Чтобы уловить однородность человеческих психик, мне приходится опуститься до фундаментов сознания. Там я нахожу то, в чем все друг на друга похожи. Основывая теорию на том, что всех соединяет, я объясняю психику из того, что составляет в ней фундамент и первоначало. Но этим я ничего не объясняю из того, что является в ней исторически или индивидуально дифференцированным. Выдвигая такую теорию, я оставляю в стороне психологию сознательной психики. Собственно говоря, я тем самым отрицаю всю вторую сторону психики, а именно ее дифференцированность, отличающую ее от зерна первоначально данных способностей. Я, до известной степени, свожу человека к его филогенетической первооснове, или же я разлагаю его на его элементарные процессы; и если бы я захотел реконструировать его из этой редукции, то в первом случае получилась бы обезьяна, а во втором - скопление элементарных процессов, совместная игра которых явилась бы бессмысленным и бесцельным взаимодействием.

Нет сомнения, что объяснение психического на основе однородности не только возможно, но и вполне правомерно. Однако если я захочу восполнить образ психики до его полноты, то я должен поставить перед собою факт разнородности психик, ибо сознательная индивидуальная психика входит так же в общую психологическую картину, как и ее бессознательные основы. Поэтому при образовании понятий я могу с тем же правом исходить и из факта дифференцированности психик и рассматривать с точки зрения дифференциации тот же самый процесс, который я ранее рассматривал с точки зрения его однородности. Это, естественно, ведет меня к такому пониманию, которое оказывается диаметрально противоположным прежнему. Все, что в первом понимании отпадало как индивидуальный вариант, становится при втором понимании значительным в качестве задатка для дальнейшей дифференциации, и все, что в первом случае получало, в качестве однородного, особенную ценность, теперь представляется мне лишенным цены, ибо не более чем коллективным. При таком подходе я всегда буду смотреть на то, к какой цели восходит данное явление, и никогда не буду смотреть на то, откуда оно происходит, тогда как при прежнем подходе я никогда не обращал внимания на цель, а только на происхождение. Поэтому я могу объяснять один и тот же психический процесс при помощи двух противоположных и друг друга исключающих теорий, причем ни об одной из этих теорий я не могу утверждать, что она неверна, потому что верность первой теории доказывается однородностью, а верность второй - разнородностью психик.

Но тут обнаруживается большое затруднение, настолько затруднившее как профана, так и научно-образованную публику в чтении моей прежней книги <Либидо: его метаморфозы и символы>, что многие, обычно разбирающиеся умы, пережили здесь некоторое замешательство (как это явствует из их неубедительной критики). Дело в том, что там я попытался изобразить на конкретном материале как то, так и другое воззрение. Но так как действительность, как известно, не состоит из теорий и не следует им, то обе стороны, которые мы вынуждены мыслить в отрыве одна от другой, оказываются в действительности соединенными воедино, так что каждое живое явление души отливает различными красками. Каждое из них есть нечто возникшее и таит в себе некоторое будущее, и ни об одном из них нельзя с уверенностью сказать, является ли оно лишь концом или же вместе с тем и началом. Каждого, кто считает, что для психического процесса может быть только одно истинное объяснение, такая жизненность психического содержания, принуждающая нас к признанию двух противоположных теорий, может довести до отчаяния, в особенности же если он оказывается любителем простых, несложных истин и не способен мыслить их одновременно.

Я опять-таки не убежден, что этими двумя способами рассмотрения - редуцирующим и конструктивным, как я однажды их назвал /46/, - исчерпываются все возможные способы рассмотрения. Напротив, я думаю, что к психическому процессу можно приложить еще несколько других, столь же <истинных> объяснений, притом именно столько, сколько существует типов. И эти объяснения будут уживаться друг с другом так же хорошо или так же плохо, как и самые типы в их личных взаимоотношениях. Итак, если допустить существование типических различий в человеческих психиках - признаюсь, что я не вижу оснований, почему это было бы невозможно, - то научный теоретик увидит себя поставленным перед неприятной дилеммой: или допустить несколько параллельно существующих и друг другу противоречащих теорий для объяснения одного и того же процесса, или же сделать с самого начала безнадежную попытку основания секты, притязающей на обладание единственно верным методом и единственно истинной теорией. Первая возможность не только наталкивается на упомянутую выше чрезвычайную трудность раздвоенной и внутренне противоположной умственной операции, но и грешит против одного из первых основоположений интеллектуальной морали: principia explicandi non sunt multiplicanda - praeter necessitatem (не следует умножать сущности без необходимости). Однако необходимость множества объяснений решительно имеется налицо в сфере психологической теории, ибо в отличие от какой-нибудь естественно-научной теории в психологии объект имеет ту же самую природу, как и субъект: один психологический процесс должен объяснять другой. Это опасное затруднение давно уже заставляло мыслящие умы обращаться к замечательным уловкам: допускали, например, существование <объективного духа>, стоящего по ту сторону психологии и потому способного объективно мыслить подвластную ему психику, или же, подобно этому, допускали, что интеллект есть такая способность, которая может поставить себя вне себя самого и все-таки мыслить себя. Такими и подобными уловками пытались создать вне земли ту архимедову точку опоры, с помощью которой интеллект мог бы сдвинуть с места самого себя. Я понимаю потребность в удобстве, глубоко заложенную в человеке, но я не понимаю, почему истина должна склониться перед этой потребностью. Я понимаю также, что эстетически было бы гораздо удовлетворительнее, если бы можно было, минуя парадоксальность взаимно противоречащих объяснений, свести психический процесс к какой-нибудь, возможно более простой, инстинктивной основе и успокоиться на этом или же приписать психическому процессу какую-нибудь метафизическую цель спасения и успокоиться на этой надежде.

Но что бы мы ни стремились исследовать с помощью нашего интеллекта, все приведет в конце концов к парадоксальности и относительности, если только это исследование будет честным трудом, а не petitio principii (ошибка в доказательстве), служащая лишь простому удобству. Что интеллектуальное познание психического процесса неизбежно должно повести к парадоксу и относительности - это достоверно уже потому, что интеллект есть лишь одна из различных психических функций, данная от природы человеку для построения его объектных образов. Пусть никто не делает вид, будто он понимает мир из одного интеллекта: это понимание осуществляется настолько же и при помощи чувства. Поэтому суждение интеллекта составляет в лучшем случае лишь половину истины и должно, если только оно честно, дойти до признания своей неудовлетворительности .

Отрицать существование типов бесполезно ввиду их фактического существования. Поэтому ввиду их существования каждая теория психических процессов должна примириться с тем, чтобы и ее, в свою очередь, считали психическим процессом, и притом в качестве выражения одного из существующих и имеющих право на существование типов человеческой психологии. И только в результате этих типических изображений получаются те материалы, сопоставление которых делает возможным высший синтез.

Приложения

Четыре работы о психологической типологии

1. К вопросу об изучении психологических типов

[Доклад, прочитанный на Психоаналитическом конгрессе в Мюнхене в сентябре 1913 года (на котором Юнг и Фрейд встретились в последний раз). Впервые на немецком был опубликован в 1960 году в Собрании сочинений К. Г. Юнга /23- 6. Appendix, pp.541 ff/. В 1913 году появился французский перевод, исправленный Юнгом, с которого Софией Лорие и был сделан русский перевод, опубликованный в 3-м томе /1- С.139-149/. Для настоящего издания в текст внесены необходимые исправления и он разбит на параграфы. - прим. ред.], прочитанный на Психоаналитическом конгрессе в Мюнхене (7 - 8 сентября 1913 г.)

Хорошо известно, что истерия и шизофрения (dementia ргаесох) [В то время когда Юнг работая над данной темой, термин <шизофрения> еще не был внедрен в психиатрическую и психологическую теорию и практику. Врачи и психиатры пользовались термином dementia praecox (раннее слабоумие). - прим. ред.] - если иметь в виду общую картину этих болезней - представляют собою резкий контраст, главным образом вследствие различного отношения больных к внешнему миру. Чувства, которые внешний мир вызывает в субъектах, страдающих истерией, превышают по своей интенсивности нормальный уровень, тогда как у больных, страдающих шизофренией, эти чувства не достигают даже нормального уровня. Преувеличенная эмоциональность у одних и крайняя апатия у других - вот общая картина, которая рисуется нам при сравнении этих двух болезней. В личных отношениях это различие сказывается в том, что обыкновенно, за немногими исключениями, мы поддерживаем душевную связь с нашими истеричными больными, чего не бывает с больными шизофренией. Противоположность этих двух патологических типов равным образом бросается в глаза и во всей остальной их симптоматологии. С точки зрения интеллектуальной плоды истерического воображения в каждом отдельном случае можно вполне естественно, по-человечески, объяснить всеми предшествовавшими данными, всей личной историей жизни больного. Напротив, измышления больных шизофренией гораздо более похожи на сновидения, чем на психическую жизнь в состоянии нормального бодрствования; кроме того, эти их измышления носят бесспорно архаический отпечаток: мифическое творчество примитивного воображения отражается в них гораздо больше, чем личные воспоминания больного. С точки зрения физической можно сказать, что при шизофрении мы не встречаем тех симптомов, которыми так богата истерия, симулирующая целый ряд известных органических заболеваний, производящих столь сильное впечатление на окружающих.

Все это ясно указывает на то, что характерным признаком истерии является центробежное движение либидо, тогда как при шизофрении это движение центростремительное. Однако, после того как вполне выявившаяся болезнь создаст для больного особого рода <компенсацию>, мы наблюдаем обратное явление. В такой стадии у истерии либидо тормозится в своем экспансивном движении и вынуждено обратиться вовнутрь: больной перестает принимать участие в общей жизни, замыкается в свои мечты, не покидает постели, не выходит из больничной палаты и т. д. При шизофрении происходит обратное: больной, который в инкубационном периоде (то есть во время развития болезни) отворачивался от внешнего мира, чтобы сосредоточиться на самом себе, чувствует себя вынужденным бывать на людях, привлекает на себя внимание как близких, так и посторонних своим нестерпимо экстравагантным и даже агрессивным поведением.

Я предлагаю обозначить эти два противоположных устремления терминами: экстраверсия и интроверсия. В случаях болезни, когда игра воображения при таких фантастических измышлениях или истолкованиях, подсказанных эмоциональностью, доводит субъекта до ложной оценки внешних предметов и самого себя, необходимо к этим двум терминам добавить квалификацию: регрессивная. Итак, экстраверсия налицо всюду, где человек сосредоточивает свой основной интерес на мире внешнем, на объекте, которому и придается существенная важность и значимость. Напротив, интроверсия имеется там, где внешний мир подвергается своего рода обесцениванию и презрению, где важным и значимым становится самый субъект, который как таковой жадно завладевает всеми интересами человека и становится в собственных своих глазах, так сказать, единственною строкою, которая вносится в счет. Я называю регрессивной экстраверсией то явление трансференции, или переноса (обозначаемое Фрейдом словом Ubertragung), которое заключается в том, что склонный к истерии субъект проецирует иллюзии или субъективные оценки из мира своих чувствований в мир внешний. Регрессивную же интроверсию я усматриваю в противоположном болезненном явлении, а именно в таком, которое мы встречаем в случаях шизофрении, когда таким фантастическим видоизменениям подвергается сам субъект.

Необходимо с самого начала понять, что эти два противоположных течения либидо, в качестве простых психических механизмов, могут быть налицо попеременно у одного и того же субъекта, потому что в конечном счете оба течения стремятся различными путями прийти к одной и той же цели, а именно к благополучию субъекта. Фрейд нам показал, что в процессе истерической трансференции, или переноса, личность стремится отделаться от своих неприятных воспоминаний и впечатлений, освободиться от тяжелых и сложных психических комплексов при помощи <вытеснения> их или <подавления>. Личность цепляется за объекты для того, чтобы забыть свои мучительные заботы, оставить их позади себя. В интроверсии же личность старается сконцентрировать свое внимание на этих своих психических комплексах и уйти в них от реального внешнего мира с помощью процесса, который, собственно говоря, не есть <вытеснение>; к нему правильнее было бы применить термин <обесценивание> (Entwertung) объективного мира.

Интроверсия и экстраверсия суть два вида психической реакции, которые как таковые часто наблюдаются в одном и том же индивиде. С другой стороны, существование двух психических болезней столь противоположных, как истерия и шизофрения, отличительной чертой которых и является именно почти исключительное преобладание интроверсии или экстраверсии, позволяет нам думать, что и в нормальном состоянии могут быть психологические типы, отличающиеся относительным преобладанием то одного, то другого из этих двух психических механизмов. Психиатрам, например, хорошо известно, что задолго до ярко выраженного проявления названных болезней будущие пациенты уже представляют собой характерный тип, следы которого можно проследить в раннем их детстве.

Бинэ как-то очень верно заметил, что невроз только усиливает, придает больший рельеф характерным чертам данной личности. Уже давно известно, что так называемый <истерический> характер не есть только продукт болезни, но что он в известной степени ей предшествует. Гох в своих исследованиях историй болезни показал то же самое относительно больных шизофренией: и у них недочеты их личности и душевный надлом предшествует яркому проявлению самой болезни. Если это так, то легко можно встретить такой же контраст психологических темпераментов и вне рамок патологии. Нетрудно, впрочем, и в литературе найти целый ряд параллелей, свидетельствующих о действительном существовании этих двух противоположных психических типов. Не притязая на то, чтобы исчерпать этот вопрос, я приведу здесь ряд многозначительных примеров.

1. Философу Уильяму Джемсу мы обязаны, насколько мне известно, наилучшими наблюдениями в этой области. Джемс говорит, что, каков бы ни был темперамент профессионального философа, он именно этот свой темперамент силится выразить и оправдать своей философией. Исходя из этой идеи, вполне отвечающей духу психоанализа, он делит философов на две группы: на идеологов и позитивистов. Идеологи (tender-minded) полагают весь свой интерес на внутренней жизни, на вещах духовного порядка; позитивисты же (tough-minded) больше доверяют вещам материальным и реальностям внешне объективным. [Эти английские термины лишь приблизительно могут быть переданы русскими выражениями: мягкосердечный и жестокосердечный; слово mind непереводимо, ибо в нем нераздельно слиты оба элемента: голова и сердце. Tough = zan = цепкий; здесь в том смысле, что <позитивист> крепко держится фактических данных (объективизм), тогда как <идеолог> нежно привязан к своему <я> (субъективизм).] Ясно, что здесь речь идет о двух противоположных тенденциях либидо: идеологи являются представителями интроверсии, позитивисты - представителями экстраверсии.

По Джемсу, характерной чертой идеологов является рационализм: идеологи - люди принципов и систем; они утверждают, что властвуют над опытом и превосходят его своими абстрактными рассуждениями, логическими дедукциями, своими чисто рациональными концепциями. Факты мало заботят их, и эмпирическая множественность явлений нисколько их не беспокоит: они насильственно вводят данные в свои идеологические построения и все сводят к своим предпосылкам. Достаточно по этому поводу вспомнить Гегеля, который a priori установил число планет! В области психопатологии мы находим такого рода философствование у параноиков: не обращая внимания на опровержения, которые дает им опыт, они навязывают миру свои бредовые представления и, по выражению Адлера, находят способ все <устраивать> по своей болезненной, предвзятой системе.

Другие особенности, усматриваемые Джемсом в этом типе, совершенно естественно вытекают из вышеописанной, основной характерной черты. Идеолог, говорит Джемс, <интеллектуал, идеалист, оптимист, человек религиозный, признающий свободу воли, монист, догматик>. Все эти качества с очевидностью указывают на то, что его либидо, интерес, сконцентрирован почти исключительно в мире мышления; эта концентрация на мышлении, то есть на внутреннем мире, и есть не что иное, как интроверсия. И если для этих философов опыт играет некоторую роль, то разве только как приманка или щелчок, данный абстракции, данный насущной необходимости насильственно втискивать хаос мира в прекрасно прилаженные рамки, которые в конечном итоге не что иное, как создание духа, творение чисто субъективного мышления.

Тип позитивиста (tough-minded), напротив, эмпиричен. Он видит только фактические данные. Для позитивиста опыт является властителем, его единым руководителем и вдохновителем. Позитивист считается только с эмпирическими явлениями, констатируемыми вне его самого. Его мысль является лишь реакцией на внешний опыт. Принципы в его глазах не стоят фактов: принципы могут лишь отображать или описывать цепь явлений, но никогда не образуют какой-либо системы. Таким образом, теории позитивиста всегда заранее подвержены противоречиям в силу чрезвычайного накопления эмпирических материалов. Психическая реальность с точки зрения позитивиста ограничивается наблюдением и испытыванием удовольствия или страдания; дальше этого позитивист не идет и не признает за философским мышлением права на существование. Оставаясь на вечно изменчивой поверхности мира явлений, он и сам причастен к этой неустойчивости: увлекаемый хаотическим беспорядком вселенной, он подмечает все ее разновидности, все теоретические и практические возможности, но он никогда не приходит к единству, к установлению точной системы, которая одна только и может удовлетворить идеолога. Позитивист преуменьшает все ценности, сводя их к элементам, ниже их стоящим; он объясняет высшее низшим и развенчивает его, показывая, что все это не что иное, как та или иная вещь, сама по себе не имеющая никакого значения.

Из этих общих черт логически вытекают другие, которые Джемс тоже отмечает в этом типе. Позитивист есть сенсуалист, придающий большее значение непосредственным данным ощущений, чем размышлению, им предшествующему; он - материалист и пессимист, ибо слишком хорошо знает безнадежную неопределенность в ходе явлений; он не религиозен, так как не способен оградить реальности внутреннего мира от натиска фактов. Он - детерминист и фаталист, способный лишь покоряться; он - плюралист, не знающий синтеза; и, наконец, он - скептик, что неизбежно вытекает из всего остального.

Сами выражения, которыми пользуется Джемс, ясно показывают, что различие типов является следствием локализации либидо, этой магической силы, которая есть основа нашего существа, но которая, в зависимости от индивида, в одном случае устремляется в сторону внутренних переживаний, в другом случае - в сторону объективного мира. Джемс приравнивает, например, к религиозному субъективизму идеалистов характер современного эмпиризма, который тоже в некотором смысле религиозен: <Наше уважение к фактам само по себе почти религиозно: в нашем научном темпераменте много благочестия>.

2. Другую параллель мы находим у Вильгельма Оствальда, который делит гениальных ученых на классиков и романтиков. /130- S.371/ Романтики отличаются быстротой реагирования и чрезвычайной быстротой и продуктивностью в творчестве идей и проектов (к их общим взглядам, однако, часто примешиваются факты, плохо усвоенные и имеющие притом спорное значение). Они - прекрасные, блестящие учителя, любящие свое дело преподавания, отдающиеся ему с заражающей горячностью и энтузиазмом, что привлекает к ним многочисленных учеников и делает их основателями школ, в которых они пользуются огромным личным влиянием. Нам нетрудно узнать в них экстравертный тип. Классики Оствальда, напротив, реагируют медленно, творят с трудом, имеют мало склонности к преподаванию и личным прямым выступлениям; они не отличаются энтузиазмом, парализируют себя строгой самокритикой, живут в стороне от всех, замкнутые в себе, не находят - да и не ищут - учеников; но произведения их законченно-совершенны и часто создают им посмертную славу. Все эти черты отвечают нашему пониманию интроверсии.

3. Другой, очень ценный пример мы находим в эстетической теории Воррингера. /75/ Воррингер заимствует у Ригеля выражение <абсолютная воля к искусству> для определения внутренней мощи, вдохновляющей художника; он различает две формы этой мощи: эмпатию (Einfuhlung) и абстракцию; и сами термины, которыми он пользуется (Einfuhlungsdrang, Abstraktionsdrang), достаточно ясно показывают, что речь идет о натиске либидо, о властном жизненном порыве. Воррингер говорит: <Как симпатический импульс, импульс чувства, находит удовлетворение в органической красоте, так абстрактный импульс находит красоту в неограниченном, то есть в отрицании всякой жизни, в кристаллизованных формах, - одним словом, всюду, где царят строгие абстрактные законы>. Эмпатия (Einfuhlung) есть страстный порыв, направленный в сторону объекта с тем, чтобы его приобщить себе, пронизав его эмоциональными ценностями; абстракция же, напротив, лишает объект всего, что напоминает о жизни, и постигает его чисто интеллектуально, кристаллизованной мыслью, застывшей в суровых формулах закона - всеобщего, типического и т. п. Известно, что Бергсон также пользуется понятием кристаллизации, отвердения и т. д. для того, чтобы иллюстрировать сущность интеллектуальной абстракции.

<Абстракция> Воррингера выражает в общем тот психический процесс, на который я уже указывал как на последствие интроверсии, а именно возведение интеллекта на престол на место внешней обесцененной реальности. Эмпатия (Einfuhlung) же отвечает вполне понятию экстраверсии, как то показал нам Теодор Липпс. Он говорит: <То, что я симпатически, через чувство, провижу в объекте, это в общих чертах не что иное, как сама жизнь. А жизнь есть сила, внутренняя работа, усилие, исполнение. Одним словом: жить - значит действовать; а действовать - значит производить внутренний опыт над силой, которую мы расходуем, опыт над активностью; активность же эта существенно волевая>. <Эстетическое наслаждение, - говорит Воррингер, - это объективированное самонаслаждение, проецированное в объект>, - формула, совершенно согласующаяся с нашим понятием экстраверсии. В такой эстетической концепции нет ничего <позитивистского> в том смысле, как его понимает Джемс; она целиком по вкусу идеолога, для которого психологическая реальность единственно интересна и достойна внимания. В таком смысле Воррингер продолжает; он говорит, что существенным является не оттенок чувства, а, скорее, само чувство как таковое, то есть внутреннее движение, интимная психическая жизнь, выявление активности, свойственной данному субъекту. В другом месте он говорит: <Ценность линии, формы заключается в наших глазах в ценности биологической, которую эта линия или форма имеет для нас; красота их не что иное, как наше собственное чувство жизни, которое мы неясно проецируем в них>. Эта точка зрения вполне отвечает моему собственному пониманию теории либидо; я стараюсь при этом держаться середины между двумя психологическими противоположностями: интроверсией и экстраверсией.

Отправить на печатьОтправить на печать