II
О Миссури!
Трагедия произошла близ Пирс-Сити, на юго-западной окраине штата. В воскресенье днем молодая белая женщина вышла одна из церкви и вскоре была найдена убитой. Да, там есть церкви; в мое время вера на Юге была глубже и имела более широкое распространение, чем на Севере, и отличалась, по-моему, большей искренностью, большей мужественностью, - такой, мне кажется, она и осталась. Итак, молодую женщину нашли убитой. И хотя в той округе немало церквей и школ, народ взбунтовался: линчевали трех негров (из них двух стариков), сожгли пять негритянских хижин и выгнали в лес тридцать негритянских семей.
Я не намерен останавливаться на том, что толкнуло людей на преступление, так как это не имеет никакого отношения к делу; вопрос заключается в следующем: может ли убийца сам вершить суд? Вопрос простой и правильный. Если доказано, что убийца нарушил прерогативу закона, воздавая за содеянное ему зло, - тогда и говорить не о чем: тысяча причин не оправдает его. У жителей Пирс-Сити были серьезные причины, - судя по некоторым подробностям, у них была самая серьезная из всех причин, - но не в том дело; они решили сами вершить суд, хотя, по местным законам, их жертву все равно бы повесили, если бы делу был дан обычный ход, ибо в этой округе мало негров и они не занимают высокого положения и недостаточно сильны, чтобы повлиять на присяжных.
Почему линчевание с его варварскими атрибутами стало в некоторых частях нашей страны излюбленным способом возмездия за так называемое "обычное преступление"? Не потому ли, что это ужасное, отвратительное наказание кажется людям более наглядным уроком и более действенным средством устрашения, чем казнь через повешение на тюремном дворе, без свидетелей и без всякого шума? Нормальные люди так, конечно, не думают. Даже малый ребенок не поверил бы этому. Он знает, что все необычное, вызывающее много толков, тотчас находит подражателей, ибо на свете более чем достаточно впечатлительных людей, которые, стоит их немножко раззадорить, теряют последние остатки разума и начинают творить такое, о чем в другое время и помыслить бы не могли. Он знает, что, если кто-то спрыгнет с Бруклинского моста - найдется человек, который последует его примеру; если кто-то решит спуститься в бочке по Ниагарскому водопаду - найдутся люди, которые захотят сделать то же; если какой-нибудь Джек Потрошитель прославится убийством женщин в темных переулках - у него найдутся подражатели; если человек совершит покушение на короля и газеты протрубят об этом не весь мир - цареубийц появится видимо-невидимо. Даже малому ребенку известно, что достаточно какому-нибудь негру совершить сенсационное преступление и убийство, как это породит брожение в умах многих других негров и повлечет за собой целый ряд тех самых трагедий, которые общество так хочет предотвратить; что каждое из этих преступлений в свою очередь повлечет за собой ряд других, и в результате перечень этих бедствий, вместо того чтобы уменьшаться, будет из года в год расти и расти, - словом, что линчеватели сами злейшие враги своих жен, дочерей и сестер. Ребенку известно и то, что законы, которые мы сами сочинили, превращают в подражателей не только отдельных людей, но и целые деревни и города, что какое-нибудь линчевание, вызвавшее много толков, неизбежно породит другие линчевания - и тут, и там, и повсюду, - и что со временем это превратится в манию, в моду - моду, которая будет распространяться с каждым годом все шире и шире, захватывая, подобно эпидемии, все новые штаты. Суд Линча уже добрался до Колорадо, до Калифорнии, до Индианы и теперь - до Миссури! Вполне возможно, что я доживу до того дня, когда посреди Юнион-сквера в Нью-Йорке, на глазах у пятидесятитысячной толпы, будут сжигать негра и ни одного представителя закона и порядка не будет поблизости - ни шерифа, ни губернатора, ни полицейского, ни солдата, ни священника.
"*Рост линчеваний*. В 1900 году было на восемь линчеваний больше, чем в 1899 году, а в этом году, по-видимому, будет еще больше, чем в прошлом. Сейчас едва перевалило за половину года, а мы уже имеем восемьдесят восемь случаев линчеваний, тогда как за весь прошлый год их было сто пятнадцать. Особенно отличаются в этом смысле четыре южных штата - Алабама, Джорджия, Луизиана и Миссисипи. В прошлом году в Алабаме было восемь случаев линчевания, в Джорджии - шестнадцать, в Луизиане - двадцать и в Миссисипи - двадцать. Таким образом, свыше половины линчеваний падает на эти штаты. В этом году в Алабаме уже было девять случаев линчевания, в Джорджии - двенадцать, в Луизиане - одиннадцать, в Миссисипи - тринадцать; опять-таки больше половины общего числа линчеваний по всем Соединенным Штатам" (чикагская "Трибюн").
Вполне возможно, что рост линчеваний объясняется присущим человеку инстинктом подражания, - этим да еще самой распространенной человеческой слабостью: страхом, как бы тебя не стали сторониться и показывать на тебя пальцем, потому что ты поступаешь не так, как все. Имя этому - Моральная Трусость, и она является доминирующей чертой характера у 9999 человек из каждых десяти тысяч. Я не претендую на это открытие - в глубине души самый тупоумный из нас знает, что это так. История не допустит, чтобы мы забыли или оставили без внимания эту важнейшую черту нашего характера. История настойчиво и не без ехидства напоминает нам, что с сотворения мира все бунты против человеческой подлости и угнетения зачинались одним храбрецом из десяти тысяч, тогда как остальные робко ждали и медленно, нехотя, под влиянием этого человека и его единомышленников из других десятков тысяч, присоединялись к движению. Аболиционисты это помнят. Втайне общественное мнение уже давно было на их стороне, но каждый боялся во всеуслышание заявить об этом, пока по какому-то намеку не догадался, что его сосед втайне думает так же, как он. Тогда-то и поднялся великий шум. Так всегда бывает. Настанет день, когда так будет в Нью-Йорке и даже в Пенсильвании.
Полагают - и говорят, - что линчевание доставляет людям удовольствие, что народ рад возможности поглазеть на интересное зрелище. Но этого не может быть, опыт доказывает обратное. Люди, живущие в южных штатах, сделаны из того же теста, что и те, которые живут в северных, а подавляющее большинство этих последних - люди добропорядочные и сердечные, и они были бы глубоко, до боли опечалены подобным зрелищем и… пошли бы смотреть и сделали бы вид, что им это очень нравится, если бы считали, что иначе они вызовут неодобрение общества. Такие мы есть - и тут уж ничего не поделаешь. Прочие животные - не такие, но и тут мы ничего не можем поделать. У них отсутствует Моральный Критерий, мы же не можем избавиться от него, не можем продать его хотя бы за бесценок. Моральный Критерий подсказывает нам, что есть добро… и как уклониться от добрых деяний, если они непопулярны.
Как я уже говорил, иные считают, что толпа, собирающаяся на линчевание, получает от этого удовольствие. Это, конечно, неправда, этому невозможно поверить. Последнее время стали открыто утверждать - вы не раз могли видеть это в печати, - что до сих пор мы неправильно понимали, какой импульс движет линчевателями; в них-де говорит в эти минуты не чувство мести, а просто звериная жажда поглазеть на людские страдания. Если бы это было так, толпы людей, видевших пожар отеля "Виндзор", пришли бы в восторг от тех ужасов, которым они были свидетелями. А разве они восторгались? Подобная мысль никому и в голову не придет, подобное обвинение никто не осмелится бросить. Многие рисковали жизнью, спасая детей и взрослых от гибели. Почему они это делали? Потому что никто не стал бы порицать их за это. Ничто не связывало и не ограничивало их - они могли следовать велениям сердца. А почему такие же люди, собравшись в Техасе, Колорадо, Индиане, стоят и смотрят на линчевание, всячески показывая, что это зрелище доставляет им безмерное удовольствие, хотя на сердце у них печально и тяжело? Почему никто из этой толпы пальцем не двинет, ни единого слова не скажет в знак протеста? Думается мне, только потому, что такой человек оказался бы в меньшинстве: каждый опасается вызвать неодобрение своего соседа, - для рядового человека это хуже ранения или смерти. Стоит распространиться по округе вести о предстоящем линчевании, как люди запрягают лошадей и с женами и детьми мчатся за несколько миль, чтобы посмотреть на это зрелище. В самом ли деле для того, чтобы посмотреть?.. Нет, они едут только потому, что боятся остаться дома: а вдруг кто-нибудь заметит их отсутствие и неодобрительно отзовется о них потом! Вот этому можно поверить, ибо все мы знаем, как мы сами отнеслись бы к такому зрелищу и как бы мы поступили в таких обстоятельствах. Мы не лучше и не храбрее других, и нечего нам это скрывать.
Какой-нибудь Савонарола мог бы одним взглядом усмирить и разогнать толпу линчевателей, - на это способны и Мэрилл и Бэлот {35}. Нет такой толпы, которая не дрогнула бы в присутствии человека, известного своим хладнокровием и мужеством. К тому же толпа линчевателей рада разбежаться, поскольку вы не сыщете в пей и десяти человек, которые не предпочли бы находиться в любом другом месте и, конечно, не были бы здесь, если бы только у них хватило на это храбрости. Еще мальчишкой я видел, как один смельчак язвительно обругал собравшуюся толпу и заставил ее разойтись, а позже, в Неваде, я видел, как один известный головорез заставил двести человек сидеть не шевелясь в горящем доме до тех пор, пока он не разрешил им покинуть помещение. Если человек не трус, он может один ограбить целый пассажирский поезд, а если он трус только наполовину, он может остановить дилижанс и обобрать всех, кто в нем едет.
Выходит, стало быть, что искоренить линчевание можно следующим образом: в каждой общине, зараженной этой бациллой, поселить по храброму человеку, который поощрял бы, поддерживал и извлекал на свет божий глубокое возмущение линчеванием, таящееся - в том можно не сомневаться - во всех сердцах. Тогда эти общины найдут себе более подходящий предмет для подражания, ибо они состоят из людей, которые должны, конечно, чему-то подражать. Но где найти таких храбрецов? Вот в этом-то и загвоздка, коль скоро па всей земле их едва ли наберется три сотни. Если б нужны были люди, обладающие только физической храбростью, задача решалась бы легко - таких сколько угодно. Когда Хобсон сказал, что ему нужно семь человек добровольцев, которые последовали бы за ним, в сущности, на верную смерть, вызвалось идти четыре тысячи человек, фактически весь флот, - потому что весь мир одобрил бы это; и люди это знали. А вот если бы план Хобсона был осмеян и освистан друзьями и товарищами, чьим добрым мнением дорожат матросы, - он не сумел бы набрать и семи человек.
Нет, по зрелом размышлении проект мой никуда не годится. Где взять людей, храбрых духом? Нет у нас материала, из которого выковываются люди с отважною душой, в этом отношении мы нищие. Есть у нас те два шерифа на Юге, которые… но что о них говорить - все равно их не хватит на всю страну; так пусть уж остаются на своих местах и заботятся о собственных общинах.
Если б было у нас еще хотя бы три или четыре шерифа такого склада! Помогло бы это? Думаю, что да. Ведь все мы - подражатели: примеру доблестных шерифов последовали бы другие, быть бесстрашным шерифом стало бы правилом, а на тех, кто не был бы таким, смотрели бы с порицанием, которого все так стремятся избежать; храбрость для человека на этом посту вошла бы в обычай, а отсутствие ее было бы равносильно бесчестью, - так робость новобранца со временем сменяется храбростью. И тогда не будет больше линчеваний, и не будет озверелых толп, и…
Все это очень хорошо, но для всякого дела нужны зачинщики, а откуда мы возьмем этих зачинщиков? По объявлению? Хорошо, дадим объявление.
А пока что - вот другой план. Давайте вернем американских миссионеров из Китая и предложим им посвятить себя борьбе с линчеванием. Поскольку каждый из 1511 находящихся там миссионеров обращает по два китайца в год, тогда как ежедневно на свет появляется по тридцать три тысячи язычников {36}, потребуется свыше миллиона лет, чтобы количество обращенных соответствовало количеству рождающихся и чтобы "христианизация" Китая стала видна невооруженным глазом. Следовательно, если мы можем предложить нашим миссионерам такое же богатое поле деятельности у себя на родине - притом с меньшими затратами и достаточно опасное, - так почему бы им не вернуться домой и не попытать счастья? Это было бы и справедливо и правильно. Китайцы, по всеобщему мнению, чудесный народ - честный, порядочный, трудолюбивый, добрый и все прочее. Оставьте их в покое - они и так достаточно хороши. К тому же ведь почти каждый обращенный рискует заразиться нашей цивилизацией. Не мешало бы нам быть поосторожнее. Не мешало бы хорошенько подумать, прежде чем подвергать себя такому риску, - потому что стоит сделать Китай цивилизованной страной, и его уже не децивилизуешь. А мы не думали об этом. Ну так что ж - подумаем сейчас, пока не поздно. Наши миссионеры увидят, что у нас есть для них поле деятельности - и не только для 1511 человек, а для 15011. Пусть прочтут следующую телеграмму и решат, найдется ли у них в Китае что-либо более аппетитное. Телеграмма эта из Техаса:
"Негра подтащили к дереву и вздернули на сук. Под ним навалили кучу дров и хвороста и развели большой костер. Потом кто-то заметил, что нельзя, чтобы негр подох так быстро; его спустили на землю, тем временем несколько человек отправились в Декстер, мили за две, чтобы добыть керосину. Костер облили керосином, и дело было доведено до конца".
Мы умоляем миссионеров вернуться и помочь нам в нашей беде. Этого требует их долг патриотов. Наша страна находится сейчас в более бедственном положении, чем Китай; они - наши соотечественники, и родина взывает к ним о помощи в этот час тягчайших испытаний. Они знают, что делать; наш народ - не знает. Они привыкли к издевкам, насмешкам, надругательствам, опасностям; наш город к этому не привык. Им свойственно мученичество, а только человек, готовый на мученичество, способен противостоять толпе линчевателей, способен усмирить ее и заставить разойтись. Они могут спасти свою страну; мы заклинаем их вернуться и спасти ее. Мы просим их еще и еще раз перечитать телеграмму из Техаса, представить себе эту сцену и трезво поразмыслить над ней, потом помножить на 115, прибавить 88, поставить эти 203 человеческих факела в ряд так, чтобы вокруг каждого было по 600 квадратных футов свободного пространства, где могли бы разместиться 5000 зрителей, христиан-американцев - мужчин, женщин и детей, юношей и девушек. Для большего эффекта пусть они представят себе, что дело происходит ночью, на пологой, постепенно повышающейся равнине, так что столбы расположены по восходящей линии и глаз может охватить всю двадцатичетырехмильную цепь костров из пылающей человеческой плоти. (Если бы мы расположили эти костры на плоской местности, то не могли бы видеть конца цепи, ибо изгиб земной поверхности скрыл бы его от наших глаз.) И вот, когда все будет готово, и спустится тьма, и воцарится внушительное молчание, - не должно быть ни звука, если: не считать жалобных стонов ночного ветра да приглушенных всхлипываний несчастных жертв, - пусть все уходящие вдаль, облитые керосином погребальные костры вспыхнут одновременно и пламя вместе с воплями предсмертной муки вознесется прямо к небу, к престолу всевышнего.
Зрителей собралось свыше миллиона человек, свет костров выхватывает из ночи неясные очертания шпилей пяти тысяч церквей. О добрый миссионер, о сострадательный миссионер, покинь Китай, вернись домой и обрати этих христиан!
Думается мне, что если что-либо и может остановить эту эпидемию кровавых безумств, - так это бесстрашные люди, которые способны, не дрогнув, противостоять толпе; и поскольку люди такого рода выковываются только в атмосфере опасности, закаляясь в борьбе с нею, то скорее всего их можно встретить среди миссионеров, которые последний год или два подвизались в Китае. У нас для них непочатый край работы, дела хватит и еще для многих сотен и тысяч, и поле деятельности ширится с каждым днем. Найдем ли мы таких людей? Можно попытаться. Среди 75 миллионов американцев должны же найтись еще Мэриллы и Бэлоты, а по законам, которые мы сами изобрели, каждый пример будет пробуждать дотоле дремавших рыцарей одного с ними великого ордена и выдвигать их в первые ряды.
О ЗАПАХАХ
В последнем номере "Индепендент" преподобный Толмедж из Бруклина следующим образом высказывается на тему о запахах:
"У меня есть приятель, добрый христианин; если он сидит в церкви на передней скамье, а в заднюю дверь войдет в это время рабочий, он его сразу учует. Ставить в упрек моему приятелю остроту обоняния не более разумно, нежели пороть пойнтера за то, что нюх у него острее, чем у безмозглого дворового пса. Если бы все церкви стали общедоступными и люди заурядные полностью мешались с незаурядными, то половина христианского мира постоянно страдала бы тошнотой. А если вы намерены подобным образом убить церковь дурными запахами, я не желаю иметь никакого касательства к вашей проповеди евангелия".
У нас есть основания предполагать, что и рабочие люди будут в раю; да еще изрядное число негров, эскимосов, уроженцев Огненной Земли, арабов, несколько индейцев, а возможно - даже испанцы и португальцы. Бог на все способен. Все эти люди будут рядом с нами в раю. Но - увы! - приобретая их общество, мы потеряем общество доктора Толмеджа. А это значит, что мы теряем того, кто мог бы придать небесам больше подлинной "светскости", нежели любой другой смертный, каким только способен пожертвовать Бруклин. И вообще, чем будет вечная радость без доктора? Да, конечно, блаженство, это мы и так отлично знаем, но будет ли оно distinquщ {37}, будет ли оно recherchщбез него? Св. Матфея босиком, св. Иеремию с непокрытой головой, в грубом балахоне до пят, св. Себастьяна почти нагого - их-то мы увидим и насладимся этим зрелищем; но не будет ли нам недоставать фрака и лайковых перчаток, и не отвернемся ли мы с чувством горького сожаления, и не скажем ли гостям с Востока: "Это все так, но вам бы хоть краешком глаза взглянуть на Толмеджа из Бруклина!.." Боюсь, что в лучшем мире с нами не будет и "доброго христианина", приятеля мистера Толмеджа. В самом деле, случись ему сидеть, осененному славой престола божия, а ключарю впустить в это время, скажем, Бенджамина Франклина или еще какого-нибудь труженика, этот "приятель" со своими блистательными природными способностями (которые безмерно умножатся благодаря освобождению от оков плоти) учует его с первой же понюшки, немедленно возьмет свою шляпу и откланяется.
По всем внешним признакам преподобный Толмедж сделан из того же теста, что и его ранние предшественники на поприще пастырского служения; и все же сразу чувствуется, что должно быть некое различие между ним и первыми учениками Спасителя. Быть может, дело в том, что ныне, в девятнадцатом веке, доктор Толмедж обладает преимуществами, которых Павел, Петр и другие не имели и не могли иметь. Им не хватало лоска, хороших манер и чувства исключительности, а это волей-неволей бросается в глаза. Они исцеляли самых жалких нищих и ежедневно общались с людьми, от которых разило невыносимо. Если бы предмет настоящих заметок оказался избранным в числе первых - одним из двенадцати апостолов, он бы не пожелал присоединиться к остальным, потому что не в силах был бы вынести запаха рыбы, исходящего от некоторых его товарищей, что явились с берегов моря Галилейского. Он бы сложил с себя полномочия, прибегнув почти к тем же выражениям, какие употреблены в выдержке, приведенной выше. "Учитель, - сказал бы он, - если ты намерен подобным образом убить церковь дурными запахами, я не желаю иметь никакого касательства к проповедям евангелия". Он - ученик, и заблаговременно предупреждает своего учителя; вся беда в том, что он делает это в девятнадцатом веке, а не в первом.
Интересно, есть ли в церкви мистера Толмеджа хор? А если есть, то случается ли ему когда-нибудь опускаться настолько, чтобы петь гимн, так грубо напоминающий о работниках и ремесленниках:
О ты, сын плотника! Прими
Мой малый, скромный труд.
И еще: возможно ли, чтобы за неполные два десятка веков христианский характер от величественного героизма, презиравшего даже костер, крест и топор, пришел к столь жалкой изнеженности, что он склоняется и никнет перед неприятным запахом? Мы не можем этому поверить, вопреки примеру достопочтенного доктора и его приятеля.
ВАЖНАЯ ПЕРЕПИСКА
между мистером Марком Твеном (Сан-Франциско) и его преподобием доктором богословия епископом Беркутом (Нью-Йорк), его преподобием Филлипсом Бруксом (Филадельфия) и его преподобием доктором Каммингсом (Чикаго) касательно замещения вакансии настоятеля собора Милосердия
Я давно уже с глубоким интересом следил за попытками привлечь вышеупомянутых почтенных священнослужителей - вернее, какого-нибудь одного из них - на должность проповедника в прекрасном сан-францисском храме, носящем название собор Милосердия. Когда же я увидел, что все старания церковного совета ни к чему не приводят, я счел своим долгом вмешаться и собственным влиянием (уж какое там оно ни есть!) поддержать их благородное дело. При этом я не угодничал перед церковным советом и не преследовал никаких личных целей, о чем достаточно ясно говорит тот факт, что я не состою в числе прихожан собора Милосердия, никогда не беседовал об этом с церковным советом и даже не заикался о своем желании написать священникам. То, что я сделал, я сделал по доброй воле, без просьб с чьей-либо стороны; мои действия продиктованы исключительно альтруистическими побуждениями и симпатией к прихожанам собора Милосердия. Я не жду наград за свои услуги, мне нужна лишь чистая совесть, спокойное сознание, что я наилучшим образом исполнил свой долг.
Между мною и его преподобием доктором Беркутом состоялся следующий обмен письмами.
Мое письмо его Преподобию Беркуту:
"Сан-Франциско, март 1865 г.
Дорогой доктор!
Мне стало известно, что Вы телеграфировали церковному совету собора Милосердия свой отказ приехать в Сан-Франциско на пост настоятеля, не согласившись на предложенные Вам условия - 7000 долларов в год; в связи с этим я решил сам обратиться к Вам с письмом. Скажу Вам по секрету (это не для разглашения, пусть никто ничего не знает!), собирайте свои монатки и спешите сюда, я устрою все наилучшим образом. Совет схитрил, он понимал, что Вас 7000 долларов не устроят, но он думал, что Вы назначите свою цену и с Вами можно будет поторговаться. Теперь уж я сам займусь этим делом, растормошу всех священников, в результате Вы здесь за полгода заработаете больше, чем в Нью-Йорке за целый год. Я знаю, как это делается. Со мной считается местное духовенство, особенно его преподобие доктор Вадсворт и его преподобие мистер Стеббинс: я пишу за них проповеди (последнее, впрочем, публике неизвестно, и прошу на сей счет не распространяться!), и я могу в любую минуту подбить их, чтобы все они потребовали прибавки.
Вы будете довольны этим местом. Оно куда привлекательнее всех прочих известных мне мест. Во-первых, здесь грандиозное поле действия: грешников - хоть пруд пруди. Достаточно закинуть сеть, и улов Вам обеспечен; просто удивительно - самая что ни на есть скучная, затасканная проповедь пригонит к Вам не меньше полдюжины кающихся. Поверьте, Вас ждет весьма оживленная деятельность при очень скромных усилиях с Вашей стороны. Приведу такой пример: однажды я накатал бредовую, бессмысленную проповедь - вряд ли Вы когда-нибудь слышали такую - для священника епископальной церкви, и он сразу выловил семнадцать грешников. Тогда я слегка переделал ее, чтобы годилась для методистов, и его преподобие Томас поймал еще одиннадцать. Недолго думая, я опять на скорую руку переиначил кое-что, и тут уже Стеббинс обратил в свою - унитарианскую - веру несколько человек; я не поленился, перекроил еще разок, и доктор Вадсворт использовал ее столь же успешно, как самые лучшие мои сочинения в этом жанре. И так эта проповедь пропутешествовала из церкви в церковь, каждый раз меняя наряд, дабы соответствовать очередному религиозному климату, пока не обошла наконец весь город. За время ее действия мы выловили в общей сложности сто восемнадцать самых отвратительных грешников, которые катились прямой дорогой в ад.
Работа здесь легкая, это Вы сразу увидите: один из прихожан объявляет, какой будет гимн, другой читает молитву, третий - главу из евангелия, Вам же остается только проповедовать да читать литургию, - вернее, не читать, а петь. Здесь принято петь литургию на католический манер; кстати, это лучше и приятнее, чем когда читают. Насчет пения не бойтесь: заучите простой мотивчик - для этого требуется не больше слуха и музыкального образования, чем для того, чтобы кричать у нас в Нью-Йорке: "Конверты с клеем, че-ты-ре цента две дюжины!" Мне нравится, когда литургию поют. Пускай мелодия несколько однообразна, а результат, глядишь, отличный. Вот ведь все знают, что преподобному Кипу медведь на ухо наступил, а послали же его в Европу учиться пению. Итак, повторяю: делать тут почти нечего, проповеди да литургия - вот и все ваши обязанности; и между нами говоря, доктор, если Вы сумеете использовать мотивы популярных, знакомых песенок, то почти наверняка произведете здесь сенсацию. Мне кажется, я могу спокойно это Вам пообещать. Не сомневаюсь, что, если Вы сумеете внести приятное разнообразие в мелодию литургии, это скорее обратит на себя внимание верующих, чем многие другие Ваши таланты.
Проповедовать здесь проще простого. Тащите сюда бочку Ваших старых, вышедших из моды проповедей, - тут все сойдет.
Черкните мне, Беркут, хотя я с Вами незнаком, а только слышал, что о Вас говорят, все же Вы мне симпатичны. О жалованье не беспокойтесь, я все устрою. Впрочем, о нашей переписке пусть церковный совет не знает. Дело в том, что я не принадлежу к числу прихожан собора, и совету может показаться непонятным, чего ради я так стараюсь; но уверяю Вас, я сейчас совершенно не занят, и для меня это не труд, а удовольствие. Я хочу лишь одного: чтобы Вы получили то, что Вам полагается. И я этого добьюсь! Проверну все на славу, я тертый калач, знаю все ходы и выходы, хотя по моему виду этого, может, и не скажешь. И пусть я не принадлежу к числу так называемых избранных, я очень интересуюсь подобными делами и не намерен стоять в сторонке и равнодушно взирать на то, как люди стараются заманить Вас жалкой суммой в 7000 долларов! Я ответил совету, якобы от Вашего имени, что Вы не согласны меньше чем на 18 000, так как у себя в городе можете получить все 25 000. Я также намекнул совету, что договорился писать Ваши проповеди, - это, мне казалось, произведет хорошее впечатление, - тут ведь, знаете, каждая мелочь играет роль! Итак, собирайтесь в дорогу, все будет хорошо, я не сомневаюсь. Можете даже рубашек не привозить, у меня хватит на двоих. Я человек нежадный, в этом Вы убедитесь: я буду носить Ваши костюмы, а Вы берите, пожалуйста, мои, будем жить, как братья. Если мне кто понравился, так уж понравился, я за него готов в огонь и в воду. Все мои приятели полюбят Вас тоже и примут как старого знакомого. Я Вас всем им представлю, Вам будет с ними хорошо. Они народ надежный. Достаточно Вам будет указать на кого-нибудь: мол, что за несимпатичная личность, и они мгновенно прирежут его.
Спешите к нам, Ваше преподобие! Я Вас буду встречать и привезу прямо к себе домой. Живите у меня сколько Вашей душе угодно, я с Вас ни цента не возьму.
Ответ Беркута:
"Нью-Йорк, апрель 1865 г.
Дорогой мой Марк!
Хотя я прежде не слыхал о Вас, но, после того как получил Ваше любезное письмо, мне показалось, что мы с Вами знакомы уже целую вечность. Как хорошо Вы понимаете нас, пахарей на ниве господней, как сочувствуете нашей борьбе за существование. Бог да благословит Вас за Ваши земные дела, Вас ждет награда на том свете. Очень сожалею, что не могу приехать к Вам; теперь я понял, какое счастье для честного труженика поработать в Сан-Франциско. Но судьба решила иначе, и я подчиняюсь с подобающим смирением. Я не собирался окончательно отказаться от Вашего места, а хотел лишь, выражаясь языком грешников, немного набить себе цену. Такое намерение законно и справедливо, ведь дело касается не только меня одного, но и тех, чья жизнь и благополучие зависят от меня. Возможно, Вы помните, как я однажды ответил церковному совету, перед которым ходатайствовал об увеличении мне жалованья по причине моей многосемейности, а совет отказал, сославшись на евангелие: мол, провидение позаботится о птицах небесных, о юных воронятах. А я ответил с веселой непринужденностью, что в отношении молодых беркутят это нигде не сказано. Я был тогда очень рад своей находчивости и не раз вспоминал о ней, когда бывало невесело на душе и весь мир казался хмурым и безрадостным, даже и сейчас я с удовольствием вспоминаю об этом.
Повторяю, я вовсе не хотел, чтобы мое решение было понято как окончательное, но обстоятельства решили за меня. Я отказался от своего прихода в Балтиморе, где мне очень хорошо платили, и отправился в Нью-Йорк - посмотреть, как там обстоят церковные дела. И представьте, преуспел сверх всяких ожиданий. Я выбрал самые лучшие из своих старых проповедей, которые были давно всеми забыты, и раз в неделю произносил какую-нибудь из них в здешней церкви Благовещения. Дух этих старинных проповедей ожил и заиграл, проникая в сердца верующих, как доброе, старое вино, вливающее новые силы в усталое тело. Успех был невероятный. А когда еще вдобавок пришел призыв из Сан-Франциско, как нельзя более своевременный, акции мои и вовсе поднялись. Все сразу оценили мои достоинства. Представители одной церковной общины предложили мне 10 000 долларов в год, а также решили купить для меня церковь св. Георгия-великомученика в верхней части города или выстроить новый храм - как мне будет угодно. Дорогой Марк, я договорился с ними на этих условиях, ибо знаю, что ни одна из малых птиц не упадет на землю без воли Отца нашего; впрочем, что бы ни случилось, я и сам не пропаду, пока цены на хлопок держатся на нынешнем высоком уровне. Понимаете, я отчасти связан с хлопком, и это одна из причин, почему я не рискую уехать из Нью-Йорка. Я вложил некоторый капитал в хлопок; дело пока новое, и хозяйский глаз необходим.
Впрочем, время летит, Марк, что поделаешь, и мне пора кончать свое послание. "Прощай, прощай, и если навсегда, то навсегда прощай!" Но я такого друга никогда не забуду!
Ваше искреннее участие в моих делах; Ваша замечательная изобретательность, подсказавшая Вам написать церковному совету, чтобы заставить его раскошелиться; Ваша гениальная находчивость, с которой Вы выдали свои письма за мои и, стремясь расположить ко мне церковный совет, заявили, что намерены писать за меня проповеди; Ваша царская щедрость, побудившая Вас предложить мне носить Ваши рубашки и сделать общими остальные предметы туалета, принадлежащие каждому из нас; Ваше сердечное обещание, что Ваши друзья полюбят меня и будут оказывать мне столь исключительные услуги; Ваше радушное приглашение разделить с Вами великолепный особняк - все это вызывает во мне самые нежные чувства, и вызывает не зря, дражайший Марк! Я буду вечно молиться за Вас и сохраню память о Вас в своем благодарном и растроганном сердце.
Здорово пишет, а?
Но когда епископ употребляет недозволенные выражения и развязно признается, что предпринимает какие-то шаги с целью "набить себе цену", не перекладывает ли он с удивительной ловкостью ответственность на плечи смиренного грешника?
И далась же ему на старости лет эта дурацкая острота о птенцах! Если он будет все время ее вспоминать и потому возомнит себя редкостным умником, то чего доброго в скором времени потребует себе такое жалованье, какое разорит любую церковь! Впрочем, раз ему так это нравится и он действительно считает свою шутку великолепной, не стану развеивать его иллюзии, не буду лишать его радости. Между прочим, мне это напомнило статью редактора журнала "Харперс", напечатанную года три тому назад, в которой он просил читателей быть снисходительными к безобидному тщеславию жалких писак, возомнивших себя талантами. Собственные произведения кажутся им бесподобными, говорит редактор и добавляет: "А разве бедняга Мартин Фаркуар Таппер не носится со своими пошлостями, воображая, что это поэзия?! Вот именно! Пусть и епископ носится с шуткой собственного изобретения и воображает ее квинтэссенцией юмора.
Но интересно знать, что это за таинственная церковь св. Георгия-великомученика? Впрочем, епископ не настроен полностью доверять даже св. Георгию-великомученику и подвергать риску благополучие своих птенцов, - он благоразумно ориентируется на хлопок. Пожалуй, он прав. На бога надейся, а сам не плошай.
А каково ваше мнение насчет заключительной части его письма? Не кажется ли вам, что он хватил через край, как говорят в подобных случаях грешники? Неужто вы поверили, что за этими трескучими фразами кроется искренность? Поверили, да? А я вот не знаю: столь сильные прилагательные, чересчур сильные, - иногда мне чудится в них этакий легкий оттенок иронии. Но нет, едва ли! Вероятно, он в самом деле полюбил меня. Зато если бы я убедился, что преподобный юморист упражняется на мне в остроумии, я бы ему больше никогда в жизни не стал писать. Он заявляет, что меня "ждет награда на том свете", - нет, уж это вовсе не по мне!
Но он обещает молиться за меня. Что ж, для моей персоны нет ничего полезнее, и ему не найти, пожалуй, более благодарного грешника, чем я. По-видимому, я попаду под рубрику "прочие грешники"; конечно, я не лучше любого другого грешника и не вправе претендовать на особое внимание. Сперва они молятся за свою конгрегацию, знаете ли, - весьма энергично; потом - с умеренным пылом - за другие религии; потом за ближайших родственников своей конгрегации; потом за дальних родственников; потом за общину; потом за свой штат; потом за государственных деятелей; потом за Соединенные Штаты; потом за Северную Америку; потом за весь американский континент; потом за Англию, Ирландию и Шотландию, за Францию, Германию и Италию, за Россию, Пруссию и Австрию; потом за жителей Норвегии, Швеции и Тимбукту; за жителей Сатурна, Юпитера и Нью-Джерси; к концу поминают в молитве негров, индусов, турков и китайцев; а когда фонтан милосердия уже окончательно иссякнет и станет сух, как ведро из-под золы, они вытряхивают со дна оставшуюся пыль на нас бедняг, "прочих грешников".
Не очень-то справедливо, правда? Считаясь, в общем, пресвитерианином, я числюсь среди прихожан одной из главных пресвитерианских церквей, и потому мне иногда приходится стоять с благочестивым видом, опустив глаза и положив руки на спинку передней скамьи; некоторое время я сосредоточенно слушаю, затем начинаю переминаться с ноги на ногу, закладываю руки за спину, выпрямляю стан и принимаю торжественный вид; затем скрещиваю руки на груди, выгибаю шею и принимаюсь печально смотреть вперед; потом украдкой поглядываю на священника, перевожу взгляд на публику, становлюсь рассеян - и вдруг ловлю себя на том, что считаю, сколько в церкви кружевных чепцов и сколько плешивых голов; потом начинаю интересоваться, какая часть присутствующих клюет носом, а какая бодро внемлет проповеди; потом лениво пускаюсь в догадки, сумеет ли жужжащая муха, ползущая вверх по стеклу и то и дело соскальзывающая вниз, когда-нибудь добраться до своей цели; в конце концов надоедает и это, и я погружаюсь в тоскливую дрему, - но тут как раз священник доходит до моего ведомства и вновь приводит меня в состояние бодрствования и возрождает во мне надежды добрым словом по адресу несчастных "прочих грешников".
А иной раз мы оказываемся и вовсе забытыми и уходим несолоно хлебавши; в таких случаях я вспоминаю одного маленького мальчика из простой семьи, питавшего страсть к горячим пышкам; как-то у них был гость, и мать сказала мальчику, что он получит все пышки, какие останутся после ужина, если не подойдет к столу и будет вести себя тихо и примерно; мальчик следил за гостем, который с аппетитом уплетал пышки, пока предчувствие в его душе не переросло в ощущение катастрофы, и он закричал: "Вот вам, я так и знал! Я с самого начала знал, что так будет! Чтоб мне не сойти с этого места, если он не жрет сейчас последнюю пышку!"
Но я, однако, не жалуюсь - ведь очень редко индусы, турки и китайцы получают в награду все пышки и оставляют нас, "прочих грешников", голодными. Правда, они нередко засиживаются за столом, и мы порядком устаем в ожидании своей очереди. Ну а что, если поубавить красноречие? Что, если испрашивать отдельное благословение только на свою конгрегацию и свою общину, а потом горячо помолиться за всех остальных, за всю вселенную сразу? Не лучше ли было бы принять за образец простоту, лаконичность, красоту и ясность молитвы "Отче наш"? Впрочем, я, кажется, забираюсь в сферы, не подлежащие моей юрисдикции.
Мои письма его преподобию Филлипсу Бруксу в Филадельфию и его преподобию доктору Каммингсу в Чикаго, с приглашением приехать сюда на пост настоятеля собора Милосердия и с обещанием всяческой помощи, будут опубликованы на будущей неделе вместе с ответами означенных лиц.
x x x
На прошлой неделе я обещал опубликовать в этом номере "Калифорниен" свою переписку с его преподобием Бруксом, проживающем в Филадельфии, и его преподобием доктором Каммингсом, проживающим в Чикаго, но теперь я вынужден просить читателей освободить меня от этого обещания. Я только что получил телеграммы от обоих почтенных священнослужителей, в которых утверждается, что я поступил бы бестактно, если бы напечатал их письма. Эти утверждения подкреплены столь вескими, убедительными, бесспорными доводами, что, хотя прежде это не казалось мне бестактным, теперь я признаю, что в самом деле было бы нетактично печатать их письма. Пользы это особой не принесло бы, а вред был бы большой, ибо это вызвало бы болезненное любопытство у публики к частным делам священнослужителей. Привожу обе телеграммы дословно:
От его преподобия Филлипса Брукса:
Филадельфия, пятница, 12 мая
МИСТЕР МИК ТВАЙН!ГОВОРЯТ, ВЫ ОПУБЛИКОВАЛИ ПИСЬМО ЕПИСКОПА БЕРКУТА. ВЫ ПОГУБИТЕ ДУХОВЕНСТВО! МОЕГО НЕ СМЕЙТЕ ПЕЧАТАТЬ, ОБРАЗУМЬТЕСЬ, ОСТАВЬТЕ ВАШУ ЗАТЕЮ, НЕ ВАЛЯЙТЕ ДУРАКА. ПРЕДЛАГАЮ ПЯТЬСОТ ДОЛЛАРОВ.
Хотя я понимаю, что мой долг - сохранить в тайне письмо Брукса, должен все же заявить для сведения публики, что Брукс получает в филадельфийской церкви больше денег и поэтому не считает возможным ехать сюда. А кроме того, он спекулирует нефтью.
От его преподобия доктора Каммингса:
Чикаго, четверг, 11 мая
МИСТЕР МАК-СВАЙН! НЕУЖЕЛИ ВЫ ТАК ГЛУПЫ, ЧТО НАПЕЧАТАЛИ ПИСЬМО ЕПИСКОПА БЕРКУТА? ВОТ ЧЕРТОВЩИНА! МОЕГО НЕ ПЕЧАТАЙТЕ. НЕ ДУРИТЕ, МАЙК. ГОТОВ УПЛАТИТЬ ПЯТЬСОТ ИЛИ ШЕСТЬСОТ ДОЛЛАРОВ.
Я понял, что нетактично предавать огласке письмо доктора Каммингса, но все же нелишне отметить, что он тоже зарабатывает больше и потому не желает ехать в Калифорнию. Кроме того, он в Чикаго спекулирует зерном.
Боюсь, что я поторопился печатать письмо епископа Беркута. Весьма сожалею об этом. Теперь уж нечего ждать, что он предложит мне свой Веский Довод.