УПП

Цитата момента



Мужчина подобен единице, женщина — нулю. Когда живут каждый сам по себе, ему цена небольшая, ей же и вовсе никакая, но стоит им вступить в брак, и возникает некое новое число… Если жена хороша, она ЗА единицей становится и ее силу десятикратно увеличивает. Если же плоха, то лезет ВПЕРЕД и во столько же раз мужчину ослабляет, превращая в ноль целых одну десятую.
Самая древняя математика. А как у вас?

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Помните, глубоко внутри каждого из нас живет Ребенок, который возится и поднимает шум, требуя нашего внимания, и ожидающий нашего признания в том, каким особенным человеком он или она является.

Лейл Лаундес. «Как говорить с кем угодно и о чем угодно. Навыки успешного общения и технологии эффективных коммуникаций»


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/
Мещера-2009

Речь идет не об упорядоченном времени, которым занимается наука, это вовсе не «послушное время», но и не время случайное, открытое навстречу действию; скорее, это «строптивое» время, но все же поддающееся расчету. Оно поддерживает равновесие в ходе преобразований и остается когерентным, не переставая изменяться. Это время, которое не знает деления на теорию и практику; следовательно, это не Хронос и не Кайрос (не регулярное время, но и не рискованное). Оно никогда не повторяется и на него никогда нельзя положиться; я думаю, что его лучше всего назвать стратегическим временем.

Поскольку развитие времени доступно просчитыванию, стратег действительно может предвидеть и умеет ждать (предвидеть, какое время наступит, и дождаться того момента, когда оно изменится к лучшему). Мудрец и стратег всегда вместе – вот то общее положение, к которому нас снова и снова возвращает китайская философия («Чжун юн», §24, Гуйгу-цзы, passim, и разумеется, комментарии к «Книге перемен»). Логика их рассуждений такова: обладая абсолютно свободным сознанием, на которое не оказывают давления разного рода «закосневшие» идеи, планы, жесткие схемы и проекты, столь характерные для индивидуальной точки зрения (а в положительном смысле это означает, что сознание стало коэкстенсивным в масштабах всего процесса и сохраняет свою флюидно-подвижную природу, постоянно развиваясь, как развивается сама реальность), мудрец и стратег оказываются способными уловить когерентность становления и предвосхитить будущие перемены, как если бы и тот, и другой внутренне ощущали недостаток чего-то объективного. А все дело в том, что и мудрецу, и стратегу известно, что постоянное обновление жизни, если взглянуть на него с точки зрения глобального процесса, никогда не идет в неверном направлении, и они надеются на восстановление нужного равновесия между противоборствующими силами (без того, чтобы динамическое равновесие стабилизировалось). В этом случае самым подходящим термином будет «распознавание»: тщательнейшим образом рассматривая то, что происходит сейчас, стратег обнаруживает в зародыше какие-то новые, еще не появившиеся явления.

Наш трактат по дипломатии открывается такими словами: в стратегии рассматривается чередование «открытий» и «закрытий», два полюса реальной действительности, два противоположных и взаимодополняющих фактора (инь и ян). «Вычисление итога» совпадает с «началом деяния» внутри «множества видов», а сами мудрецы/стратеги открыты «внутренней логике сознания», а значит, им доступны «предвестия перемен». В их руках ворота «жизни и смерти», ключи к «успеху и поражению». В самом деле, с одной стороны, «изменения не имеют конца и цели», но с другой стороны, каждое из существующих явлений «имеет закономерные сроки завершения» [30]. Отсюда, в соответствии с чередованием, которое регулирует реальность (инь и ян, «твердый – мягкий», «открытый – закрытый», напряжение – разрядка» и т.п.), она оказывается в высшей степени подконтрольной. Наука прошлого или «преднаука», о которой идет речь, не прибегает к гипотетическим рассуждениям или магическим операциям, она довольствуется выявлением того, что «скоро случится», исходя их того, что «уже случилось», так как одно имплицирует другое, и так без конца. В Китае распространены выражения: «конец» – это в то же время «начало», настоящее – это постоянная смена состояний (а мир – вечные перемены): следовательно, если я включаюсь в текущий процесс, я могу заранее ощутить, куда меня понесет течение, а если так – то я могу с ним справиться (Гуйгу-цзы, гл.4, начало). Так появляется двойственность в трактовке случая, и она стоит того, чтобы глубже разобраться в ней: не для того, чтобы зафиксировать различие (я бы охотнее вообще обошел его), но для того, чтобы лучше понять суть. И для начала – раскрыть, временно обостряя контрасты, все то, что в китайской мысли трактуется как происходящее само по себе, несмотря на огромное разнообразие позиций (именно это, может быть, составляет наибольшую трудность при восприятии китайской философии: она всякий раз обходит этот вопрос, постоянно возвращается к нему, но нигде не отвечает на него). Это определенная логика эффективности, которая, по сути, не содержит в себе ничего экзотического (скорее, она близка нам по многим аспектам) и которую китайская мысль никогда не считала нужным эксплицировать, рассматривая ее как нечто очевидное. Да и мы сами, несмотря на наш богатый опыт, доведенный до мудрого благоразумия, редко заботились о том, чтобы создать, – а может быть и не могли создать, – целостной теории. Видимо, и нам мешала предвзятость.

Рассмотрим наши разногласия более внимательно. Макиавелли не ждет от времени ничего хорошего. Оно случайно, непостоянно и прерывисто, оно его мало интересует (если только речь не заходит о времени, необходимом для стабилизации политического целого с помощью традиционных правил легитимации). Он с недоверием относится к возможности извлечь пользу из времени, «даже если в наши дни принято постоянно ссылаться на мудрецов» («Князь», 3). «Ибо время сметает все, что стоит на его пути, и приносит с собой и добро и зло»: вот почему в наши трудные времена нововведений, времена риска и опасностей, единственным источником силы остаются инициатива и способность импровизировать.

Только рискованное действие, соответствующее моменту, может быть ответом непредсказуемой игре случая (так действовали Цезарь Борджиа или Юлий II). Всякое промедление подобно самоубийству. И наоборот, если считать, что эффективность зависит не от действия, а от преобразования, а случай растворен в периодически повторяющемся процессе, на длительность процесса можно рассчитывать. Но отказ от элемента «авантюры» на поле боя вовсе не означает, что мы выгадываем время, откладывая начало действия на более позднее время. Имеется в виду не отсрочка действия. Мы лишь поджидаем благоприятного момента, когда развитие начавшегося процесса приведет нас как можно ближе к рассчитанному результату (надо отличать его от поставленной цели). Важно как можно меньше вмешиваться в ход событий, и успех придет сам – благодаря естественному развитию событий.

Несомненно, обучение правителей технике обращения со временем играло свою роль и в Европе на протяжении долгого периода ее политического становления. Европа учится «уступать» времени, идти в ногу с ним – с этим временем, о котором известно, что оно движется «шаг за шагом» – gradatim. «Политик» Грасиана знает, что «костыль времени способен сделать большую работу, чем палица Геракла». Он понимает, следовательно, что ему придется «пересечь широкий ров времени, чтобы попасть в центр случая» («Универсальный человек», 3). Он тоже умеет «ждать». И тем не менее, он несколько уклоняется от чистого ожидания развития. Ведь в правила чистого ожидания не входит предпочитать «терпение» «торопливости», рекомендовать разумные сроки (отсрочку во времени), расхваливать «медленное» по сравнению с поспешным (ибо в конечном счете время все приведет в равновесие: испанскую медлительность и французскую живость, флегматичность и порывистость). Когда Грасиан превозносит выжидание, он делает это по отношению к определенному лицу, восхваляет терпение как черту характера и как этическую добродетель; аллегоризация идет рука об руку с психологизацией, она служит обоснованием господства над собственными страстями (принуждения, которое необходимо, чтобы «не взрываться без повода»). Мы не отходим далеко от гуманистического идеала самообладания в противоположность вынужденной заданности, зависимости от хода событий; мы остаемся в рамках логики цели и действия, даже если вплотную приближаемся к логике преобразования. Ибо стратегическое выжидание – это нечто намного больше, а скорее – нечто совсем иное, чем «созревание» планов (по контрасту с «поспешностью», которая влечет за собой одни неудачи). Выжидание – не промедление и не спешка: оно по-своему выверено, именно потому, что остерегается всякого заранее выстроенного проекта, не знает «нетерпения», но в любой момент готово совпасть со временем процесса.

Собственно говоря, в своем понимании героических поступков наши гуманисты вплоть до Макиавелли даже тогда, когда всячески превозносили авантюризм и риск, никогда полностью не отрицали идею регулирования; они никогда не уходили далеко от этой темы: вспомним хотя бы банальный пример с «колесом фортуны». Когда Фортуна отворачивается от нас, всегда надо верить, что ее колесо «повернется снова», по очереди возвышая и повергая то одних, то других: никакое поражение не должно обрекать нас на окончательное поражение (мы не должны предаваться отчаянию). Точно так же никакой успех не гарантирует нам блестящего будущего (не следует быть слишком надменными). Наряду с этим выводом у Макиавелли есть идея о «природе вещей в мире», согласно которой всякое существование изменчиво и недолговечно, но мир в целом все-таки стабилен. Не будем забывать и того, что время в конечном счете – это «отец всякой истины»… Но здесь сравнение внезапно принимает новый оборот: нельзя не учитывать того факта, что подобное представление о колесе фортуны остается чисто мифическим (оно просто сохраняется в сознании народа, смешавшись в нем с верованиями и скептицизмом). Тем более, что у Макиавелли оно представлено несколько иначе, чем в смысле рискованного деяния: оно находится как бы на горизонте человеческого мира, на самом его краю. Его основание неизменно, а вокруг – все изменчиво, но постоянное и временное не смешиваются. И тем более время судьбы не умаляет времени случая, хотя ему и не дано превратить человеческое время в регулярное время природы.

5. Отсюда вытекают два способа понимания случая и имеется возможность предпочесть один из них: случай как совпадение или как результат. В Европе отношение «необходимость–случайность» выступает господствующей идеей; оно присутствует как бы на заднем плане и у Макиавелли: человеческий мир соткан из необходимых, но разрозненных и прерывистых последовательностей, между которыми может произойти благоприятное совпадение.

Пользуясь элементами драмы (как же любима была эта драма!..), можно сказать: случай – это милость, которая приходит только тогда, когда надлежит восстановить разорванную связь. Как в постановках на старые религиозные сюжеты, эти разрывы в конечном счете – часть существования. Вот почему, когда заходит речь о том, чтобы знать или чтобы действовать, а еще лучше – чтобы творить (совпадение – это еще и вдохновение), нам так приятно бывает подчеркнуть такое мгновенное совпадение между двумя разными хронологиями, образующее «счастливую одновременность случая» (Владимир Янкелевич, «Le Jene sais-quoi et le Presquerien, I, La maniere et Uoccasion): «пересечение» происходит регулярно (как говорится, «в назначенной точке»), как раз между мгновением «возможности» и мгновением «вмешательства». Иначе говоря, случай можно было бы определить как «точку пересечения», при которой «хроническая» разделенность, ставшая неэффективной, сменяется «кайротическим» соединением, которым надо вовремя воспользоваться. Но оно так хрупко, что еще рано говорить о нем как о совпадении или о точке пересечения. Янкелевич, кажется, готов вернуться к традиционным терминам: ведь речь идет скорее о касании, а не об интерференции, таким скоротечным кажется это совпадение и таким бесконечно малым его время; оно – как вспышка молнии в каком-то «почти полном отсутствии времени». Отбросив греческую идею о цикличности времени и вечном возвращении, мы еще острее почувствуем исключительность случая. Она трагична по сути, и риторика любит ловко пользоваться ее пафосом. В необратимом процессе времени случай «единичен», «беспрецедентен», он никогда не повторяется, он не предупреждает о себе и не знает «второго раза», к нему нельзя приготовиться заранее, его нельзя догнать, если он упущен, и т.д. Случаясь в первый (и последний) раз, случай всегда внезапен. Этому нельзя научить, можно только импровизировать на эту тему. «Чтобы ослабить неотложность внезапности, – пишет Янкелевич, делая отступление, – нам следовало бы теснее примкнуть к кривой обновляющей эволюции: так как там нет пределов, такое «согласие» подарило бы нам – кто знает? – возможность овладеть случаем… » На этом Янкелевич останавливается и ставит многоточие. Гипотеза намечена, сделан поворот в размышлениях, возможную логику которого пытались использовать, но развить не сумели.

Наметившаяся альтернатива внезапно принимает новый оборот, потому что ее рисунок не вписывается ни в какие рамки, которые могли бы подкрепить ее и сделать более основательной. Вот почему Янкелевич останавливается в этом месте, а идея повисает в воздухе. Идею признают и развивают в Китае. В китайской традиции она сопровождает развитие на каждом из его этапов вплоть до завершения процесса, причем постоянно совпадает с ним по фазе (сравните выше: «примкнуть к кривой развития», «согласие»). Случайная точка пересечения, совпадение гарантируется всем ходом процесса: вместо того, чтобы быть быстротечным и случайным моментом, предоставленным действию, случай становится участником всех фаз и стадий преобразования. В действительности имеется изначальное совпадение еще на стадии зарождения, у истоков процесса (чжи начала); но так как его обнаруживают очень рано и опираются на него, то им обуславливается эволюция, из которой потом постепенно становится возможно извлекать пользу.

Первоначальное совпадение является «решающим» по тем возможностям, которые ему предстоит актуализовать, тогда как на другом конце, на завершающей стадии, происходит мощное накопление потенциала: между начальным совпадением и финальным «случаем» постоянно пребывает все время процесса: мы теперь подчинили его себе и можем направить в нужную сторону. На завершающей стадии случайное постепенно, путем эволюции, преобразовалось в «неизбежное» следствие; незачем теперь прибегать к инициативе рискованного действия, вмешательство в ситуацию должно быть минимальным.

Строго говоря, налицо растворение события. Сражение – это всего лишь заключительная фаза, хотя его с радостью воспевают и обычно именно оно составляет эпоху. На этом этапе главному военачальнику не приписываются никакие заслуги. В Европе же случай оказывается, по преимуществу, событием двойного назначения: пришествием и воплощением. С одной стороны, случай врывается, внезапно проявляется, взрывая процесс становления; а с другой, он заставляет считаться с временными параметрами, определяя их hie и nunc, [Здесь и сейчас (лат.) – Ред.] как та латентная фаза-причина, что существовала прежде события и теперь стремится в нем реализоваться (она и порождает причинность, замечает Янкелевич). В Китае этот момент (случай) не воспринимался ни как нечто необоснованное, чисто привходящее, ни с точки зрения причинных отношений (как та самая неуловимая causa sui, [Причина самой себя (лат.) – Ред.] которая неотступно преследовала нашу метафизику, и от которой Янкелевичу тоже не удалось освободиться). Но для Китая время случая – это переходная ступень, мгновенный просвет, в который видно постоянное преобразование.

Можно, таким образом, заключить, что китайцам уже очень давно было известно понятие длящегося времени, «медленного» его течения, которыми наша историческая наука стала интересоваться лишь недавно. Они назвали это другими именами, но такими, которые очень точно передают суть явления и даже проясняют само понятие: это «молчаливое преобразование».

6. Связывая случай с действием, воспринимая их как встречу, возводя их в событие, Европа собирает здесь в один узел все свои мысли и сводит воедино проблемы. Бесспорно, греческий ум сначала сделал все, чтобы рационализировать случай. Доверяя всемогуществу меры, опираясь на расчеты очевидного, под двойным давлением авторитета «меры» (metron) и «вычисления» (logismos), врачи, ораторы и стратеги, увлеченные перспективой бесконечной власти «наук» (technai), уже видят себя «инженерами случая» (Моника Треде). Цицерон тоже отдает дань этому оптимизму, считая, что существует точная наука о наилучшем месте и наилучшем времени («наука, – говорит он, – о благоприятных моментах», способствующих успеху). У Панэция мы встречаем «науку о случае, удобном для действия». Тем не менее, в конце V в. до н.э. в Греции вера в господство случая оказалась под угрозой: судьба стала завоевывать сцену, судьба, обращения к которой даже Фукидид не смог избежать, а ведь открытие случая тоже принадлежит ему. Кайрос присоединился к Тюхэ и почти слился с ней.

Аристотель принимает все это к сведению и относит случай к обстоятельствам, естественным образом способствующим человеческой деятельности. Другая трудность для науки – это то, что случай оказывается чем-то неуловимым для познания и не поддается обобщению. В конечном счете, констатирует Дионисий Галикарнасский, никто из философов или риторов не сказал ничего полезного относительно кайроса. Против случая рассуждение бессильно, как бессильна и решимость; ум признает здесь свою ограниченность. Так исходя из иррациональности случая было сделано заключение об иррациональности успеха. Пути эффективности запутались. Иной человек преуспевает, признает Аристотель, не только без всякого размышления, но и вопреки всем выводам науки и разума. Макиавелли остается лишь повторить слова Аристотеля: порождая иррациональные отношения, непостижимость людей и обстоятельств может, однако, дать блестящие результаты там, где разум приходит в отчаяние и расчетливый человек проигрывает.

Чтобы объяснить такое множество иррациональных моментов и избавиться от них, Запад был вынужден придумать свою мифологию Случая и персонифицировать его. Лисипп (современник Аристотеля) воплотил его в скульптуре, а Посейдипп восславил: Кайрос – покоритель всего и всех, передвигаюшийся «на цыпочках» (или «летающий повсюду») с бритвой в руке; прядь волос падает ему на лоб (чтобы за нее можно было ухватиться, встретив его лицом к лицу), но сзади у него лысина (если гнаться за ним, то ухватиться не за что). У Макиавелли Случайность тоже принимает образ богини, пребывающей в вечном движении, «с одной ногою на колесе». Все как бы предупреждают нас о том, что Случай можно «ухватить» только на лету, «за волосы», – не размышляя, не выбирая, а как бы похищая его. И все-таки мне кажется, что не следует ограничиваться только таким пониманием этого образа. Есть что-то другое в этой теме: в доказательство можно привести то удовольствие, с каким европейские авторы выстраивали всяческие аллегории по ее поводу. Если случай – это вызов разуму, остается оценить смысл, который открывается за ним, напряжение, которое создается им. Ибо к статусу иррациональности не сводится образ случая – и это со всей очевидностью проявилось в Китае. Здесь появляются новые источники Случая, возникает другая аргументация.

Прежде всего, Случай взывает как к смелости, так и к проницательности; он требует, чтобы его вызов принимался отважно, он предполагает превосходство. В древних китайских трактатах идея возвышения над самим собой не получает развития, по крайней мере, относительно отдельных личностей, поскольку случай понимается не как эффект воли, а как результат обусловленности (можно сравнить это с тем, когда войска ведут бой не на жизнь, а на смерть, потому что у них нет другого выхода). В греческих военных трактатах мы не найдем такого понятия (китайский мудрец-стратег борется – мы это видели – прежде всего с жаждой крови); во всех греческих текстах, связанных с войной, фигурирует «храбрость» (tolma,см. Гиппарх, 7; то же мы видим и у такого опытного стратега, как Брасид). То же можно сказать о риторике (от Горгия до Исократа). «Храбрость» – это та самая смелость при встрече с судьбой, из которой Макиавелли сделал доблесть как таковую, – это ее он восславляет под именем virtu. «О per fortuna о per virtu», «либо по счастью, либо по доблести»: если случай и сыграл свою важную роль в успехе основателей государств, то только потому, что он давал возможность проявиться их храбрости, позволяя им «решиться». Дело в том, что по природе Фортуна – женщина. Она уступает «горячим мужчинам» скорее, чем «холодным». Она предпочитает молодых, потому что они более решительны. Неожиданность случая вызывает прилив энергии, а риск ведет даже к подвигу. Всякий удачно использованный случай – это путь к славе, он вдохновляет на подвиг. А китайская стратегия, – мы это уже видели, – не интересуется славой и не поддается романтике героизма. Можно сказать иначе: стратегия, которая в принципе не признает героизма, и не должна быть героической.

Понятый как совпадение, случай поднимает человека выше самого себя, заставляет его идти на то, что выше его сил, до самых поднебесных вершин. Случай заставляет время идти вне его, делает неслышным его ход: здесь открывается надежда, о которой никто и не подозревал, потому что приоткрывается другой мир, мир, вызывающий головокружение. Создавая шанс прорыва, этот же случай становится шансом вырваться на свободу, а потому он приводит в движение все возможности. Китайская мысль никогда не интересовалась такой экстериоризацией (потому что другая сторона всегда комплиментарна, дополнительна, и хорошо вписывается в логику интеракции). Китайская мысль никогда не приходила в экстаз по поводу совпадения (случая). При этом она очень чутко реагирует на все то, что содержит элемент трогательного, захватывающего, того неожиданного и непредсказуемого, где все – игра, все разворачивается здесь и теперь и моментально откликается на сиюминутную ситуацию – на этот «накал настоящего момента» (по Янкелевичу). Китайская философия стремилась осмыслить пользу, которую можно извлечь из развития событий, предполагающих длительный временной отрезок, а не то, что возникает в силу исключительного взрыва страстей и сил, вызванных ими к жизни. Дело в том, что такая случайность привлекательна сама по себе (и все то, что она вызывает, и что ускользает обычно от нашего внимания, потрясающе). Вынужденный констатировать, что неопределенность на войне неизбежна, откуда вытекает, что строгая теория в принципе невозможна, Клаузевиц делает неожиданный пируэт и относит эту неопределенность к числу своих открытий и доводов в пользу своей теории войны. Ибо она открывает новые горизонты, вызывает новый прилив энергии – она отвечает стремлению к новизне. Да, утверждает он, война – это «игра», и именно в этом кроется «элемент, который вообще лучше всего соответствует духу человека»; пусть даже на такого рода связях нельзя выстроить науку о войне. Ведь «вместо того, чтобы склоняться перед жалкой необходимостью, мы врываемся в мир, где перед нами открыты королевские возможности», «мужество обретает крылья», и в результате храбрость и стойкость перед лицом опасностей становятся естественной жизненной средой, куда разум устремляется, «как бесстрашный пловец бросается в пучину вод». Итак, игра, риск, храбрость, от которых всегда старались уйти китайские стратеги.

Случай в том виде, как он интерпретировался в Европе, порождает радость риска, неожиданности, неизвестности, радость приключения, одним словом – все то, откуда, собственно, и появляются легенды и мифы (излюбленные персонажи которых совершают подвиги на войне или в любви, но при этом роль случая одна и та же). Представленный как судьбоносное совпадение, случай заставляет мечтать, его мир в конечном счете связан скорее с удовольствием, чем с эффективностью. Другими словами, все иррациональное в нем обретает свою логику на втором плане, на уровне воображаемого, и здесь возникает аллегоризация. Вот почему принято говорить о «капризах фортуны», вот почему Маккиавели советует «завоевывать» – или даже «покорять» ее – как женщину. Логика душевного подъема или логика эффективности: здесь их пути расходятся. Если пойти по пути европейской трактовки эффективности (с учетом базового разделения «цели – действия – случая»), мы оказываемся на пути, который в конечном счете ведет скорее к героизму, чем к стратегии. В самом деле, можно ли утверждать, что Макиавелли или Клаузевиц так уж озабочены эффективностью, как они говорят? Разве, в сущности, у них не присутствует всегда некая избыточность, преувеличение, по отношению к тому, что могло бы быть чистой функцией, эффектом, но что связано скорее с экзальтацией, с личной доблестью, со славой? Наверное, нам никогда не уйти от эпопеи…

В таком случае не стоит ли хотя бы на время отбросить наши сравнения и попытаться, оставаясь на позициях китайцев, понять, как эффект скромно и незаметно разворачивается сам по себе, имманентно, в соответствии с органически присущим ему состоянием последовательного развития? Воображение и страсти тоже могут быть источниками эффекта, но они в нем и исчерпываются. Важно понять, как можно достигать эффекта без лишних затрат.



Страница сформирована за 0.75 сек
SQL запросов: 170