УПП

Цитата момента



Любовь к людям начинается с любви к себе.
Иди сюда, мой хороший!

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Невинная девушка имеет этот дар Божий - оценивать мужчину в целом, не выделяя (искусственно), например, его сексуальности, стройности и так далее. Эта нерасчленённость восприятия видна даже по её глазам. Дамочка, утратившая невинность, тут же лишается и целомудрия. И взгляд её тут же становится другим - анализирующим, расчленяющим, в чём-то даже нагловатым.

Кот Бегемот. «99 признаков женщин, знакомиться с которыми не стоит»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/
Мещера-2009

Запись 20-я.

Конспект: РАЗРЯД. МАТЕРИАЛ ИДЕЙ. НУЛЕВОЙ УТЕС.

Разряд - самое подходящее определение. Теперь я вижу, что это было именно как электрический разряд. Пульс моих последних дней становится все суше, все чаще, все напряженней - полюсы все ближе - сухое потрескивание - еще миллиметр: взрыв, потом - тишина.

Во мне теперь очень тихо и пусто - как в доме, когда все ушли и лежишь один, больной, и так ясно слышишь отчетливое металлическое постукивание мыслей.

Быть может, этот "разряд" излечил меня, наконец, от моей мучительной "души" - и я снова стал, как все мы. По крайней мере, сейчас я без всякой боли мысленно вижу О на ступенях Куба, вижу ее в Газовом Колоколе. И если там, в Операционном, она назовет мое имя - пусть: в последний момент - я набожно и благодарно лобызну карающую руку Благодетеля. У меня по отношению к Единому Государству есть это право - понести кару, и этого права я не уступлю. Никто из нас, нумеров, не должен, не смеет отказаться от этого единственного своего - тем ценнейшего - права.

…Тихонько, металлически-отчетливо постукивают мысли; неведомый аэро уносит меня в синюю высь моих любимых абстракций. И я вижу, как здесь - в чистейшем, разреженном воздухе - с легким треском, как пневматическая шина,- лопается мое рассуждение "о действенном праве". И я вижу ясно, что это только отрыжка нелепого предрассудка древних - их идеи о "праве".

Есть идеи глиняные - и есть идеи, навеки изваянные из золота или драгоценного нашего стекла. И чтобы определить материал идеи, нужно только капнуть на него сильнодействующей кислотой, Одну из таких кислот знали и древние: reductio ad finem. Кажется, это называлось у них так; но они боялись этого яда, они предпочитали видеть хоть какое-нибудь, хоть глиняное, хоть игрушечное небо, чем синее ничто. Мы же - слава Благодетелю - взрослые, и игрушки нам не нужны.

Так вот - если капнуть на идею "права". Даже у древних - наиболее взрослые знали: источник права - сила, право - функция от силы. И вот - две чашки весов: на одной - грамм, на другой - тонна, на одной - "я", на другой - "Мы", Единое Государство. Не ясно ли: допускать, что у "я" могут быть какие-то "права" по отношению к Государству, и допускать, что грамм может уравновесить тонну, - это совершенно одно и то же. Отсюда - распределение: тонне - права, грамму - обязанности; и естественный путь от ничтожества к величию: забыть, что ты - грамм и почувствовать себя миллионной долей тонны…

Вы, пышнотелые, румяные венеряне, вы, закопченные, как кузнецы, ураниты - я слышу в своей синей тишине ваш ропот. Но поймите же вы: все великое - просто; поймите же: незыблемы и вечны только четыре правила арифметики. И великой, незыблемой, вечной - пребудет только мораль, построенная на четырех правилах. Это - последняя мудрость, это - вершина той пирамиды, на которую люди - красные от пота, брыкаясь и хрипя, карабкались веками. И с этой вершины - там, на дне, где ничтожными червями еще копошится нечто, уцелевшее в нас от дикости предков - с этой вершины одинаковы: и противозаконная мать - О, и убийца, и тот безумец, дерзнувший бросить стихом в Единое Государство; и одинаков для них суд: довременная смерть. Это - то самое божественное правосудие, о каком мечтали каменнодомовые люди, освещенные розовыми наивными лучами утра истории: их "Бог" - хулу на Святую Церковь - карал так же, как убийство.

Вы, ураниты, - суровые и черные, как древние испанцы, мудро умевшие сжигать на кострах, - вы молчите, мне кажется, вы - со мною. Но я слышу: розовые венеряне - что-то там о пытках, казнях, о возврате к варварским временам. Дорогие мои: мне жаль вас - вы не способны философски-математически мыслить.

Человеческая история идет вверх кругами - как аэро. Круги разные - золотые, кровавые, но все они одинаково разделены на 360 градусов. И вот от нуля - вперед: 10, 20, 200, 360 градусов - опять нуль. Да, мы вернулись к нулю - да. Но для моего математически мыслящего ума ясно: нуль - совсем другой, новый. Мы пошли от нуля вправо - мы вернулись к нулю слева и потому: вместо плюса нуль - у нас минус нуль. Понимаете?

Этот Нуль мне видится каким-то молчаливым, громадным, узким, острым, как нож, утесом. В свирепой, косматой темноте, затаив дыхание, мы отчалили от черной ночной стороны Нулевого Утеса. Века - мы, Колумбы, плыли, плыли, мы обогнули всю землю кругом, и, наконец, ура! Салют - и все на мачты: перед нами - другой, дотоле не ведомый бок Нулевого Утеса, озаренный полярным сиянием Единого Государства, голубая глыба, искры радуги, солнца - сотни солнц, миллиарды радуг…

Что из того, что лишь толщиною ножа отделены мы от другой стороны Нулевого Утеса. Нож - самое прочное, самое бессмертное, самое гениальное из всего, созданного человеком. Нож - был гильотиной, нож универсальный способ разрешить все узлы, и по острию ножа идет путь парадоксов - единственно достойный бесстрашного ума путь…

Запись 21-я.

Конспект: АВТОРСКИЙ ДОЛГ. ЛЕД НАБУХАЕТ. САМАЯ ТРУДНАЯ ЛЮБОВЬ.

Вчера был ее день, а она - опять не пришла, и опять от нее - невнятная, ничего не разъясняющая записка. Но я спокоен, совершенно спокоен. Если я все же поступаю так, как это продиктовано в записке, если я все же отношу к дежурному ее талон и затем, опустив шторы, сижу у себя в комнате один - так это, разумеется, не потому, чтобы я был не в силах идти против ее желания. Смешно! Конечно, нет. Просто - отделенный шторами от всех пластыре-целительных улыбок, я могу спокойно писать вот эти самые страницы, это первое. И второе: в ней, в I, я боюсь потерять, быть может, единственный ключ к раскрытию всех неизвестных (история со шкафом, моя временная смерть и так далее). А раскрыть их - я теперь чувствую себя обязанным, просто даже как автор этих записей, не говоря уже о том, что вообще неизвестное органически враждебно человеку, и homo sapiens - только тогда человек в полном смысле этого слова, когда в его грамматике совершенно нет вопросительных знаков, но лишь одни восклицательные, запятые и точки.

И вот, руководимый, как мне кажется, именно авторским долгом, сегодня в 16 я взял аэро и снова отправился в Древний Дом. Был сильный встречный ветер. Аэро с трудом продирался сквозь воздушную чащу, прозрачные ветви свистели и хлестали. Город внизу - весь будто из голубых глыб льда. Вдруг - облако, быстрая косая тень, лед свинцовеет, набухает, как весной, когда стоишь на берегу и ждешь: вот сейчас все треснет, хлынет, закрутится, понесет; но минута за минутой, а лед все стоит, и сам набухаешь, сердце бьется все беспокойней, все чаще (впрочем, зачем пишу я об этом и откуда эти странные ощущения? Потому что ведь нет такого ледокола, какой мог бы взломать прозрачнейший и прочнейший хрусталь нашей жизни…).

У входа в Древний Дом - никого. Я обошел кругом и увидел старуху привратницу возле Зеленой Стены: приставила козырьком руку, глядит вверх. Там над Стеной - острые, черные треугольники каких-то птиц: с карканием бросаются на приступ - грудью о прочную ограду из электрических волн - и назад, и снова над Стеною.

Я вижу: по темному, заросшему морщинами лицу - косые, быстрые тени, быстрый взгляд на меня.

- Никого, никого, никого нету! Да! И ходить незачем. Да…

То есть как это незачем? И что это за странная манера - считать меня только чьей-то тенью. А может быть, сами вы все - мои тени. Разве я не населил вами эти страницы - еще недавно четырехугольные белые пустыни. Без меня разве бы увидели вас все те, кого я поведу за собой по узким тропинкам строк?

Всего этого я, разумеется, не сказал ей; по собственному опыту я знаю: самое мучительное - это заронить в человека сомнение в том, что он - реальность, трехмерная - а не какая-либо иная - реальность. Я только сухо заметил ей, что ее дело открывать дверь, и она впустила меня во двор.

Пусто. Тихо. Ветер - там, за стенами, далекий, как тот день, когда мы плечом к плечу, двое-одно, вышли снизу, из коридоров - если только это действительно было. Я шел под какими-то каменными арками, где шаги, ударившись о сырые своды, падали позади меня - будто все время другой шагал за мной по пятам. Желтые - с красными кирпичными прыщами - стены следили за мной сквозь темные квадратные очки окон, следили, как я открывал певучие двери сараев, как я заглядывал в углы, тупики, закоулки. Калитка в заборе и пустырь - памятник Великой Двухсотлетней Войны: из земли - голые каменные ребра, желтые оскаленные челюсти стен, древняя печь с вертикалью трубы - навеки окаменевший корабль среди каменных желтых и красных кирпичных всплесков.

Показалось: именно эти желтые зубы я уже видел однажды - неясно, как на дне, сквозь толщу воды - и я стал искать. Проваливался в ямы, спотыкался о камни, ржавые лапы хватали меня за юнифу, по лбу ползли вниз, в глаза, остросоленые капли пота…

Нигде! Тогдашнего выхода снизу из коридоров я нигде не мог найти - его не было. А впрочем - так, может быть, и лучше: больше вероятия, что все это - был один из моих нелепых "снов".

Усталый, весь в какой-то паутине, в пыли, - я уже открыл калитку - вернуться на главный двор. Вдруг сзади - шорох, хлюпающие шаги, и передо мною - розовые крылья-уши, двоякоизогнутая улыбка S.

Он, прищурившись, ввинтил в меня свои буравчики и спросил:

- Прогуливаетесь?

Я молчал. Руки мешали.

- Ну что же, теперь лучше себя чувствуете?

- Да, благодарю вас. Кажется, прихожу в норму.

Он отпустил меня - поднял глаза вверх. Голова запрокинута - и я в первый раз заметил его кадык.

Вверху невысоко - метрах в 50 - жужжали аэро. По их медленному низкому лету, по спущенным вниз черным хоботам наблюдательных труб - я узнал аппараты Хранителей. Но их было не два и не три, как обычно, а от десяти до двенадцати (к сожалению, должен ограничиться приблизительной цифрой).

- Отчего их так сегодня много? - взял я на себя смелость спросить.

- Отчего? Гм… Настоящий врач начинает лечить еще здорового человека, такого, какой заболеет еще только завтра, послезавтра, через неделю. Профилактика, да!

Он кивнул, заплюхал по каменным плитам двора. Потом обернулся - и через плечо мне:

- Будьте осторожны!

Я один. Тихо. Пусто. Далеко над Зеленой Стеной мечутся птицы, ветер. Что он этим хотел сказать?

Аэро быстро скользит по течению. Легкие, тяжелые тени от облаков, внизу - голубые купола, кубы из стеклянного льда - свинцовеют, набухают…

Вечером:

Я раскрыл свою рукопись, чтобы занести на эти страницы несколько, как мне кажется, полезных (для вас, читатели) мыслей о великом Дне Единогласия - этот день уже близок. И увидел: не могу сейчас писать. Все время вслушиваюсь, как ветер хлопает темными крыльями о стекло стен, все время оглядываюсь, жду. Чего? Не знаю. И когда в комнате у меня появились знакомые коричневато-розовые жабры - я был очень рад, говорю чистосердечно. Она села, целомудренно оправила запавшую между колен складку юнифы, быстро обклеила всего меня улыбками - по кусочку на каждую из моих трещин, - и я почувствовал себя приятно, крепко связанным.

- Понимаете, прихожу сегодня в класс ( - она работает на Детско-воспитательном Заводе) - и на стене карикатура. Да, да, уверяю вас! Они изобразили меня в каком-то рыбьем виде. Быть может, я и на самом деле…

- Нет, нет, что вы, - поторопился я сказать (вблизи в самом деле ясно, что ничего похожего на жабры нет, и у меня о жабрах - это было совершенно неуместно).

- Да в конце концов - это и не важно. Но, понимаете: самый поступок. Я, конечно, вызвала Хранителей. Я очень люблю детей, и я считаю, что самая трудная и высокая любовь - это жестокость - вы понимаете?

Еще бы! Это так пересекалось с моими мыслями. Я не утерпел и прочитал ей отрывок из своей 20-й записи, начиная отсюда: "Тихонько, металлически-отчетливо постукивают мысли…"

Не глядя я видел, как вздрагивают коричнево-розовые щеки, и они двигаются ко мне все ближе, и вот в моих руках - сухие, твердые, даже слегка покалывающие пальцы.

- Дайте, дайте это мне! Я сфонографирую это и заставлю детей выучить наизусть. Это нужно не столько вашим венерянам, сколько нам, нам - сейчас, завтра, послезавтра.

Она оглянулась - и совсем тихо:

- Вы слышали: говорят, что в День Единогласия…

Я вскочил:

- Что - что говорят? Что - в День Единогласия?

Уютных стен уже не было. Я мгновенно почувствовал себя выброшенным туда, наружу, где над крышами метался огромный ветер и косые сумеречные облака - все ниже…

Ю обхватила меня за плечи решительно, твердо (хотя я заметил: резонируя мое волнение - косточки ее пальцев дрожали).

- Сядьте, дорогой, не волнуйтесь. Мало ли что говорят… И потом, если только вам это нужно - в этот день я буду около вас, я оставлю своих детей из школы на кого-нибудь другого - и буду с вами, потому что ведь вы, дорогой, вы - тоже дитя, и вам нужно…

- Нет, нет, - замахал я, - ни за что! Тогда вы в самом деле будете думать, что я какой-то ребенок - что я один не могу… Ни за что!( - сознаюсь: у меня были другие планы относительно этого дня).

Она улыбнулась: неписаный текст улыбки, очевидно, был: "Ах, какой упрямый мальчик!" Потом села. Глаза опущены. Руки стыдливо оправляют снова запавшую между колен складку юнифы - и теперь о другом:

- Я думаю, что я должна решиться… ради вас… Нет, умоляю вас, не торопите меня, я еще должна подумать…

Я не торопил. Хотя и понимал, что должен быть счастлив и что нет большей чести, чем увенчать собою чьи-нибудь вечерние годы.

…Всю ночь - какие-то крылья, и я хожу и закрываю голову руками от крыльев. А потом - стул. Но стул - не наш, теперешний, а древнего образца, из дерева. Я перебираю ногами, как лошадь (правая передняя - и левая задняя, левая передняя - и правая задняя), стул подбегает к моей кровати, влезает на нее - и я люблю деревянный стул: неудобно, больно.

Удивительно: неужели нельзя придумать никакого средства, чтобы излечить эту сноболезнь или сделать ее разумной - может быть, даже полезной.

Запись 22-я.

Конспект: ОЦЕПЕНЕВШИЕ ВОЛНЫ. ВСЕ СОВЕРШЕНСТВУЕТСЯ. Я - МИКРОБ.

Вы представьте себе, что стоите на берегу: волны - мерно вверх; и поднявшись - вдруг так и остались, застыли, оцепенели. Вот так же жутко и не естественно было и это - когда внезапно спуталась, смешалась, остановилась наша, предписанная Скрижалью, прогулка. Последний раз нечто подобное, как гласят наши летописи, произошло 119 лет назад, когда в самую чащу прогулки, со свистом и дымом свалился с неба метеорит.

Мы шли так, как всегда, то есть так, как изображены воины на ассирийских памятниках: тысяча голов - две слитных, интегральных ноги, две интегральных, в размахе, руки. В конце проспекта - там, где грозно гудела аккумулирующая башня - навстречу нам четырехугольник: по бокам, впереди, сзади - стража; в середине трое, на юнифах этих людей - уже нет золотых нумеров - и все до жути ясно.

Огромный циферблат на вершине башни - это было лицо: нагнулось из облаков и, сплевывая вниз секунды, равнодушно ждало. И вот ровно в 13 часов и 6 минут - в четырехугольнике произошло замешательство. Все это было совсем близко от меня, мне видны были мельчайшие детали, и очень ясно запомнилась тонкая, длинная шея и на виске - путаный переплет голубых жилок, как реки на географической карте маленького неведомого мира, и этот неведомый мир - видимо, юноша. Вероятно, он заметил кого-то в наших рядах: поднялся на цыпочки, вытянул шею, остановился. Один из стражи щелкнул по нему синеватой искрой электрического кнута; он тонко, по-щенячьи, взвизгнул. И затем - четкий щелк, приблизительно каждые 2 секунды - и взвизг, щелк - взвизг.

Мы по-прежнему мерно, ассирийски, шли - и я, глядя на изящные зигзаги искр, думал: "Все в человеческом обществе безгранично совершенствуется - и должно совершенствоваться. Каким безобразным орудием был древний кнут - и сколько красоты…"

Но здесь, как соскочившая на полном ходу гайка, от наших рядов оторвалась тонкая, упруго-гибкая женская фигура с криком: "Довольно! Не сметь!" - бросилась прямо туда, в четырехугольник. Это было - как метеор - 119 лет назад: вся прогулка застыла, и наши ряды - серые гребни скованных внезапным морозом волн.

Секунду я смотрел на нее посторонне, как и все: она уже не была нумером - она была только человеком, она существовала только как метафизическая субстанция оскорбления, нанесенному Единому Государству. Но одно какое-то ее движение - заворачивая, она согнула бедра налево - и мне вдруг ясно: я знаю, я знаю это гибкое, как хлыст, тело - мои глаза, мои губы, мои руки знают его, - в тот момент я был в этом совершенно уверен.

Двое из стражи - наперерез ей. Сейчас - в пока еще ясной, зеркальной точке мостовой - их траектории пересекутся, - сейчас ее схватят… Сердце у меня глотнуло, остановилось - и не рассуждая: можно, нельзя, нелепо, разумно, - я кинулся в эту точку…

Я чувствовал на себе тысячи округленных от ужаса глаз, но это только давало еще больше какой-то отчаянно-веселой силы тому дикому, волосаторукому, что вырвался из меня, и он бежал все быстрее. Вот уже два шага, она обернулась - -

Передо мною дрожащее, забрызганное веснушками лицо, рыжие брови… Не она! не I.

Бешеная, хлещущая радость. Я хочу крикнуть что-то вроде: "Так ее!", "Держи ее!" - но слышу только свой шепот. А на плече у меня - уже тяжелая рука, меня держат, ведут, я пытаюсь объяснить им…

- Послушайте, но ведь вы же должны понять, что я думал, что это…

Но как объяснить всего себя, всю свою болезнь, записанную на этих страницах. И я потухаю, покорно иду… Лист, сорванный с дерева неожиданным ударом ветра, покорно падает вниз, но по пути кружится, цепляется за каждую знакомую ветку, развилку, сучок: так я цеплялся за каждую из безмолвных шаров-голов, за прозрачный лед стен, за воткнутую в облако голубую иглу аккумуляторной башни.

В этот момент, когда глухой занавес окончательно готов был отделить от меня весь этот прекрасный мир, я увидел: невдалеке, размахивая розовыми руками-крыльями, над зеркалом мостовой скользила знакомая, громадная голова. И знакомый, сплющенный голос:

- Я считаю долгом засвидетельствовать, что нумер Д-503 - болен и не в состоянии регулировать своих чувств. И я уверен, что он увлечен был естественным негодованием…

- Да, да, - ухватился я. - Я даже крикнул: держи ее!

Сзади, за плечами:

- Вы ничего не кричали.

- Да, но я хотел - клянусь Благодетелем, я хотел.

Я на секунду провинчен серыми, холодными буравчиками глаз. Не знаю, увидел ли он во мне, что это (почти) правда, или у него была какая-то тайная цель опять на время пощадить меня, но только он написал записочку, отдал ее одному из державших меня - и я снова свободен, то есть, вернее, снова заключен в стройные, бесконечные, ассирийские ряды.

Четырехугольник, и в нем веснушчатое лицо и висок с географической картой голубых жилок - скрылись за углом, навеки. Мы идем - одно миллионоголовое тело, и в каждом из нас - та смиренная радость, какою, вероятно, живут молекулы, атомы, фагоциты. В древнем мире - это понимали христиане, единственные наши (хотя и очень несовершенные) предшественники: смирение - добродетель, а гордыня - порок, и что "МЫ" - от Бога, а "Я" - от диавола.

Вот я - сейчас в ногу со всеми - и все-таки отдельно от всех. Я еще весь дрожу от пережитых волнений, как мост, по которому только что прогрохотал древний железный поезд. Я чувствую себя. Но ведь чувствуют себя, сознают свою индивидуальность - только засоренный глаз, нарывающий палец, больной зуб: здоровый глаз, палец, зуб - их будто и нет. Разве не ясно, что личное сознание - это только болезнь.

Я, быть может, уже не фагоцит, деловито и спокойно пожирающий микробов (с голубым виском и веснушчатых); я, быть может, микроб, и, может быть, их уже тысяча среди нас, еще прикидывающихся, как и я, фагоцитами…

Что, если сегодняшнее, в сущности, маловажное происшествие - что, если все это только начало, только первый метеорит из целого ряда грохочущих горящих камней, высыпанных бесконечностью на наш стеклянный рай?

Запись 23-я.

Конспект: ЦВЕТЫ. РАСТВОРЕНИЕ КРИСТАЛЛА. ЕСЛИ ТОЛЬКО.

Говорят, есть цветы, которые распускаются только раз в сто лет. Отчего же не быть и таким, какие цветут раз в тысячу - в десять тысяч лет. Может быть, об этом до сих пор мы не знали только потому, что именно сегодня пришло это раз-в-тысячу-лет.

И вот, блаженно и пьяно, я иду по лестнице вниз, к дежурному, и быстро у меня на глазах, всюду, кругом неслышно лопаются тысячелетние почки и расцветают кресла, башмаки, золотые бляхи, электрические лампочки, чьи-то темные лохматые глаза, граненые колонки перил, оброненный на ступенях платок, столик дежурного, над столиком - нежно-коричневые, с крапинками, щеки Ю). Все - необычайное, новое, нежное, розовое, влажное.

Ю берет у меня розовый талон, а над головой у ней - сквозь стекло стены - свешивается с невиданной ветки луна, голубая, пахучая. Я с торжеством показываю пальцем и говорю:

- Луна, - понимаете?

Ю взглядывает на меня, потом на нумер талона - и я вижу это ее знакомое, такое очаровательно целомудренное движение: поправляет складки юнифы между углами колен.

- У вас, дорогой, ненормальный, болезненный вид - потому что ненормальность и болезнь одно и то же. Вы себя губите, и вам этого никто не скажет - никто.

Это "никто" - конечно, равняется нумеру на талоне: I-330. Милая, чудесная Ю! Вы, конечно, правы: я - неблагоразумен, я - болен, у меня - душа, я - микроб. Но разве цветение - не болезнь? Разве не больно, когда лопается почка? И не думаете ли вы, что сперматозоид - страшнейший из микробов?

Я - наверху, у себя в комнате. В широко раскрытой чашечке кресла I. Я на полу, обнял ее ноги, моя голова у ней на коленях, мы молчим. Тишина, пульс… и так: я - кристалл, и я растворяюсь в ней, в I. Я совершенно ясно чувствую, как тают, тают ограничивающие меня в пространстве шлифованные грани - я исчезаю, растворяюсь в ее коленях, в ней, я становлюсь все меньше - и одновременно все шире, все больше, все необъятней. Потому что она - это не она, а Вселенная. А вот на секунду я и это пронизанное радостью кресло возле кровати - мы одно: и великолепно улыбающаяся старуха у дверей Древнего Дома, и дикие дебри за Зеленой Стеной, и какие-то серебряные на черном развалины, дремлющие, как старуха, и где-то, невероятно далеко, сейчас хлопнувшая дверь - это все во мне, вместе со мною, слушает удары пульса и несется сквозь блаженную секунду…

В нелепых, спутанных, затопленных словах я пытаюсь рассказать ей, что я - кристалл, и потому во мне - дверь, и потому я чувствую, как счастливо кресло. Но выходит такая бессмыслица, что я останавливаюсь, мне просто стыдно: я - и вдруг…

- Милая I, прости меня! Я совершенно не понимаю: я говорю такие глупости…

- Отчего же ты думаешь, что глупость - это нехорошо? Если бы человеческую глупость холили и воспитывали веками так же, как ум, может быть, из нее получилось бы нечто необычайно драгоценное.

- Да… (Мне кажется, она права - как она может сейчас быть неправа?)

- И за одну твою глупость - за то, что ты сделал вчера на прогулке, - я люблю тебя еще больше - еще больше.

- Но зачем же ты меня мучила, зачем же не приходила, зачем присылала свои талоны, зачем заставляла меня…

- А может быть, мне нужно было испытать тебя? Может быть, мне нужно знать, что ты сделаешь все, что я захочу - что ты уж совсем мой?

- Да, совсем!

Она взяла мое лицо - всего меня - в свои ладони, подняла мою голову:

- Ну, а как же ваши "обязанности всякого честного нумера"? А?

Сладкие, острые, белые зубы; улыбка. Она в раскрытой чашечке кресла - как пчела: в ней жало и мед.

Да, обязанности… Я мысленно перелистываю свои последние записи: в самом деле, нигде даже и мысли о том, что в сущности я бы должен…

Я молчу. Я восторженно (и, вероятно, глупо) улыбаюсь, смотрю в ее зрачки, перебегаю с одного на другой и в каждом из них вижу себя: я - крошечный, миллиметровый - заключен в этих крошечных, радужных темницах. И затем опять - пчелы - губы, сладкая боль цветения…

В каждом из нас, нумеров, есть какой-то невидимый, тихо тикающий метроном, и мы, не глядя на часы, с точностью до 5 минут знаем время. Но тогда - метроном во мне остановился, я не знал, сколько прошло, в испуге схватил из-под подушки бляху с часами…

Слава Благодетелю: еще двадцать минут! Но минуты - такие до смешного коротенькие, куцые, бегут, а мне нужно столько рассказать ей - все, всего себя: о письме О, и об ужасном вечере, когда я дал ей ребенка; и почему-то о своих детских годах - о математике Пляпе, о sqrt{-1} и как я в первый раз был на празднике Единогласия и горько плакал, потому что у меня на юнифе - в такой день - оказалось чернильное пятно.

I подняла голову, оперлась на локоть. По углам губ - две длинные, резкие линии - и темный угол поднятых бровей: крест.

- Может быть, в этот день… - остановилась, и брови еще темнее. Взяла мою руку, крепко сжала ее. - Скажи, ты меня не забудешь, ты всегда будешь обо мне помнить?

- Почему ты так? О чем ты? I, милая?

I молчала, и ее глаза уже - мимо меня, сквозь меня, далекие. Я вдруг услышал, как ветер хлопает о стекло огромными крыльями (разумеется, это было и все время, но услышал я только сейчас), и почему-то вспомнились пронзительные птицы над вершиной Зеленой Стены.

I встряхнула головой, сбросила с себя что-то. Еще раз, секунду, коснулась меня вся - так аэро секундно, пружинно касается земли перед тем, как сесть.

- Ну, давай мои чулки! Скорее!

Чулки - брошены у меня на столе, на раскрытой (193-й) странице моих записей. Второпях я задел за рукопись, страницы рассыпались и никак не сложить по порядку, а главное - если и сложить, все равно, не будет настоящего порядка, все равно - останутся какие-то пороги, ямы, иксы.

- Я не могу так, - сказал я. - Ты - вот - здесь, рядом, и будто все-таки за древней непрозрачной стеной: я слышу сквозь стены шорохи, голоса - и не могу разобрать слов, не знаю, что там. Я не могу так. Ты все время что-то недоговариваешь, ты ни разу не сказала мне, куда я тогда попал в Древнем Доме, и какие коридоры, и почему доктор - или, может быть, ничего этого не было?

I положила мне руки на плечи, медленно, глубоко вошла в глаза.

- Ты хочешь узнать все?

- Да, хочу. Должен.

- И ты не побоишься пойти за мной всюду, до конца - куда бы я тебя ни повела?

- Да, всюду!

- Хорошо. Обещаю тебе: когда кончится праздник, если только… Ах да: а как ваш "[Интеграл]" - все забываю спросить - скоро?

- Нет: что "если только"? Опять? Что "если только"?

Она (уже у двери):

- Сам увидишь…

Я - один. Все, что от нее осталось, - это чуть слышный запах, похожий на сладкую, сухую, желтую пыль каких-то цветов из-за Стены. И еще: прочно засевшие во мне крючочки-вопросы - вроде тех, которыми пользовались древние для охоты на рыбу (Доисторический Музей).

…Почему она вдруг об "[Интеграле]"?



Страница сформирована за 0.85 сек
SQL запросов: 169