УПП

Цитата момента



Можно ли воспитать детей без крика? — Можно, если есть ремень.
Кто не спрятался, я не виноват!

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Мои прежние мысли были похожи на мысли макаки, которая сидит в клетке и говорит:
— Если они там за решеткой такие умные, как ты говоришь, почему я этого не знаю? Почему они не демонстрируют? Почему нам не объясняют? Почему нам не помогают, то есть не дают целую гору бананов?

Мирзакарим Норбеков. «Где зимует кузькина мать, или как достать халявный миллион решений»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/
Мещера

Запись 20-я.

Конспект: РАЗРЯД. МАТЕРИАЛ ИДЕЙ. НУЛЕВОЙ УТЕС.

Разряд - самое подходящее определение. Теперь я вижу, что это было именно как электрический разряд. Пульс моих последних дней становится все суше, все чаще, все напряженней - полюсы все ближе - сухое потрескивание - еще миллиметр: взрыв, потом - тишина.

Во мне теперь очень тихо и пусто - как в доме, когда все ушли и лежишь один, больной, и так ясно слышишь отчетливое металлическое постукивание мыслей.

Быть может, этот "разряд" излечил меня, наконец, от моей мучительной "души" - и я снова стал, как все мы. По крайней мере, сейчас я без всякой боли мысленно вижу О на ступенях Куба, вижу ее в Газовом Колоколе. И если там, в Операционном, она назовет мое имя - пусть: в последний момент - я набожно и благодарно лобызну карающую руку Благодетеля. У меня по отношению к Единому Государству есть это право - понести кару, и этого права я не уступлю. Никто из нас, нумеров, не должен, не смеет отказаться от этого единственного своего - тем ценнейшего - права.

…Тихонько, металлически-отчетливо постукивают мысли; неведомый аэро уносит меня в синюю высь моих любимых абстракций. И я вижу, как здесь - в чистейшем, разреженном воздухе - с легким треском, как пневматическая шина,- лопается мое рассуждение "о действенном праве". И я вижу ясно, что это только отрыжка нелепого предрассудка древних - их идеи о "праве".

Есть идеи глиняные - и есть идеи, навеки изваянные из золота или драгоценного нашего стекла. И чтобы определить материал идеи, нужно только капнуть на него сильнодействующей кислотой, Одну из таких кислот знали и древние: reductio ad finem. Кажется, это называлось у них так; но они боялись этого яда, они предпочитали видеть хоть какое-нибудь, хоть глиняное, хоть игрушечное небо, чем синее ничто. Мы же - слава Благодетелю - взрослые, и игрушки нам не нужны.

Так вот - если капнуть на идею "права". Даже у древних - наиболее взрослые знали: источник права - сила, право - функция от силы. И вот - две чашки весов: на одной - грамм, на другой - тонна, на одной - "я", на другой - "Мы", Единое Государство. Не ясно ли: допускать, что у "я" могут быть какие-то "права" по отношению к Государству, и допускать, что грамм может уравновесить тонну, - это совершенно одно и то же. Отсюда - распределение: тонне - права, грамму - обязанности; и естественный путь от ничтожества к величию: забыть, что ты - грамм и почувствовать себя миллионной долей тонны…

Вы, пышнотелые, румяные венеряне, вы, закопченные, как кузнецы, ураниты - я слышу в своей синей тишине ваш ропот. Но поймите же вы: все великое - просто; поймите же: незыблемы и вечны только четыре правила арифметики. И великой, незыблемой, вечной - пребудет только мораль, построенная на четырех правилах. Это - последняя мудрость, это - вершина той пирамиды, на которую люди - красные от пота, брыкаясь и хрипя, карабкались веками. И с этой вершины - там, на дне, где ничтожными червями еще копошится нечто, уцелевшее в нас от дикости предков - с этой вершины одинаковы: и противозаконная мать - О, и убийца, и тот безумец, дерзнувший бросить стихом в Единое Государство; и одинаков для них суд: довременная смерть. Это - то самое божественное правосудие, о каком мечтали каменнодомовые люди, освещенные розовыми наивными лучами утра истории: их "Бог" - хулу на Святую Церковь - карал так же, как убийство.

Вы, ураниты, - суровые и черные, как древние испанцы, мудро умевшие сжигать на кострах, - вы молчите, мне кажется, вы - со мною. Но я слышу: розовые венеряне - что-то там о пытках, казнях, о возврате к варварским временам. Дорогие мои: мне жаль вас - вы не способны философски-математически мыслить.

Человеческая история идет вверх кругами - как аэро. Круги разные - золотые, кровавые, но все они одинаково разделены на 360 градусов. И вот от нуля - вперед: 10, 20, 200, 360 градусов - опять нуль. Да, мы вернулись к нулю - да. Но для моего математически мыслящего ума ясно: нуль - совсем другой, новый. Мы пошли от нуля вправо - мы вернулись к нулю слева и потому: вместо плюса нуль - у нас минус нуль. Понимаете?

Этот Нуль мне видится каким-то молчаливым, громадным, узким, острым, как нож, утесом. В свирепой, косматой темноте, затаив дыхание, мы отчалили от черной ночной стороны Нулевого Утеса. Века - мы, Колумбы, плыли, плыли, мы обогнули всю землю кругом, и, наконец, ура! Салют - и все на мачты: перед нами - другой, дотоле не ведомый бок Нулевого Утеса, озаренный полярным сиянием Единого Государства, голубая глыба, искры радуги, солнца - сотни солнц, миллиарды радуг…

Что из того, что лишь толщиною ножа отделены мы от другой стороны Нулевого Утеса. Нож - самое прочное, самое бессмертное, самое гениальное из всего, созданного человеком. Нож - был гильотиной, нож универсальный способ разрешить все узлы, и по острию ножа идет путь парадоксов - единственно достойный бесстрашного ума путь…

Запись 21-я.

Конспект: АВТОРСКИЙ ДОЛГ. ЛЕД НАБУХАЕТ. САМАЯ ТРУДНАЯ ЛЮБОВЬ.

Вчера был ее день, а она - опять не пришла, и опять от нее - невнятная, ничего не разъясняющая записка. Но я спокоен, совершенно спокоен. Если я все же поступаю так, как это продиктовано в записке, если я все же отношу к дежурному ее талон и затем, опустив шторы, сижу у себя в комнате один - так это, разумеется, не потому, чтобы я был не в силах идти против ее желания. Смешно! Конечно, нет. Просто - отделенный шторами от всех пластыре-целительных улыбок, я могу спокойно писать вот эти самые страницы, это первое. И второе: в ней, в I, я боюсь потерять, быть может, единственный ключ к раскрытию всех неизвестных (история со шкафом, моя временная смерть и так далее). А раскрыть их - я теперь чувствую себя обязанным, просто даже как автор этих записей, не говоря уже о том, что вообще неизвестное органически враждебно человеку, и homo sapiens - только тогда человек в полном смысле этого слова, когда в его грамматике совершенно нет вопросительных знаков, но лишь одни восклицательные, запятые и точки.

И вот, руководимый, как мне кажется, именно авторским долгом, сегодня в 16 я взял аэро и снова отправился в Древний Дом. Был сильный встречный ветер. Аэро с трудом продирался сквозь воздушную чащу, прозрачные ветви свистели и хлестали. Город внизу - весь будто из голубых глыб льда. Вдруг - облако, быстрая косая тень, лед свинцовеет, набухает, как весной, когда стоишь на берегу и ждешь: вот сейчас все треснет, хлынет, закрутится, понесет; но минута за минутой, а лед все стоит, и сам набухаешь, сердце бьется все беспокойней, все чаще (впрочем, зачем пишу я об этом и откуда эти странные ощущения? Потому что ведь нет такого ледокола, какой мог бы взломать прозрачнейший и прочнейший хрусталь нашей жизни…).

У входа в Древний Дом - никого. Я обошел кругом и увидел старуху привратницу возле Зеленой Стены: приставила козырьком руку, глядит вверх. Там над Стеной - острые, черные треугольники каких-то птиц: с карканием бросаются на приступ - грудью о прочную ограду из электрических волн - и назад, и снова над Стеною.

Я вижу: по темному, заросшему морщинами лицу - косые, быстрые тени, быстрый взгляд на меня.

- Никого, никого, никого нету! Да! И ходить незачем. Да…

То есть как это незачем? И что это за странная манера - считать меня только чьей-то тенью. А может быть, сами вы все - мои тени. Разве я не населил вами эти страницы - еще недавно четырехугольные белые пустыни. Без меня разве бы увидели вас все те, кого я поведу за собой по узким тропинкам строк?

Всего этого я, разумеется, не сказал ей; по собственному опыту я знаю: самое мучительное - это заронить в человека сомнение в том, что он - реальность, трехмерная - а не какая-либо иная - реальность. Я только сухо заметил ей, что ее дело открывать дверь, и она впустила меня во двор.

Пусто. Тихо. Ветер - там, за стенами, далекий, как тот день, когда мы плечом к плечу, двое-одно, вышли снизу, из коридоров - если только это действительно было. Я шел под какими-то каменными арками, где шаги, ударившись о сырые своды, падали позади меня - будто все время другой шагал за мной по пятам. Желтые - с красными кирпичными прыщами - стены следили за мной сквозь темные квадратные очки окон, следили, как я открывал певучие двери сараев, как я заглядывал в углы, тупики, закоулки. Калитка в заборе и пустырь - памятник Великой Двухсотлетней Войны: из земли - голые каменные ребра, желтые оскаленные челюсти стен, древняя печь с вертикалью трубы - навеки окаменевший корабль среди каменных желтых и красных кирпичных всплесков.

Показалось: именно эти желтые зубы я уже видел однажды - неясно, как на дне, сквозь толщу воды - и я стал искать. Проваливался в ямы, спотыкался о камни, ржавые лапы хватали меня за юнифу, по лбу ползли вниз, в глаза, остросоленые капли пота…

Нигде! Тогдашнего выхода снизу из коридоров я нигде не мог найти - его не было. А впрочем - так, может быть, и лучше: больше вероятия, что все это - был один из моих нелепых "снов".

Усталый, весь в какой-то паутине, в пыли, - я уже открыл калитку - вернуться на главный двор. Вдруг сзади - шорох, хлюпающие шаги, и передо мною - розовые крылья-уши, двоякоизогнутая улыбка S.

Он, прищурившись, ввинтил в меня свои буравчики и спросил:

- Прогуливаетесь?

Я молчал. Руки мешали.

- Ну что же, теперь лучше себя чувствуете?

- Да, благодарю вас. Кажется, прихожу в норму.

Он отпустил меня - поднял глаза вверх. Голова запрокинута - и я в первый раз заметил его кадык.

Вверху невысоко - метрах в 50 - жужжали аэро. По их медленному низкому лету, по спущенным вниз черным хоботам наблюдательных труб - я узнал аппараты Хранителей. Но их было не два и не три, как обычно, а от десяти до двенадцати (к сожалению, должен ограничиться приблизительной цифрой).

- Отчего их так сегодня много? - взял я на себя смелость спросить.

- Отчего? Гм… Настоящий врач начинает лечить еще здорового человека, такого, какой заболеет еще только завтра, послезавтра, через неделю. Профилактика, да!

Он кивнул, заплюхал по каменным плитам двора. Потом обернулся - и через плечо мне:

- Будьте осторожны!

Я один. Тихо. Пусто. Далеко над Зеленой Стеной мечутся птицы, ветер. Что он этим хотел сказать?

Аэро быстро скользит по течению. Легкие, тяжелые тени от облаков, внизу - голубые купола, кубы из стеклянного льда - свинцовеют, набухают…

Вечером:

Я раскрыл свою рукопись, чтобы занести на эти страницы несколько, как мне кажется, полезных (для вас, читатели) мыслей о великом Дне Единогласия - этот день уже близок. И увидел: не могу сейчас писать. Все время вслушиваюсь, как ветер хлопает темными крыльями о стекло стен, все время оглядываюсь, жду. Чего? Не знаю. И когда в комнате у меня появились знакомые коричневато-розовые жабры - я был очень рад, говорю чистосердечно. Она села, целомудренно оправила запавшую между колен складку юнифы, быстро обклеила всего меня улыбками - по кусочку на каждую из моих трещин, - и я почувствовал себя приятно, крепко связанным.

- Понимаете, прихожу сегодня в класс ( - она работает на Детско-воспитательном Заводе) - и на стене карикатура. Да, да, уверяю вас! Они изобразили меня в каком-то рыбьем виде. Быть может, я и на самом деле…

- Нет, нет, что вы, - поторопился я сказать (вблизи в самом деле ясно, что ничего похожего на жабры нет, и у меня о жабрах - это было совершенно неуместно).

- Да в конце концов - это и не важно. Но, понимаете: самый поступок. Я, конечно, вызвала Хранителей. Я очень люблю детей, и я считаю, что самая трудная и высокая любовь - это жестокость - вы понимаете?

Еще бы! Это так пересекалось с моими мыслями. Я не утерпел и прочитал ей отрывок из своей 20-й записи, начиная отсюда: "Тихонько, металлически-отчетливо постукивают мысли…"

Не глядя я видел, как вздрагивают коричнево-розовые щеки, и они двигаются ко мне все ближе, и вот в моих руках - сухие, твердые, даже слегка покалывающие пальцы.

- Дайте, дайте это мне! Я сфонографирую это и заставлю детей выучить наизусть. Это нужно не столько вашим венерянам, сколько нам, нам - сейчас, завтра, послезавтра.

Она оглянулась - и совсем тихо:

- Вы слышали: говорят, что в День Единогласия…

Я вскочил:

- Что - что говорят? Что - в День Единогласия?

Уютных стен уже не было. Я мгновенно почувствовал себя выброшенным туда, наружу, где над крышами метался огромный ветер и косые сумеречные облака - все ниже…

Ю обхватила меня за плечи решительно, твердо (хотя я заметил: резонируя мое волнение - косточки ее пальцев дрожали).

- Сядьте, дорогой, не волнуйтесь. Мало ли что говорят… И потом, если только вам это нужно - в этот день я буду около вас, я оставлю своих детей из школы на кого-нибудь другого - и буду с вами, потому что ведь вы, дорогой, вы - тоже дитя, и вам нужно…

- Нет, нет, - замахал я, - ни за что! Тогда вы в самом деле будете думать, что я какой-то ребенок - что я один не могу… Ни за что!( - сознаюсь: у меня были другие планы относительно этого дня).

Она улыбнулась: неписаный текст улыбки, очевидно, был: "Ах, какой упрямый мальчик!" Потом села. Глаза опущены. Руки стыдливо оправляют снова запавшую между колен складку юнифы - и теперь о другом:

- Я думаю, что я должна решиться… ради вас… Нет, умоляю вас, не торопите меня, я еще должна подумать…

Я не торопил. Хотя и понимал, что должен быть счастлив и что нет большей чести, чем увенчать собою чьи-нибудь вечерние годы.

…Всю ночь - какие-то крылья, и я хожу и закрываю голову руками от крыльев. А потом - стул. Но стул - не наш, теперешний, а древнего образца, из дерева. Я перебираю ногами, как лошадь (правая передняя - и левая задняя, левая передняя - и правая задняя), стул подбегает к моей кровати, влезает на нее - и я люблю деревянный стул: неудобно, больно.

Удивительно: неужели нельзя придумать никакого средства, чтобы излечить эту сноболезнь или сделать ее разумной - может быть, даже полезной.

Запись 22-я.

Конспект: ОЦЕПЕНЕВШИЕ ВОЛНЫ. ВСЕ СОВЕРШЕНСТВУЕТСЯ. Я - МИКРОБ.

Вы представьте себе, что стоите на берегу: волны - мерно вверх; и поднявшись - вдруг так и остались, застыли, оцепенели. Вот так же жутко и не естественно было и это - когда внезапно спуталась, смешалась, остановилась наша, предписанная Скрижалью, прогулка. Последний раз нечто подобное, как гласят наши летописи, произошло 119 лет назад, когда в самую чащу прогулки, со свистом и дымом свалился с неба метеорит.

Мы шли так, как всегда, то есть так, как изображены воины на ассирийских памятниках: тысяча голов - две слитных, интегральных ноги, две интегральных, в размахе, руки. В конце проспекта - там, где грозно гудела аккумулирующая башня - навстречу нам четырехугольник: по бокам, впереди, сзади - стража; в середине трое, на юнифах этих людей - уже нет золотых нумеров - и все до жути ясно.

Огромный циферблат на вершине башни - это было лицо: нагнулось из облаков и, сплевывая вниз секунды, равнодушно ждало. И вот ровно в 13 часов и 6 минут - в четырехугольнике произошло замешательство. Все это было совсем близко от меня, мне видны были мельчайшие детали, и очень ясно запомнилась тонкая, длинная шея и на виске - путаный переплет голубых жилок, как реки на географической карте маленького неведомого мира, и этот неведомый мир - видимо, юноша. Вероятно, он заметил кого-то в наших рядах: поднялся на цыпочки, вытянул шею, остановился. Один из стражи щелкнул по нему синеватой искрой электрического кнута; он тонко, по-щенячьи, взвизгнул. И затем - четкий щелк, приблизительно каждые 2 секунды - и взвизг, щелк - взвизг.

Мы по-прежнему мерно, ассирийски, шли - и я, глядя на изящные зигзаги искр, думал: "Все в человеческом обществе безгранично совершенствуется - и должно совершенствоваться. Каким безобразным орудием был древний кнут - и сколько красоты…"

Но здесь, как соскочившая на полном ходу гайка, от наших рядов оторвалась тонкая, упруго-гибкая женская фигура с криком: "Довольно! Не сметь!" - бросилась прямо туда, в четырехугольник. Это было - как метеор - 119 лет назад: вся прогулка застыла, и наши ряды - серые гребни скованных внезапным морозом волн.

Секунду я смотрел на нее посторонне, как и все: она уже не была нумером - она была только человеком, она существовала только как метафизическая субстанция оскорбления, нанесенному Единому Государству. Но одно какое-то ее движение - заворачивая, она согнула бедра налево - и мне вдруг ясно: я знаю, я знаю это гибкое, как хлыст, тело - мои глаза, мои губы, мои руки знают его, - в тот момент я был в этом совершенно уверен.

Двое из стражи - наперерез ей. Сейчас - в пока еще ясной, зеркальной точке мостовой - их траектории пересекутся, - сейчас ее схватят… Сердце у меня глотнуло, остановилось - и не рассуждая: можно, нельзя, нелепо, разумно, - я кинулся в эту точку…

Я чувствовал на себе тысячи округленных от ужаса глаз, но это только давало еще больше какой-то отчаянно-веселой силы тому дикому, волосаторукому, что вырвался из меня, и он бежал все быстрее. Вот уже два шага, она обернулась - -

Передо мною дрожащее, забрызганное веснушками лицо, рыжие брови… Не она! не I.

Бешеная, хлещущая радость. Я хочу крикнуть что-то вроде: "Так ее!", "Держи ее!" - но слышу только свой шепот. А на плече у меня - уже тяжелая рука, меня держат, ведут, я пытаюсь объяснить им…

- Послушайте, но ведь вы же должны понять, что я думал, что это…

Но как объяснить всего себя, всю свою болезнь, записанную на этих страницах. И я потухаю, покорно иду… Лист, сорванный с дерева неожиданным ударом ветра, покорно падает вниз, но по пути кружится, цепляется за каждую знакомую ветку, развилку, сучок: так я цеплялся за каждую из безмолвных шаров-голов, за прозрачный лед стен, за воткнутую в облако голубую иглу аккумуляторной башни.

В этот момент, когда глухой занавес окончательно готов был отделить от меня весь этот прекрасный мир, я увидел: невдалеке, размахивая розовыми руками-крыльями, над зеркалом мостовой скользила знакомая, громадная голова. И знакомый, сплющенный голос:

- Я считаю долгом засвидетельствовать, что нумер Д-503 - болен и не в состоянии регулировать своих чувств. И я уверен, что он увлечен был естественным негодованием…

- Да, да, - ухватился я. - Я даже крикнул: держи ее!

Сзади, за плечами:

- Вы ничего не кричали.

- Да, но я хотел - клянусь Благодетелем, я хотел.

Я на секунду провинчен серыми, холодными буравчиками глаз. Не знаю, увидел ли он во мне, что это (почти) правда, или у него была какая-то тайная цель опять на время пощадить меня, но только он написал записочку, отдал ее одному из державших меня - и я снова свободен, то есть, вернее, снова заключен в стройные, бесконечные, ассирийские ряды.

Четырехугольник, и в нем веснушчатое лицо и висок с географической картой голубых жилок - скрылись за углом, навеки. Мы идем - одно миллионоголовое тело, и в каждом из нас - та смиренная радость, какою, вероятно, живут молекулы, атомы, фагоциты. В древнем мире - это понимали христиане, единственные наши (хотя и очень несовершенные) предшественники: смирение - добродетель, а гордыня - порок, и что "МЫ" - от Бога, а "Я" - от диавола.

Вот я - сейчас в ногу со всеми - и все-таки отдельно от всех. Я еще весь дрожу от пережитых волнений, как мост, по которому только что прогрохотал древний железный поезд. Я чувствую себя. Но ведь чувствуют себя, сознают свою индивидуальность - только засоренный глаз, нарывающий палец, больной зуб: здоровый глаз, палец, зуб - их будто и нет. Разве не ясно, что личное сознание - это только болезнь.

Я, быть может, уже не фагоцит, деловито и спокойно пожирающий микробов (с голубым виском и веснушчатых); я, быть может, микроб, и, может быть, их уже тысяча среди нас, еще прикидывающихся, как и я, фагоцитами…

Что, если сегодняшнее, в сущности, маловажное происшествие - что, если все это только начало, только первый метеорит из целого ряда грохочущих горящих камней, высыпанных бесконечностью на наш стеклянный рай?

Запись 23-я.

Конспект: ЦВЕТЫ. РАСТВОРЕНИЕ КРИСТАЛЛА. ЕСЛИ ТОЛЬКО.

Говорят, есть цветы, которые распускаются только раз в сто лет. Отчего же не быть и таким, какие цветут раз в тысячу - в десять тысяч лет. Может быть, об этом до сих пор мы не знали только потому, что именно сегодня пришло это раз-в-тысячу-лет.

И вот, блаженно и пьяно, я иду по лестнице вниз, к дежурному, и быстро у меня на глазах, всюду, кругом неслышно лопаются тысячелетние почки и расцветают кресла, башмаки, золотые бляхи, электрические лампочки, чьи-то темные лохматые глаза, граненые колонки перил, оброненный на ступенях платок, столик дежурного, над столиком - нежно-коричневые, с крапинками, щеки Ю). Все - необычайное, новое, нежное, розовое, влажное.

Ю берет у меня розовый талон, а над головой у ней - сквозь стекло стены - свешивается с невиданной ветки луна, голубая, пахучая. Я с торжеством показываю пальцем и говорю:

- Луна, - понимаете?

Ю взглядывает на меня, потом на нумер талона - и я вижу это ее знакомое, такое очаровательно целомудренное движение: поправляет складки юнифы между углами колен.

- У вас, дорогой, ненормальный, болезненный вид - потому что ненормальность и болезнь одно и то же. Вы себя губите, и вам этого никто не скажет - никто.

Это "никто" - конечно, равняется нумеру на талоне: I-330. Милая, чудесная Ю! Вы, конечно, правы: я - неблагоразумен, я - болен, у меня - душа, я - микроб. Но разве цветение - не болезнь? Разве не больно, когда лопается почка? И не думаете ли вы, что сперматозоид - страшнейший из микробов?

Я - наверху, у себя в комнате. В широко раскрытой чашечке кресла I. Я на полу, обнял ее ноги, моя голова у ней на коленях, мы молчим. Тишина, пульс… и так: я - кристалл, и я растворяюсь в ней, в I. Я совершенно ясно чувствую, как тают, тают ограничивающие меня в пространстве шлифованные грани - я исчезаю, растворяюсь в ее коленях, в ней, я становлюсь все меньше - и одновременно все шире, все больше, все необъятней. Потому что она - это не она, а Вселенная. А вот на секунду я и это пронизанное радостью кресло возле кровати - мы одно: и великолепно улыбающаяся старуха у дверей Древнего Дома, и дикие дебри за Зеленой Стеной, и какие-то серебряные на черном развалины, дремлющие, как старуха, и где-то, невероятно далеко, сейчас хлопнувшая дверь - это все во мне, вместе со мною, слушает удары пульса и несется сквозь блаженную секунду…

В нелепых, спутанных, затопленных словах я пытаюсь рассказать ей, что я - кристалл, и потому во мне - дверь, и потому я чувствую, как счастливо кресло. Но выходит такая бессмыслица, что я останавливаюсь, мне просто стыдно: я - и вдруг…

- Милая I, прости меня! Я совершенно не понимаю: я говорю такие глупости…

- Отчего же ты думаешь, что глупость - это нехорошо? Если бы человеческую глупость холили и воспитывали веками так же, как ум, может быть, из нее получилось бы нечто необычайно драгоценное.

- Да… (Мне кажется, она права - как она может сейчас быть неправа?)

- И за одну твою глупость - за то, что ты сделал вчера на прогулке, - я люблю тебя еще больше - еще больше.

- Но зачем же ты меня мучила, зачем же не приходила, зачем присылала свои талоны, зачем заставляла меня…

- А может быть, мне нужно было испытать тебя? Может быть, мне нужно знать, что ты сделаешь все, что я захочу - что ты уж совсем мой?

- Да, совсем!

Она взяла мое лицо - всего меня - в свои ладони, подняла мою голову:

- Ну, а как же ваши "обязанности всякого честного нумера"? А?

Сладкие, острые, белые зубы; улыбка. Она в раскрытой чашечке кресла - как пчела: в ней жало и мед.

Да, обязанности… Я мысленно перелистываю свои последние записи: в самом деле, нигде даже и мысли о том, что в сущности я бы должен…

Я молчу. Я восторженно (и, вероятно, глупо) улыбаюсь, смотрю в ее зрачки, перебегаю с одного на другой и в каждом из них вижу себя: я - крошечный, миллиметровый - заключен в этих крошечных, радужных темницах. И затем опять - пчелы - губы, сладкая боль цветения…

В каждом из нас, нумеров, есть какой-то невидимый, тихо тикающий метроном, и мы, не глядя на часы, с точностью до 5 минут знаем время. Но тогда - метроном во мне остановился, я не знал, сколько прошло, в испуге схватил из-под подушки бляху с часами…

Слава Благодетелю: еще двадцать минут! Но минуты - такие до смешного коротенькие, куцые, бегут, а мне нужно столько рассказать ей - все, всего себя: о письме О, и об ужасном вечере, когда я дал ей ребенка; и почему-то о своих детских годах - о математике Пляпе, о sqrt{-1} и как я в первый раз был на празднике Единогласия и горько плакал, потому что у меня на юнифе - в такой день - оказалось чернильное пятно.

I подняла голову, оперлась на локоть. По углам губ - две длинные, резкие линии - и темный угол поднятых бровей: крест.

- Может быть, в этот день… - остановилась, и брови еще темнее. Взяла мою руку, крепко сжала ее. - Скажи, ты меня не забудешь, ты всегда будешь обо мне помнить?

- Почему ты так? О чем ты? I, милая?

I молчала, и ее глаза уже - мимо меня, сквозь меня, далекие. Я вдруг услышал, как ветер хлопает о стекло огромными крыльями (разумеется, это было и все время, но услышал я только сейчас), и почему-то вспомнились пронзительные птицы над вершиной Зеленой Стены.

I встряхнула головой, сбросила с себя что-то. Еще раз, секунду, коснулась меня вся - так аэро секундно, пружинно касается земли перед тем, как сесть.

- Ну, давай мои чулки! Скорее!

Чулки - брошены у меня на столе, на раскрытой (193-й) странице моих записей. Второпях я задел за рукопись, страницы рассыпались и никак не сложить по порядку, а главное - если и сложить, все равно, не будет настоящего порядка, все равно - останутся какие-то пороги, ямы, иксы.

- Я не могу так, - сказал я. - Ты - вот - здесь, рядом, и будто все-таки за древней непрозрачной стеной: я слышу сквозь стены шорохи, голоса - и не могу разобрать слов, не знаю, что там. Я не могу так. Ты все время что-то недоговариваешь, ты ни разу не сказала мне, куда я тогда попал в Древнем Доме, и какие коридоры, и почему доктор - или, может быть, ничего этого не было?

I положила мне руки на плечи, медленно, глубоко вошла в глаза.

- Ты хочешь узнать все?

- Да, хочу. Должен.

- И ты не побоишься пойти за мной всюду, до конца - куда бы я тебя ни повела?

- Да, всюду!

- Хорошо. Обещаю тебе: когда кончится праздник, если только… Ах да: а как ваш "[Интеграл]" - все забываю спросить - скоро?

- Нет: что "если только"? Опять? Что "если только"?

Она (уже у двери):

- Сам увидишь…

Я - один. Все, что от нее осталось, - это чуть слышный запах, похожий на сладкую, сухую, желтую пыль каких-то цветов из-за Стены. И еще: прочно засевшие во мне крючочки-вопросы - вроде тех, которыми пользовались древние для охоты на рыбу (Доисторический Музей).

…Почему она вдруг об "[Интеграле]"?



Страница сформирована за 0.8 сек
SQL запросов: 169