для нее, она составит ее славу, она будет достойной ее. Если я в сердце своем и на деле буду всюду оказывать ей то почтение, которого она заслуживает, то чем же могу оскорбить ее?» — «Дорогой Эмиль! — возражаю я, обнимая его,— вы рассуждаете в своих интересах; научитесь рассуждать в ее интересах. Не сравнивайте чести едкого пола с честью другого: тут совершенно различные принципы. Но эти принципы одинаково прочны и разумны, потому что они одинаково исходят от природы, потому что та же добродетель, которая заставляет вас ради вас самих презирать людские толки, обязывает вас уважать эти же толки ради вашей возлюбленной. Ваша честь — в одних ваших руках, а ее честь зависит от других. Пренебрегать ее честью значило бы оскорблять свою собственную, и вы сами не заслуживаете должного, если служите причиной того, что ей не воздают должного».



Страница сформирована за 0.71 сек
SQL запросов: 171