УПП

Цитата момента



Трудно в жизни, легко потом!
Проверено

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



С ребенком своим – не поругаешься, не разведешься, не сменишь на другого, умненького. Поэтому самый судьбинный поступок – рождение ребенка. Можно переехать в другие края, сменить профессию, можно развестись не раз и не раз жениться, можно поругаться с родителями и жить годами врозь, поодаль… А ребенок – он надолго, он – навсегда.

Леонид Жаров, Светлана Ермакова. «Как не орать. Опыт спокойного воспитания»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/france/
Франция. Страсбург

Башня черного дерева

Башня из черного дерева

John Fowles. The Ebony Tower (1974).

Пер. - Константин Чугунов

Купить книгу можно на ЛитРес

 …Et par forez longues et lees
 Par leus estranges et sauvages
 Et passa mainz felons passages
 Et maint peril et maint destroit
 Tant qu'il vint au santier tot droit…

Chretien de Troyes. Yvain

 […Он побывал в лесах глухих,
 Проехал мимо перепутий,
 Встречал немало всякой жути
 И наконец перед собой
 Увидел в дебрях путь прямой…

(Кретьен де Труа. Ивэйн. - Пер. со старофранцузского В.Микушевича)]

Дэвид приехал в Котминэ в среду во второй половине дня, через сутки после того, как причалил в Шербуре и, не задерживаясь, повел машину прямо в Авранш, где заночевал. Это позволило ему оставшуюся часть пути проехать при свете дня, полюбоваться чарующей, как сновидение, картиной шпилевидных скал вдоль отдаленных берегов Мон-Сен-Мишеля, побродить по улицам Сен-Мало и Динана; потом он свернул на юг и выбрался на шоссе, прорезавшее живописную сельскую местность. Стояла чудесная сентябрьская погода. Его сразу пленили мирные пейзажи с ухоженными фруктовыми садами и полями - задумчивыми и уставшими от бремени урожая. Дважды он останавливался и наносил на бумагу особенно приятные сочетания красок - параллельные полосы акварели разных тонов и оттенков, - помечая своим четким почерком масштаб. Хотя в этих его пометках и содержались некоторые указания на внешнее сходство с натурой (одна цветная полоска - поле, другая - освещенная солнцем стена, третья - отдаленный холм), он ничего не рисовал. Лишь записывал число, месяц, время дня и погоду, потом ехал дальше.

Он испытывал легкие угрызения совести от того, что так приятно проводит время один, без Бет, после бурного объяснения накануне отъезда; однако прелестная погода, новые впечатления и, конечно, беспокойная и вместе радостная мысль о цели путешествия, к которой он приближался, - все создавало приятную иллюзию холостяцкой свободы. Последние мили пути, пролегавшие по Пемпонскому лесу - одному из не тронутых еще обширных массивов Бретани, были поистине чарующими: прямые, зеленые и тенистые дороги с редкими солнечными просветами в узких просеках, рассекавших бесконечные заросли деревьев. Его представление о крае, где старик прожил последние годы и где достиг зенита славы, сразу приняло конкретные очертания. Ни чтение, ни богатство фантазии не могут заменить собою непосредственного зрительного восприятия. Еще не добравшись до цели, Дэвид уже знал, что ехал сюда не напрасно.

Скоро он свернул на совсем узенькую и пустынную лесную дорогу - voie communale [местную дорогу (франц.)] - и, проехав около мили, увидел искомую надпись: MANOIR DE COETMINAIS. CHEMIN PRIVE [Усадьба Котминэ. Частная дорога (франц.)]. Дальше путь преграждали белые ворота, которые ему пришлось самому открыть и закрыть. Еще с полмили - и снова ворота, как раз в том месте, где поредевший лес открывал вид на залитый солнцем запущенный сад. На перекладине ворот - деревянная табличка с надписью. Дэвид улыбнулся - под французскими словами "Chien mechant" [злая собака (франц.)] стояло по-английски: "Без предварительной договоренности въезд посетителям строго запрещен". Как бы в подтверждение серьезности этой надписи на воротах изнутри висел замок. Похоже было, что его приезда никто не ждал. На миг он растерялся: чего доброго, старый хрыч вообще забыл о своем приглашении. Дэвид, отойдя в холодок, смотрел на освещенные солнцем ворота. Нет, не мог он забыть - ведь еще на прошлой неделе Дэвид послал ему записку с напоминанием о своем приезде и выражением благодарности. Сзади раздалась птичья трель, похожая на неумелую игру на оловянной дудке. Он оглянулся, но птицы не увидел. Птица явно не английская, подумал Дэвид. Но сам-то он англичанин, и не к лицу ему бояться какой-то собаки. Надо действовать. Не может же он… Дэвид вернулся к машине, заглушил двигатель, запер дверцы и, подойдя снова к воротам, перелез на другую сторону.

Он шел по дорожке среди старых яблонь, усыпанных плодами красных сидровых сортов. Кругом была тишина, ничто не говорило о присутствии собаки. На солнечной поляне, среди моря гигантских дубов и буков, одиноко стояла manoir. Не совсем то, что Дэвид ожидал увидеть. Вероятно, потому, что слабо владел французским и, если не считать Парижа, почти вовсе не знал Франции. Иначе не перевел бы это слово буквально, английским "замок". В действительности же это строение напоминало, скорее, жилище зажиточного фермера; ничего особенно аристократического в его фасаде не было: светлая буро-желтая штукатурка, пересеченная крест-накрест редкими рыжеватыми планками, и темно-коричневые ставни. К восточной стороне дома примыкала небольшая прямоугольная пристройка, сооруженная, видимо, в более позднее время. И все-таки было в этом доме что-то привлекательное. Старинное, без архитектурных излишеств, приветливое здание производило внушительное впечатление. Дело лишь в том, что Дэвид предполагал увидеть нечто более величественное.

Двор перед домом с южной стороны был посыпан гравием. У подножия стены росли герань и две старые вьющиеся розы, на крыше сидели белые голуби. Ставни на окнах были закрыты, дом спал, но парадная дверь, увенчанная гербом на каменном щите (надпись на нем стерлась от времени), оставалась полуоткрытой. Дэвид опасливо ступил на гравий и подошел к двери. Ни дверного кольца, ни кнопки звонка не было; к счастью, не оказалось и страшной собаки. Он заглянул внутрь: холл с выложенным каменными плитами полом, дубовый стол у деревянной, старинного стиля лестницы со стертыми и поцарапанными перилами, которая вела наверх. В глубине холла виднелась вторая - тоже открытая - дверь, а за ней - освещенный солнцем сад. Дэвид постоял в нерешительности, сознавая, что приехал раньше назначенного времени, и постучал костяшками пальцев по массивной двери. Выждав немного, решил, что стучать бесполезно, и шагнул через порог. Справа от себя он увидел длинную, как галерея, гостиную, разделенную старинными арками. Частично древние опорные колонны были, видимо, снесены, но основные остались. Черные, они выделялись на фоне белых стен с беспардонностью скелета. Во всем этом было что-то тюдоровское и гораздо более английское, чем можно было предположить, судя по фасаду. Очень приятный уголок - заставленный и в то же время просторный: старинная резная мебель, вазы с цветами, несколько кресел и два дивана; старые розовые и красные ковры и, конечно, картины… Ничего удивительного - кроме того, что можно было вот так просто войти и любоваться ими: Дэвид ведь знал, что у старика, помимо собственных работ, хранилась небольшая, но весьма ценная коллекция творений других художников. Полотна знаменитостей, представленные здесь, уже известны из прессы: Энсор, Марке; вон тот пейзаж, в дальнем конце зала, должно быть, кисти "холодного" Дерена; а над камином…

Но должен же он все-таки дать о себе знать. Дэвид прошел по каменным плитам мимо лестницы в дальний конец холла и остановился у открытой двери. Перед ним расстилалась обширная лужайка с клумбами, декоративными кустами и деревьями. С севера ее ограждала высокая стена, вдоль которой вытянулся ряд невидимых со стороны главного фасада невысоких строений, когда-то служивших фермеру конюшнями и коровниками. В центре лужайки росла катальпа с подрезанной кроной, отчего она приобрела сходство с гигантским зеленым грибом. Под ее сенью расположились, точно собеседники, садовый стол и три плетеных кресла, а дальше лежали на траве, окутанные зноем, две обнаженные девушки. Одна из них, наполовину скрытая травой, лежала на спине и, казалось, спала. Другая - та, что поближе, - лежала на животе и, подперев подбородок руками, читала книгу. На голове у нее была широкополая соломенная шляпа с тульей, перевитой темно-красной лентой. Тела обеих девушек были очень смуглы от загара; по-видимому, они не подозревали, что всего в тридцати шагах от них стоит посторонний мужчина. Он не понимал, как они могли не услышать его машины в лесной тишине. Но ведь он приехал раньше времени, он же сам предупреждал в письме, что будет только к вечернему чаю. Да и позвонить мог бы: поискал бы как следует кнопку звонка, и какой-нибудь слуга наверняка бы услышал. Несколько коротких секунд он запечатлевал в памяти мягкие очертания неподвижных женских фигур, зелень катальпы и зелень травы, густой красный цвет ленты на тулье шляпы, розовую стену вдалеке и шпалеры плодовых деревьев. Потом он повернулся и пошел обратно к входной двери: увиденное скорее позабавило его, чем смутило. Он снова вспомнил Бет: в какой восторг она бы сейчас пришла, найдя подтверждение легенде о старом фавне, предающемся порочным утехам!

У косяка, на каменном полу, он увидел то, чего не заметил сразу: небольшой бронзовый колокол. Он поднял его, взмахнул - и сам испугался, потому что раздался оглушительный, как на школьном дворе, звон, тотчас разрушивший солнечный мир и тишину дома. Однако и это не возымело действия: не слышно было ни шагов наверху, ни скрипа двери в противоположном конце холла. Дэвид продолжал ждать у порога. Прошло с полминуты, и вдруг в проеме двери со стороны сада появилась девушка (Дэвид не разобрал, которая из двух), уже одетая. В простой белой бумажной галабийе [длинная, до щиколоток, рубашка, какие носят в арабских странах], стройная, чуть ниже среднего роста, лет двадцати с небольшим; каштановые, с золотистым отливом волосы, правильные черты лица; невозмутимый взгляд довольно больших глаз и босые ноги. По всем признакам - англичанка. Дойдя до лестницы, шагах в двадцати от него она остановилась.

- Дэвид Уильямс?

Он виновато развел руками.

- Вы меня ждали?

- Да, - ответила она, не двигаясь с места.

- Извините, что проник сюда воровским способом. Там было заперто.

Она покачала головой.

- Надо было просто потянуть. Замок. Извините, что так вышло. - Однако вид у нее был совсем не виноватый. И не растерянный. - Генри спит.

- Ради бога, не будите его. - Дэвид улыбнулся. - Я приехал немного раньше. Думал, найду вас не сразу.

Она внимательно посмотрела на него, поняв, что он рассчитывает на ее расположение.

- Он такой псих, когда ему не дают поспать днем.

Он усмехнулся.

- Понимаете, я истолковал его письмо буквально: что меня здесь приютят на ночь… Но если это не так…

Она посмотрела мимо него на открытую дверь, потом снова на его лицо; в ее равнодушном взгляде мелькнуло нечто похожее на вопрос.

- А ваша жена?

Он объяснил ей, что у Сэнди ветрянка, в последнюю минуту резко поднялась температура.

- Жена прилетит в Париж только в пятницу. Если дочке станет лучше. Там я ее и встречу.

Снова испытующий взгляд.

- Стало быть, показать вам комнату?

- Если вас не затруднит…

- Нисколько.

Едва заметным жестом она предложила ему следовать за собой и повернулась лицом к лестнице - такая простая, белая, неожиданно скромная, точно служанка, нисколько не похожая на ту девушку, которую он видел всего минуту назад.

- Чудесная комната, - заметил он.

Она взялась за потемневшие от времени перила и, не поворачивая головы, сказала:

- Пятнадцатый век. Так говорят.

И все. Никаких вопросов, будто он - всего лишь заезжий сосед, живущий в пяти милях отсюда.

На верхней площадке она свернула направо в коридор, посреди которого лежал камышовый мат. Подойдя ко второй двери, она открыла ее, шагнула внутрь, держась за ручку, и посмотрела на Дэвида глазами хозяйки гостиницы, впускающей в номер постояльца, который уже провел здесь одну ночь. Не хватало только, чтоб она сейчас сказала, сколько причитается с него за номер.

- Ванная рядом.

- Прекрасно. Я только спущусь вниз, к машине.

- Как вам угодно.

Она закрыла дверь. В ее манере чувствовалась какая-то наигранная, чуть ли не викторианская серьезность, несмотря на галабийю. Когда они шли по коридору к лестнице, он доброжелательно улыбнулся.

- А как вас…

- Генри зовет меня Мышь.

Наконец-то выражение ее лица изменилось, оно стало суше или чуть более вызывающим - он не мог сказать точно каким.

- Вы с ним давно знакомы?

- С весны.

Ему хотелось склонить ее на дружеский тон.

- Я знаю - он не в восторге от таких гостей, как я.

Она слегка пожала плечами.

- Если вы не потворствуете ему. Тогда он обычно лается.

Дэвиду было ясно, что она пытается убедить его в чем-то; очевидно, догадываясь, что он видел ее в саду, она хочет теперь сказать, что умеет держать посетителей на расстоянии. Судя по всему, она заменяла здесь patronne [хозяйку (франц.)] и в то же время вела себя так, словно не имеет к этому дому никакого отношения. Они сошли по лестнице, и девушка направилась к выходу в сад.

- Здесь? Через полчаса? В четыре я подниму его.

Он снова улыбнулся; слова "я подниму его" были сказаны тоном сиделки: пусть, мол, посторонние думают что хотят о человеке, которого я называю "Генри" и "он".

- Хорошо.

- Будьте comme chez vous [как дома (франц.)]. Идет?

Она слегка замешкалась в гостиной, точно поняла, что была чересчур холодна и высокомерна, и даже как будто застеснялась немного. На лице ее мелькнула едва заметная приветливая улыбка. Потом она опустила глаза, отвернулась и молча пошла в сад; когда она оказалась в дверном проеме, ее галабийя вдруг утратила непроницаемость, и взору Дэвида предстала нагая фигура. Он хотел было спросить ее о собаке, но потом решил, что девушка, должно быть, уже сама о ней подумала, и попробовал вспомнить, когда еще ему оказывали в чужом доме более холодный прием… словно он рассчитывал на слишком многое, а ведь это было совсем не так, и, уж во всяком случае, он никак не рассчитывал встретить эту девушку. Он понял, что законы гостеприимства давно перестали существовать для старика.

Он пошел через сад к воротам, Спасибо хоть про замок сказала. Замок подался сразу. Дэвид завел машину и, въехав во двор, поставил ее под каштаном у фасада, затем вытащил чемодан, портфель и висевший на вешалке джинсовый костюм и понес в дом. Поднимаясь по лестнице, он заглянул через открытую дверь в сад, но девушек там уже не было видно. В коридоре наверху он задержался у двух картин, которые заметил, когда проходил здесь первый раз, но не сразу вспомнил имя художника… ах да, конечно: Максимильен Люс. Счастливец старик - приобрел их еще до того, как искусство превратилось в объект стяжательства, в сферу вложения капитала. Дэвид уже забыл, что встретил здесь холодный прием.

Обстановка в комнате была незамысловатой: двуспальная кровать с наивной претензией на ампир, ореховый шкаф, источенный червями; стул, старое кресло с вытертой зеленой обивкой, пятнистое зеркало в золотой раме. Здесь попахивало сыростью; мебель, видимо, покупали на аукционах. И вдруг, на фоне всего этого, над кроватью - Лорансен с подписью автора. Дэвид попробовал снять картину с крючка, чтобы разглядеть на свету. Но рама оказалась привинченной к стене. Он улыбнулся и покачал головой: жаль, Бет не увидит.

 

Глава лондонского издательства, придумавший эту командировку, предупреждал Дэвида: всякого, кто предпримет поездку в Котминэ, ожидают куда более серьезные препятствия, чем запертые ворота. Старик вспыльчив, не любит, когда при нем упоминают некоторые имена, груб, вздорен - следовательно, данный "великий человек" может показаться ужаснейшим старым ублюдком. А может быть и обаятельным собеседником - все зависит от того, понравитесь вы ему или нет. В некоторых отношениях наивен, как ребенок, добавил издатель. Не спорьте с ним об Англии и англичанах, избегайте разговоров о его пожизненном изгнании. Он не выносит, когда ему напоминают о том, что он, возможно, упустил. И наконец: он страстно желает, чтобы мы опубликовали о нем книгу. Пусть Дэвид не даст себя одурачить и не верит, будто этому человеку совсем наплевать на то, что о нем думают соотечественники.

Вообще-то говоря, в поездке Дэвида особой необходимости не было. Наброски вступительной статьи у него уже были готовы, он достаточно четко представлял себе, что в ней скажет: собраны основные эссе из каталогов выставок, в первую очередь ретроспективы, устроенной в 1969 году в Галерее Тейт (запоздалая оливковая ветвь от британского официального искусства), а также двух недавних выставок в Париже и одной - в Нью-Йорке; небольшая монография Майры Ливи из серии "Современные мастера" и переписка с Метью Смитом; подборка интервью, опубликованных в разных журналах. Несколько биографических подробностей остались невыясненными, но их легко было запросить и почтой. Можно, конечно, задать множество вопросов из области искусства, но старик не любил распространяться на эту тему; вероятнее всего, как подтверждает опыт прошлого, он ничего путного не скажет и ограничится желчными замечаниями или просто грубостью. И все же перспектива встречи с человеком, которому Дэвид посвятил уже немало времени и творчеством которого он, с небольшими оговорками, искренне восхищался, радовала его: с таким человеком безусловно интересно познакомиться. Как-никак сегодня он бесспорно один из крупнейших художников, его можно не только поставить рядом с Бэконами и Сазерлендами, но в чем-то он выше их. Среди избранных он, пожалуй, самый интересный, хотя, если спросить его самого, он сказал бы, что не имеет с этими чертовыми англичанами ничего общего.

Родился в 1896 году; студент Слейда в славный период господства там школы Стиров и Тонкса, рьяный пацифист, когда пришло время - это было в 1916 году - призыва в армию; год 1920-й застал его в Париже (с Англией он духовно порвал навсегда); лет десять, а то и больше провел в поисках - даже Россия повернулась тогда лицом к социалистическому реализму - ничейной земли между сюрреализмом и коммунизмом, после чего прошло еще с десяток лет, прежде чем Генри Бресли получил подлинное признание у себя на родине, когда произошло открытие его рисунков на темы гражданской войны в Испании, которые он сделал за пять лет второй мировой войны, живя в Уэльсе на положении "изгнанника из изгнания". Подобно большинству художников, Бресли шел намного впереди политиков. В 1942 году лондонская выставка его работ 1937-1938 годов вдруг обрела для англичан особый смысл: теперь они уже знали, что такое война и какое безумие принимать на веру декларации международного фашизма. Более сведущие люди понимали, что ничего особенно оригинального в его изображении испанской агонии нет - по духу своему искусство Бресли явилось возвратом к Гойе. Но сила и мастерство художника, превосходное владение рисунком не подлежали сомнению. Печать была поставлена; поставлена она была - в плане личном - и на репутацию Бресли как человека с "трудным характером". К тому времени, когда он вернулся в Париж в 1946 году, легенда о его ненависти ко всему английскому и традиционно буржуазному, особенно если речь заходила об официальных взглядах на искусство или об административном вмешательстве, уже прочно утвердилась.

На протяжении следующего десятилетия не произошло ничего такого, что существенно способствовало бы росту его популярности. Тем не менее его картины начали пользоваться спросом у коллекционеров и ширился круг его влиятельных поклонников в Париже и Лондоне, хотя, как и всех европейских живописцев, и его больно задевало стремительное возвышение Нью-Йорка в качестве главного арбитра художественных ценностей. В Англии Бресли никогда не стремился играть на "черном сарказме", характерном для его испанских рисунков; тем не менее его авторитет, как и зрелость его работ, возрастал. Большая часть его знаменитых обнаженных фигур и интерьеров возникла именно в этот период; надолго погребенный гуманист начал выбиваться на поверхность, хотя, как всегда, публика больше интересовалась богемной стороной его жизни - россказнями о его попойках и о женщинах, которые распространяла время от времени травившая его желтая и шовинистически настроенная часть Флит-стрит [улица в Лондоне, где находятся редакции многих газет]. Но к концу пятидесятых годов такой образ жизни уже перестал быть сенсацией. Слухи о его греховном поведении и такие факты, как презрение к собственной родине, стали казаться забавными и даже… импонировали обывателям, склонным отождествлять серьезное творчество художника с его красочной биографией, отвергать, ссылаясь на отрезанное ухо Ван Гога, всякую попытку рассматривать искусство как высшее проявление здравомыслия, а не как слащавую мелодраму. Следует признать, однако, что Бресли и сам не слишком решительно отказывался от той роли, которую ему навязывали: если людям хотелось, чтобы их шокировали, он, как правило, шел им навстречу. Но его близкие друзья знали, что, несмотря на повторные приступы эксгибиционизма, он сильно переменился.

В 1963 году он купил в Котминэ старую manoir и покинул свой любимый Париж. Год спустя появились иллюстрации к Рабле - последняя его чисто графическая работа; эта книга, выпущенная небольшим тиражом, считается одним из ценнейших в своем роде изданий века. В том же году он написал первую из серии картин, снискавших ему неоспоримую мировую славу. Хотя он всегда отвергал попытки толковать его творчество в духе мистицизма - в нем сохранилось еще достаточно левизны, чтобы воздержаться от приверженности какой-либо из религий, - великие, в буквальном и переносном смысле, полотна с их доминирующими зелеными и синими тонами, которые начали появляться в его новой студии, уходили корнями в другого Генри Бресли, о существовании которого внешний мир прежде не догадывался. Он как бы открыл свое подлинное "я" значительно позже, чем большинство других художников, равных ему по дарованию и опыту. Он не стал законченным отшельником, но и не был уже enfant terrible [буквально: ужасный ребенок, выродок (франц.)] среди людей своей профессии. Однажды он сам назвал свои картины грезами; и действительно, элементы сюрреализма в его творчестве были, они остались еще от двадцатых годов, и в этом сказалось его пристрастие к анахронизмам. Был также случай, когда он назвал свои полотна гобеленами; и в самом деле, в обюссонском atelier [здесь: ткацкая фабрика (франц.)] ткали по его рисункам стенные ковры. Некоторые считали Бресли эклектиком ("дитя немыслимого брака между Сэмюэлем Палмером и Шагалом", как выразился некий критик в статье о ретроспективе в Галерее Тейт), что было заметно на всем протяжении его профессиональной карьеры, хотя окончательно он определился незадолго до переезда в Котминэ; отмечалось и некоторое сходство его с Ноланом, несмотря на то что его картины менее понятны, более загадочны и структурны… "Кельтский стиль" - вот нередко употребляемый к нему термин (лесные мотивы, таинственные фигуры и контрасты).

Отчасти это признавал и сам Бресли; когда кто-то попросил его назвать главных своих учителей, он ответил: Пизанелло и Диас де ла Пенья. Ответ был искренний - что случалось редко, - но лишь наполовину правдивый. Нет нужды доказывать, что ссылка на Диаса и барбизонскую школу была иронией над самим собой. Когда же Бресли спросили, чем привлек его Пизанелло, он назвал картину "Видение св.Евстафия" из лондонской Национальной галереи и признался, что она не давала ему покоя всю жизнь. Если кто-то говорил ему, что влияние этой картины на первый взгляд мало в чем проявляется, он, не задумываясь, отвечал: Пизанелло и его покровители в начале пятнадцатого века находились под обаянием Артурова цикла [цикл романов о легендарном короле бриттов Артуре].

Именно эта сторона творчества старого художника и привела Дэвида Уильямса (родившегося в 1942 году - в том самом, когда к Бресли пришел первый успех в Англии) в Котминэ в сентябре 1973 года. До ретроспективы в Галерее Тейт Бресли не вызывал у него особого интереса, но уже тогда в искусстве этого художника его поражали некоторые аналогии с искусством - вернее, со стилем - интернациональной готики, которая его как ученого интересовала всегда. Два года спустя он написал об этом статью. В знак уважения он послал ее Бресли, но тот ничего не ответил. С тех пор минул год. Дэвид почти выбросил этот эпизод из головы и, уж конечно, стал уделять гораздо меньше внимания творчеству старика. И вдруг прямо как гром среди ясного неба - предложение издательства написать критико-биографический очерк к книге "Искусство Генри Бресли", причем издательство уведомляло, что предложение это делается с согласия самого художника.

Так что к старому мастеру поехал не совсем ему неизвестный молодой человек. Родители Дэвида Уильямса были архитекторы с именем, имевшие достаточно обширную совместную практику. Их сын уже в раннем возрасте проявил врожденную склонность к искусству, острое восприятие цвета и рос в окружении, от которого получал лишь поддержку. Со временем он поступил в художественный колледж, где в конце концов остановил выбор на живописи. Отличный студент, он уже на третьем курсе писал вещи, пользовавшиеся спросом у покупателей. Он был rara avis [редкостью (лат.)] не только в этом отношении, в противоположность большинству товарищей-студентов он отличался еще и ясностью мышления. Выросший в семье, где неплохо разбирались в современном искусстве и его проблемах, постоянно и досконально обсуждали их, он научился хорошо говорить и писать. Приобрел серьезные познания в истории искусства, чему способствовало не только его личное рвение, но и частые поездки в Тоскану, где он жил в купленном родителями крестьянском доме. Он понимал, что ему повезло, и знал, что менее одаренные средой и природой сверстники завидуют ему. Он всегда стремился нравиться людям и умело сочетал правдивость с чувством такта. В бытность свою студентом он пользовался - в этом, вероятно, заключалось самое удивительное - всеобщей любовью; то же случилось и потом, когда он стал преподавателем и лектором, - даже те, кого он как искусствовед подвергал критике, не питали к нему ненависти, ибо он-то, по крайней мере, никогда не устраивал разноса ради разноса. Лишь в очень редких случаях, отзываясь о том или ином художнике, о той или иной выставке, он не находил ничего заслуживающего похвалы.

Окончив колледж, он без чьей-либо подсказки поступил на год в Институт Куртолда. Затем в течение двух лет сочетал преподавание живописи с лекциями по эстетике. В своем собственном творчестве в этот период он испытывал, не без выгоды для себя, влияние оп-арта и Бриджит Райли. И сделался одним из тех молодых художников, чьи работы удовлетворяли покупателей, не имевших достаточно средств на приобретение картин самой Райли. В 1967 году он сошелся с одной из своих студенток-третьекурсниц, и эта связь скоро переросла в любовь. Они поженились и купили с помощью родителей дом в Блэкхите. Дэвид решил было попробовать зарабатывать на жизнь исключительно живописью, но рождение Александры, первой из двух дочерей, и ряд других обстоятельств (в частности, то, что к этому времени он, начав освобождаться от влияния Райли, почувствовал себя как художник не очень уверенно) вынудили его искать дополнительные источники дохода. Преподавать снова в студии он не захотел и стал лектором с неполной нагрузкой. Случай свел его с одним человеком, который предложил ему писать рецензии; он согласился и год спустя стал зарабатывать достаточно, что позволило ему отказаться от лекций. Так с той поры и пошла его жизнь.

Его собственное творчество начало завоевывать довольно прочную репутацию (по мере того как проходило его увлечение оп-артом), что обеспечивало его выставкам коммерческий успех. Хотя он и оставался абстрактным художником в общепринятом понимании этого прилагательного (художником-колористом, если пользоваться современным жаргоном), он знал, что склоняется в сторону природы и отходит от хитроумного иллюзионизма Райли. Его живописные работы отличались технической отточенностью, продуманной архитектоникой, унаследованной от родителей, и замечательной мягкостью тонов. Грубо говоря, они хорошо смотрелись на стенах жилых комнат, что и служило одной из веских причин (Дэвид понимал это и не смущался) его коммерческого успеха; другая причина заключалась в том, что, в отличие от большинства абстракционистов, он никогда не увлекался большими полотнами. Это, вероятно, тоже было перенято у отца и матери; пристрастие к монументальности, характерное для художников по ту сторону Атлантики, и изготовлению полотен для огромных залов музеев современного искусства не вызывало у него сочувствия. Он был не из тех людей, которым совестно признать, что их произведения, из-за своих малых размеров, украшают стены квартир и особняков и доставляют удовольствие частным владельцам.

Ему претила амбициозность, однако он не был лишен честолюбия. Живопись по-прежнему приносила ему больше денег, чем статьи, и это значило для него много - как и то, если можно так выразиться, положение, какое он занимал среди художников своего поколения. Он считал недостойной всякую мысль о погоне за богатством и славой и в то же время зорко следил за конкурентами и за тем, какую они имеют прессу. Он отнюдь не пребывал в блаженном неведении: как рецензент, он считал, что лучше переоценить наиболее опасного противника, чем недооценить его.

Его супружеская жизнь протекала, можно сказать, весьма спокойно, если не считать короткого периода, когда Бет, взбунтовавшись против "постоянного материнства", стала под знамя движения за равноправие женщин, но скоро успокоилась, так как в это время вышли из печати две детские книжки с ее иллюстрациями, уже был подписан договор на третью и велись переговоры о четвертой. Браком своих родителей Дэвид всегда восхищался. Теперь и его собственный брак начал принимать такой же характер - легкие товарищеские отношения и взаимная выручка. Когда ему предложили написать вступление к книге о Бресли, он воспринял это как еще одно свидетельство того, что дела у него, в общем, идут неплохо.

Беспокоило его только одно: знает ли Бресли, что он тоже живописец - или, точнее, живописец известного направления - и вдобавок искусствовед? Директор издательства говорил, что старик этими вопросами не интересовался. Статью о себе он видел и сказал, что она "читается", но его больше занимало качество цветных репродукций в будущей книге. Мнение Бресли о том, что полная беспредметность - ложный путь в искусстве, было широко известно, поэтому он вряд ли стал бы тратить время на ознакомление с творчеством Дэвида. С другой стороны, возможно, он теперь относится терпимее к абстрактному искусству, хотя в 1969 году, живя в Лондоне, призывал все кары небесные на голову Виктора Пасмура. Однако более вероятно другое: оторванный от лондонского мира искусства, он и в самом деле не подозревал, что пригревает у себя на груди змею. Дэвид надеялся избежать споров, но, если это ему не удастся, он примет бой и попробует втолковать старику, что современному обществу уже не свойственна подобная узость взглядов. Доказательством служит хотя бы тот факт, что Дэвид принял предложение издательства. Бресли "работал", а то, что с точки зрения эмоциональной и стилистической его работы коренным образом отличались - или стояли далеко - от предпочитаемых кем-то предшественников ("Стиля" [авангардистское объединение голландских архитекторов и художников, существовавшее в 1917-1932 гг.], Бена Николсона и других, в том числе архиренегата Пасмура), для искусства двадцатого века было несущественно.

Дэвид был молод и, главное, терпим, непредубежден и любознателен.



Страница сформирована за 0.78 сек
SQL запросов: 172