УПП

Цитата момента



У нас есть два пути спасения: реальный и фантастический. Реальный — к нам прилетают марсиане и спасают нас. Фантастический — мы спасаемся сами…
Спасайся, кто может!

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Великий стратег стал великим именно потому, что понял: выигрывает вовсе не тот, кто умеет играть по всем правилам; выигрывает тот, кто умеет отказаться в нужный момент от всех правил, навязать игре свои правила, неизвестные противнику, а когда понадобится - отказаться и от них.

Аркадий и Борис Стругацкие. «Град обреченный»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/d3354/
Мещера

Почему психоистория «игнорирует» другие области, специализируясь исключительно на своем предмете, - вопрос достаточно важный, поскольку историки часто ставят это в упрек, критикуя психоисторические работы. Например, на мою долю выпало обвинение, что в своих работах я игнорирую экономику (несмотря на то, что я являюсь основателем и председателем совета компании, издающей несколько профессиональных экономических еженедельников); меня обвиняют в незнании социологии (хотя я по образованию социолог и был ассистентом Ч. Райта Миллза в Колумбийском университете), в том, что я не умею использовать статистику в анализе данных (хотя я пять лет зарабатывал себе на жизнь, работая профессиональным статистиком); наконец, я слышу упреки, что пренебрегаю политическими факторами, (хотя моя аспирантура была по политологии). Критикам психоистории не приходит в голову, что мы, возможно, именно потому выбираем своим предметом историческую эволюцию психе, что рассчитываем тем самым приблизиться к решению проблем тех же самых политологии, экономики и социологии, которые не сумели стать достоверными науками из-за нерешенности своих психоисторических проблем. Специалисты в перечисленных областях прекрасно это понимают и даже признают это друг перед другом в своих журналах. И только историки не догадываются о шаткой психологической основе тех областей, из которых без всякой критики заимствуют положения, воображая, что «экономические, политические и социальные факторы» в истории почему-то существуют совершенно отдельно от «психологических» факторов. Один пример: возможно, верно, что моя работа по эволюции детства была, по крайней мере. отчасти, ответом на проблемы, с которыми столкнулась теория экономического развития, поставленная в таких книгах, как «К теории социальных изменений: как начинается экономический рост» Эверетта Э. Хэйгена, где решающим звеном, необходимым для запуска экономического развития, как было показано, является тип личности, который позднее я сумел вывести из истории детства как результат «навязывающего стиля» воспитания. Точно так же, как и категории, интимно сопряженные с эволюционирующими психоисторическими паттернами доминирования и подчинения, и изучение власти, зависящее от понимания мотивов и защитных механизмов групповой фантазии. Так что едва ли в чем так мало повинна психоистория, как в том, что она «игнорирует» экономическую, социологическую и политическую науки.

Когда «Литературное приложение к «Таймc» нападает на «Журнал» за то, что он «за каждым действием видит скрытые мотивы»,8 то все, что можно ответить, это: «Конечно! Действия - это просто поведение, а поведение невозможно без мотивов, явных или скрытых. И поскольку только психическое может иметь мотивы, мотивация - скрытая или нет - должна быть изучена изнутри и в своем собственном праве давать значение всякому действию». Историки обычно не считают нужным проводить такое исследование. Вот, например, как А. Дж. П. Тейлор объясняет причины, по которым Гитлер не был намерен довести дело до войны в 1939 году:

«Многие считают, что Гитлер был современным Аттилой, любил разрушение как таковое и потому просто хотел войны, не думая о политике. Такая догма ни на чем не основана. Действительно, Гитлер был необычайным человеком. Однако его политика поддается рациональному объяснению, ведь на этом и строится история… Если мы посмотрим на состояние вооруженных сил Германии в то время, нам удастся избежать обсуждения мистических слоев психологии Гитлера, поскольку ответ мы найдем среди реальных обстоятельств. Ответ очевиден. Состояние немецкого вооружения в 1939 г. ясно показывает причины, по которым Гитлер не рассматривал всерьез возможность начать всеобщую войну и, вероятно, не собирался вступать вообще в какую-либо войну».9

Ловкость рук, которую демонстрирует такой способ сочинения истории, на самом деле не имеет отношения к изучению подлинных мотивов деятеля, а только к обстоятельствам материальной действительности, в данном случае вооружения. При этом исключается возможность, что Гитлер мог намереваться начать войну, несмотря на состояние вооружения, однако автор предпочитает смотреть на это сквозь пальцы. Для историков предопределена невозможность «психологизирования», которое, по меньшей мере, «мистично», поэтому они вынуждены принимать наиболее «рациональные» объяснения, ведь на этом и строится история.

Эти и многие другие причины, логически вытекающие из сущности психоистории, приводят меня к мысли, что психоистория рано или поздно должна будет отделиться от истории и оформить свое академическое ведомство, подобно тому, как социология отделилась от экономики, а психология от философии в конце девятнадцатого века- В этом есть практический смысл, ведь психоистория никогда не была исключительно или главным образом в ведении исторических факультетов: большая часть книг и статей, включенных в «Библиографию психоистории» написана учеными из Других областей, а не профессиональными историками; в «Журнале» сотрудничает не меньшее количество психиатров, политологов, педагогов, психологов, психотерапевтов и антропологов, чем историков. Среди подписчиков «Журнала» историки в меньшинстве. Курсы психоистории в настоящее время читаются на самых разных факультетах, но даже на историческом факультете их нередко ведут совместно историк и психоаналитик. Поэтому мое предложение об отдельных факультетах психоистории продиктовано не столько сепаратистскими стремлениями, сколько желанием объединить разобщенные части науки, чтобы все, кто работает на самом деле в одной области, могли контактировать друг с другом, а не составлять меньшинство на разных факультетах, называя себя «политическими психологами», «психоаналитическими социологами», «прикладными психоаналитиками» и т.д. Нашу дисциплину определяет выбор проблемы, а не изучаемый материал, а все названные исследователи занимаются одними и теми же проблемами.

Мне кажется, что, объединяя эти многие области, психоистория впервые придает некоторый смысл чересполосице отдельных дисциплин, в настоящее время изучающих «психологию общества». Можно счесть, конечно, что «психоистория» не более узкое понятие, чем «психосоциальное» и что. на деле, термин «психосоциальное» просто излишен, так как «социальное» не «вне чего-то», а только «в чем-то», в голове. Обычное обвинение, что психоистория «сводит все к психологии», философски бессмысленно: конечно, с этой точки зрения психоистория действительно склонна к редукционизму, потому что изучает исключительно историческую мотивацию.

Эта парадигма определяет три раздела психоистории и обладает двумя чертами, несвойственными другим общественным наукам, особенно социологии. Во-первых, она изменяет соотношение физической и психологической реальности на противоположное, так что, вместо материального прогресса, диктующего поступь истории, и кое-как ковыляющей позади психики, человеческая психология стала первичной - Маркс перевернут на голову, а Гегель опять на ноги - и материальная действительность рассмотрена, прежде всего, как результат человеческих решений, осознанных или не осознанных, в прошлом или в настоящем. Во-вторых, за основу исторических изменений

принимаются взаимоотношения личностей, не забывая отношения между поколениями, а человек в первый раз рассматривается не как Homo faber (человек умелый - лат.), а как Homo relatens (человек общительный - лат.).

У психоистории есть и другие особенности, которые только сейчас начинают обнаруживаться. Прежде всего, психоистория развивается не путем упорного накопления груды фактов. Сначала определяются проблемы, интересные с точки зрения внутреннего развития психоистории; затем на основе имеющегося материала формулируются смелые гипотезы, призванные решить эти проблемы; наконец, попытка проверить и отклонить (не подтвердить - подтверждение есть удел студентов-химиков) гипотезы, исходя из нового свидетельства, усердно разрабатываемого. Поистине психоистория несет двойной груз, ведь она должна не только соответствовать обычным стандартам исторического исследования, но и быть психологически озвученной - в отличие от привычной никчемной психологии, гнездящейся сейчас в каждом историческом журнале и трубящей на каждой странице: «Еще никто не работал в этом направлении!» Такое бремя двойных требований создает необходимость особой подготовки, досконального изучения всего арсенала методов исторического исследования и психологии развития; чтобы разгрызть твердый орешек исторической мотивации, необходимо и то, и другое.

Как совершенно верно указывают историки, у психоистории нет специального метода доказательства, которым для этой цели не могла бы воспользоваться история или другая дисциплина. Но, если на то пошло, их нет ни у истории, ни у других дисциплин… Как и в любой науке, в психоистории концепция может быть признана ясной и заслуживающей доверия или наоборот, теория - узкоспециальной или универсальной, эмпирический материал - широким или нет, и т.д. Если говорить об особых методах психоистории, то это своя методология открытия, которая пытается решить проблемы исторической мотивации при помощи уникального сочетания исторических документов, опыта клинической практики и собственного эмоционального опыта исследователя. Это и есть главный инструмент открытия в психоистории. В качестве иллюстрации приведу пример из своей личной практики.

В последние десять лет меня сильно интересовала литература о причинах войн. Ее было мало, но количество нарастало, и писали ее специалисты по самым разным общественным наукам. Я уже давно обнаружил, что историки, погрузившись в изучение специфических черт отдельных войн или периодов, не пытаются делать обобщения. Похоже, что после слов «жажда власти» историки уже не считают нужным пускаться в дальнейшие рассуждения, как будто поступок миллионов людей, которые, годами организуются и убивают миллионы своих враждебных соседей, жертвуя при этом собой, - нечто настолько понятное и очевидное, что не требует никаких пояснений и поисков мотивации. Те немногие историки, которые идут дальше простого повествования, тут же пускаются в экономические «объяснения», которые давать несложно, ведь пока что во всех войнах удавалось найти экономический спор, подвешенный где-то поблизости. Но они никогда не доходят до того, чтобы спросить, почему именно война становилась средством разрешения того или иного экономического разногласия. Не замечают они и того, что войны на самом деле никогда не были экономически выгодны, что лидеры, решив начать войну, никогда не составляли список экономических выгод, выраженных в долларах за вычетом стоимости войны, и не выступали с «Отчетом о военных доходах» (сама рациональность такого акта делает его смехотворным). Однако историки продолжают наполнять целые библиотеки описаниями экономических условий перед войной, не затрудняя себя анализом слов и поступков лидеров, развязавших войну, который помог бы понять, действительно ли экономические факторы оказали какое-то влияние на их мотивацию.

Трудно найти здравый смысл и в других типах объяснений, которые историки дают войнам. Эти объяснения не только психологически наивны, но и нередко грешат против логики. Возьмем, к примеру, «дипломатическое» толкование. Разные предпосылки приводят здесь к одним и тем же результатам. Причиной первой мировой войны была «негибкость» системы союзов, так что одна маленькая драка втянула в себя всю Европу, в то время как вторая мировая война разразилась из-за «сверхгибкости» системы союзов, позволившей Гитлеру захватывать страну за страной, не боясь, что вмешаются другие. «Социальные» объяснения страдают точно такими же противоречиями: революционная смута во Франции стали причиной франко-австрийской войны в 1772 г., а война Франции с Англией в 1803 г. была вызвана окончанием революционной смуты, что позволило направить энергию наружу.

Мои собственные исследования причин войны держат в центре внимания мотивы поступков тех, кто принимает решение, а также тех, кто создает атмосферу ожидания и способствует тем самым решению о войне. В течение последнего года я собрал большое количество фотокопий и записей того, что говорили лидеры и люди вообще в период, когда выносилось решение о войне, - задача не столь простая, как может показаться, поскольку историки обычно убирают из своих повествований большую часть материала, который необходим психоисторику для определения мотивов: персональные образы, метафоры, оговорки, замечания со стороны, шутки, пометки на полях документов и т.д., а все это не так просто раскопать в оригинальных источниках в ограниченное время. Все же к концу года я накопил обширный материал и узнал кое-что новое о войне.

Во-первых, я понял, что лидер - это скорее не отцовская фигура в эдиповом смысле, а что-то вроде главного мусорщика, который уполномочен теми, кто возле него, справляться с огромными количествами эмоциональных проекций, сдерживать которые средствами обычных интрапсихических защитных механизмов люди не могут. Большие группы представляют для психики другой уровень проблемы по сравнению с межличностными отношениями: поэтому эффективность интрапсихической защиты снижается, а психика отбрасывается на более низкую ступень отношений, преобладающую в доречевом детстве, когда проблемы регулируются проецированием на материнское тело и обратной реинтроекцией в собственное «я». Так же и отдельный человек устанавливает связь с большой группой посредством мощных проекций, а лидеру поручает помогать в этой задаче. Это относится ко всем большим группам, когда-либо существовавшим в истории; чтобы проделать все это и в итоге защититься от примитивных тревог, большой группе требуются специфические групповые фантазии. Чего от лидеров групповых фантазий ожидают, так это чтобы они нашли место для сброса огромного количества эмоциональных проекций - я называю это внутренней или внешней «уборной». То, что сбрасываемые эмоции по происхождению принадлежат младенческому периоду, не подлежит сомнению, но, к своему удивлению, я обнаружил, что они относятся ко всем уровням психической организации, так что в 1914 г. правители Германии могли называть сербов не только «цареубийцами» (эдипова стадия), что еще можно понять, но и «отвратительными» (оральная стадия), «грязными» (анальная стадия) и «распущенными» (фаллическая стадия).10 Как только лидеры намечали те или иные страны в качестве уборной для эмоциональных проекций - эмоциональный сброс начинал функционировать как регулярная часть политической системы, и задачей дипломатии было держать под контролем эти внезапно ставшие опасными объекты, точно так же, как детей, излюбленную уборную взрослых, держат под контролем, то наказывая, то ставя на колени, то заставляя учить урок. Пока нет угрозы того, что внешняя уборная выйдет из-под контроля, войны избегают и дают действовать «дипломатии».

И все же обязательно происходит нечто, нарушающее тонкий процесс сброса эмоций, и групповая динамика начинает неизбежно вести к войне, даже если будущие противники стараются ее не допустить. Такой «беспомощный дрейф» к войне преобладал в эмоциональном настрое людей перед всеми изученными мной войнами. Создавалось впечатление, что воплощается некая чрезвычайно мощная групповая фантазия, и процесс уже не в состоянии остановить даже самый сильный лидер. Приведу еще один пример из истории Германии. Когда кайзер Вильгельм II, подстрекавший Австро-Венгрию вести дело к войне с Сербией, узнал, что Сербия согласилась фактически на все чрезмерные требования Австрии, он так удивился, что объявил: «Тогда все причины для войны отпадают», и приказал Вене вести примирительную политику. Но позывы групповой фантазии были слишком сильны. Его подчиненные сделали вид, что просто не слышали, что он сказал, и война все равно началась. Как замечает Бетман-Гольвег, «все правительства… и подавляющее большинство населения всех стран были настроены миролюбиво, но управление было потеряно и камень покатился».11 Судя по всему, война - это эпизод группового психоза. При этом способы мышления, уровень воображения, степени распада и проекции, которые обнаруживаются в индивидуальных случаях ограниченных психотических эпизодов, со временем, более или менее скоро, у этих людей совершенно исчезают. Маниакальный оптимизм и неизбежная недооценка длительности и жестокости войны, усиление паранойи при оценке мотивации противника (придуман даже «индекс паранойи» и построен график12), полное отсутствие сознания того, что идущие на войну реальные люди будут по-настоящему умирать - эти и другие явные иррациональности служат приметами того, что начала воплощаться могущественная групповая фантазия. Но что же из себя представляет эта неумолимая групповая фантазия? Этот вопрос совершенно поставил меня в тупик. Меня не раз сбивал с толку материал. Какой-то контролирующий процесс связывал вместе все образы и представления, которые я извлекал из наличного Материала. Я не имел ни малейшего понятия о непреодолимой силе, побуждающей к действию всех участников Процесса,

Как и в предыдущих случаях, когда я запутывался в материале, я решил, что за моей неспособностью найти ответ стоят мои личные защитные побуждения, и разными способами пробовал сломать защиту. Я попытался отождествить себя с лидерами, о которых располагал наиболее полным материалом, читая все биографии лидеров от Наполеона до Гитлера, какие только мог достать, прислушиваясь к их «свободным ассоциациям» с окружающими событиями. Я на целые недели погружался в материал и каждое утро анализировал сны на предмет своих собственных «ассоциаций» и защитных механизмов. Ничто не помогало. За несколько месяцев я ничуть не продвинулся.

В январе 1976 года я читал «Бизнес Уик» и обратил внимание на интервью с Генри Киссинджером. Он говорил, что понял, «насколько легче ввязаться в войну, чем выйти из нее», и США будут отныне вступать в войну только «под угрозой настоящего удушения». Эта символика показалась мне поразительно знакомой. Слова Киссинджера особенно напомнили мне императора Вильгельма, который вместе со своим окружением непрестанно повторял: «Монархию взяли за горло. Нам приходится выбирать; или мы дадим, чтобы нас задушили, или будем биться до последнего, чтобы защититься от нападения», и: «На нас неожиданно накинули сеть. Мы корчимся, пытаясь из нее выпутаться».13 Я вспомнил, как впервые прочитал эти слова. Меня потрясла тогда их неуместность. Германия уж никак не была похожа на страну, которую душат, а Англия, обвинявшаяся в набрасывании сети, была в то время очень дружественно настроена к Германии. Для меня уже не были в новинку теории типа «мы окружены врагами», которыми нации пытаются оправдать начало войны, и я снова поддался искушению выдать образы за разумный довод, как вдруг сказал себе: «Стоп! Ведь и Генри, и Вильгельм, кажется, вполне искренни. Они говорят, что чувствуют, как страну удушают, и поэтому надо начинать войну. У меня же нет основании не верить их ощущениям». Я снова достал кипу своих записей и вскоре убедился, что действительно за этим всем стояла фантазия, а я ее проглядел - каждая страница лежавшего передо мной материала буквально пестрела образами «удушения», кричала об этом. Более того, эти образы, похоже, вызывались фантазией прохождения через родовой канал, в котором «мы не можем вздохнуть с облегчением», «нам не увидеть свет в конце туннеля», но в то же время «против нашей воли» начинается «неотвратимое скатывание к войне» - сначала «разрыв дипломатических отношений», а в итоге «война, ценой которой мы обретем свободу».

Стоит ли говорить, что мне крайне не хотелось принять существование такой маловероятной, неправдоподобной, даже причудливой групповой фантазии, как эта, отождествляющая войну с родами. Но даже предварительное принятие этого основного тезиса о родах совершенно меняло дело и выводило исследование из тупика. Например, теперь я мог пустить в ход свое знание психоаналитической литературы об образах, связанных с родами, которые часто появляются в снах. Клаустрофобия и ощущение удушья в снах всегда обозначают попадание в родовой канал, но этот факт ускользал от внимания в течение всего предыдущего года, пока я пытался понять исторический материал. Разумеется, я замечал, что во время скатывания к войне лидеры, по их словам, чувствуют себя «маленькими и беспомощными», но не придавал большого значения этим образам. Было очевидно, что борьба не на жизнь, а на смерть идет за «некоторую передышку». Так, Бетман-Гольвег говорит рейхстагу об объявлении войны 4 августа 1914 г.: «Тот, кто подобно нам под угрозой вступил в борьбу за высочайшее достояние, может рассуждать лишь о том, как пробить себе дорогу».14 Но здесь налицо была и образность видений рождения, так хорошо известная психоаналитикам, - удушение, утопление, повешение, раздавливание в комнатах или туннелях. В психоанализе эти образы символизируют попытку пациента путем повторения ситуации справиться со страхами, идущими от огромного давления родовых схваток и первых судорожных попыток вдохнуть воздух после рождения. Переживание этой ситуации вновь говорит о том, что родовая травма очень актуальна для большинства взрослых, а особенно для тех, чье регрессивное желание вновь пережить слияние с матерью не удовлетворялось из-за неправильного воспитания и потому оставалось актуальным.15 Не только психоаналитики традиционно находят эти образы в снах.16 Совсем недавно Артур Янов обнаружил, что в примальной терапии у пациентов постоянно бывают «родовые первины», в которых заново переживается в общих чертах собственное рождение, после чего происходят огромные психологические и физические изменения.17

Пытаясь во всем этом разобраться, я заметил, что действительность - физическая действительность - судя по всему, не является тем фактором, который заставляет лидера чувствовать себя ребенком, задыхающимся в родовом канале. Когда Генри Киссинджер или кайзер начинали делиться подобными ощущениями, их страны на самом деле находились под угрозой войны не в большей степени, чем за год до этого. Если уж на то пошло, в «удушении» экономики США гораздо большую роль сыграли военные расходы - 1,5 триллионов долларов, чем ситуация с нефтью до войны, а страх, что маленькая Сербия «задушит» Центральную Европу, был просто смешным. Просматривая материал, я обнаружил, что нации, которые действительно находились в загоне, как та же Сербия или Польша в 1939 г., не изъяснялись подобными образами. Аналогично и те страны, которые в начале войны кричали, что окружены врагами, как Германия в 1939 г.. переставали делать такие утверждения, когда война оборачивалась не в их пользу и они впрямь оказывались в окружении (например, в гитлеровских «Тайных беседах», охватывающих период с июля 1941 г. по ноябрь 1944 г., нет ни одного родового образа). Групповая фантазия - это не материальная, а психическая реальность, и именно она заставляет нацию выплескивать на лидера ощущение сдавленности в удушливом родовом канале, а лидеру внушает чувство, что облегчение может принести лишь крайнее решение - война, что лишь она поможет пробить дорогу.

Вскоре я понял, что война и роды протекают в одной и той же последовательности. Война развивается из состояния, похожего на беременность. При этом сам воздух насыщен великими надеждами и ожиданиями. Вильям Янси, глава алабамской делегации на сецессионистской Демократической Конвенции в 1860 г., перед принятием умиротворяющего заявления говорит о «спящем вулкане», грозящем «прорваться грандиозным извержением»18. Через некоторое время он описывает свои ощущения так: «Каждый день чреват новыми событиями».19 Лидеры стран находятся в состоянии, которое император Вильгельм определяет так: «Европа испытывает нервозное напряжение, последние несколько лет она как будто сжата в тисках»,20 а адмирал Ямада на заседании перед нападением на Перл-Харбор описал ситуацию следующим образом:

«Трудная, напряженная обстановка. Ощущение западни». Вскоре нация чувствует необходимость «освободиться из-под неумолимого гнета… выпутаться из отчаянного положения… хоть на короткое время свободно вздохнуть».21 Создается впечатление, что нация находится, как сказал в 1917 г. конгрессмен Брайнтон, под гнетом «невидимого энергетического поля». «В воздухе, джентльмены, - говорил он своим коллегам,- витает нечто настолько сильное, что мы даже не можем себе представить. Оно сильнее любого из нас, физически действует на каждого и буквально заставляет голосовать за объявление войны».22 Очень скоро дипломатические отношения «порваны», «прошлое протягивает лапы к настоящему и толкает его в безрадостное будущее».23 Нация начинает свой «последний бросок в пропасть».

Когда решение о войне принято, неизбежно наступает чувство громадного облегчения. Когда Германия в 1914 г. объявила войну Франции, отмечает кронпринц, это было воспринято как желанный конец нарастающему напряжению, кошмару вражеского кольца. «Это счастье - вступить в бой, почувствовать, что ты живешь», - радовалась в тот же день немецкая газета; Германия «ликовала от счастья».24 Когда в Америке полувеком ранее пал Форт-Самтер, и Север, и Юг испытали огромное облегчение, почувствовав «конец чего-то невыносимого». Толпы народа хохотали как безумные, размахивали флагами, в возбуждении носились взад и вперед. «Горит вереск. Раньше я не знал, что такое взбудораженный народ», - пишет бостонский лавочник, глядя на ликующие толпы, а корреспондент «Лондон Тайме» описывает то же самое на Юге: «Разрумяненные лица, горящие глаза, орущие рты», заглушавшие оркестры, игравшие «Дикси».25

Если объявление войны эквивалентно моменту рождения, спрашивал я себя, то насколько конкретны будут детали?

Например, чтобы новорожденный с криком втянул первый глоток воздуха, его шлепают по спине. Если я начну искать аналогии в историческом материале, не будет ли это притянуто за уши? Мне не надо было ходить далеко за подтверждением своих догадок. Вновь просмотрев записи в поисках упоминаний об ощущениях в первые минуты и часы после объявления войны, я нашел несколько недвусмысленных случаев слуховых галлюцинаций «крика». Например: когда Линкольн выпустил воззвание, в котором призывал войска защитить Соединенные Штаты, - все признают, что этим поступком он положил начало гражданской войне, - он уединился в комнате «и почувствовал себя очень одиноким и беспомощным… вдруг он услышал звук, похожий на гром орудийного залпа… Он спросил у коменданта Белого дома, но тот ничего не слышал… По дороге [на улице] он встретил несколько человек, и некоторых спрашивал, не слышали ли они чего-нибудь похожего на пушечный выстрел. Никто ничего не слышал, и он решил, что это, скорее всего, каприз воображения».26 В 1939 г. Чемберлен объявил перед кабинетом министров Великобритании:

«Правильно, джентльмены, это означает войну», а один из присутствовавших впоследствии вспоминал об этом эпизоде: «Едва он успел это сказать, как раздался оглушительный удар грома, и весь зал осветился ослепительной вспышкой молнии. Никогда я еще не слышал таких раскатов грома. Здание буквально сотряслось».27 Судя по всему, «крик новорожденного» раздается лишь после эмоционального осознания конца родового кризиса - ведь роль крика не сыграл первый настоящий выстрел при осаде Форт-Самтера. Галлюцинации «крика новорожденного» могут появляться, даже если известие о начале войны ошибочно. Когда в 1938 г. Гитлеру вручили сообщение, что чешские вооруженные силы в состоянии боевой готовности, а война в Европе, которой так долго избегали, похоже, вот-вот начнется, переводчику Паулю Шмидту показалось, что в наступившем на несколько минут гробовом молчании послышался «громкий бой барабанов».28 «Крик новорожденного» был настолько необходим, что лидеры, включая Вудро Вильг сона и ФДР, всегда под любыми предлогами старались отложить вступление нации в войну до тех пор, пока не чувствовали экзальтацию, соответствующую началу вдоха при первом крике. Вот что ответил Вильсон в начале 1917 г., когда в кабинете министров ему сказали, что Америка под его руководством согласна хоть сейчас идти на войну:

«Все равно это еще не то, чего я жду, этого недостаточно. Вот когда они будут готовы бежать с криками «ура», я воспользуюсь их готовностью».29 Чем больше я анализирую слова лидеров, тем больше прихожу к выводу, что все их понимание войны - это групповая фантазия рождения, и бороться против нее почти бесполезно. Во время Кубинского ракетного кризиса, например, война между США и СССР была предотвращена лишь после миротворческого письма Хрущева к Кеннеди, в котором содержался призыв не уподоблять нации «двум слепым кротам», дерущимся до смерти в туннеле.30 Еще более показателен шифр, использованный японским послом Курусу, когда он позвонил в Токио, чтобы сообщить, что переговоры с Рузвельтом потерпели неудачу и что самое время начинать бомбежку Перл-Харбора. Пытаясь иносказательно передать информацию, из которой Токио сделает вывод о необходимости начала войны, Курусу объявил, что «ребенок вот-вот родится» и спросил, как обстоят дела в Японии. «Насколько вероятно, что ребенок родится?» «Очень вероятно, - последовал ответ. - Ребенок вот-вот родится». Единственная проблема была в том, что американская разведка, подслушивавшая разговор, сразу поняла смысл такого шифра.31

Похоже, что образ войны как родов уходит далеко вглубь истории. Нума воздвиг бронзовый храм Януса, римского бога дверей и ворот, и когда римляне шли на войну, огромные двойные двери храма были открыты - образ рождения, который часто появляется в снах. Другие нации впоследствии заимствовали римскую символику, и, начиная войну, объявляли, как «Чикаго Трибюн» в тот день, когда Линкольн написал воззвание к войскам: «Ворота Януса открыты. Надвигается буря». Ни одна американская война не обходилась без родовой символики, начиная с Американской революции, полной родовых образов отделения от материнской страны - Сэмюэль Адаме характеризует ее как борьбу «ребенка за независимость… он борется за право родиться»32 - и заканчивая Вьетнамской войной, которая вначале представляет собой «засасывающую дыру в болоте», потом превращается в «бездонную яму», из которой надо как-то вызволить «перепачканного ребенка»,33 и заканчивается извлечением ребенка на свет божий.

Некоторые образы военной символики совершенно ясны и недвусмысленны. Так, не надо быть психоаналитиком, чтобы проинтерпретировать сообщение, отправленное по телеграфу президенту Трумэну. В нем сообщалось, что сборка первой атомной бомбы прошла успешно: «Ребенок родился». То же можно сказать и о названии бомбы, сброшенной на Хиросиму - «Малыш», или о названии самолета, из брюха которого эта бомба полетела, - ему было присвоено имя матери пилота. Однако многие образы становятся понятны лишь после знакомства с клиническими исследованиями психотерапевтов на тему снов о рождении. Мне и до этого были известны многие книги на эту тему, от очерков Ранка о родовой травме до обширной работы Янова о переживании рождения заново во время примальной терапии. Однако, начав более близко знакомиться с такой литературой, я научился находить символы там, где до этого их не замечал, и открыл целый ряд новых образов. Я обнаружил малоизвестную книгу, написанную 25 лет назад психоаналитиком Нандором Федором и озаглавленную «Поиски любимого: клиническое исследование родовой травмы и пренатальная профилактика». В свое время книгу проигнорировали только потому, что она далеко опережала эпоху. Там есть и полное описание насильственных моментов «нормальны» родов, в каждом пункте предвосхищающее работу Фредерика Лебойера,34 и план лечения родовой травмы для психотерапевтов, опережающий многие работы Артура Янова.

Один из родовых символов, на которые Фодор призывает обратить внимание, - это образ огня, а еще чаще связанные с ним кошмары. Согласно Лебойеру и Фодору, кожа новорожденного крайне чувствительна» и в течение тех долгих часов, пока длятся роды, а также непосредственно после рождения ребенок чувствует себя так, будто его кожу палят огнем, особенно если температура в комнате выше 98°F или ребенка закутывают в грубую ткань.35 Осознав этот факт, становится легче понять исторический образ «опустошительного огня» войны. Кроме того, как в снах распространенным родовым символом является попадание в горящий дом, так и приемы ведения войны включают предание огню людей и домов, даже если затраты при этом не оправдывают себя, как в случае со «стратегической бомбардировкой» Европы во второй мировой войне. Между войной и сожжением существует тесная связь, заставлявшая войска сжигать даже те деревни, которые предположительно принадлежали союзнику, - так было во Вьетнаме. Порыв, побуждающий предавать огню людей, деревни и города, не связан с военными целями, он стоит за их пределами. В книге Фодора говорится и о другом сновидческом образе, связанном с рождением, - падение или прыжок с башни. Конечно же, это повторение самого момента рождения: когда ребенок падает вниз головой, в нем включаются инстинктивный страх высоты, и он начинает рефлекторно хвататься руками за опору. Лишь тому, кто настроил свое «умственное ухо» на восприятие этих образов, становится ясно, что в решающий момент лидеры используют именно символику «прыжка с башни», когда сообщают о войне. Например, когда Япония уже решила начать войну с Америкой, ее правительству был представлен объемистый документированный доклад, из которого следовало, что военная мощь Америки по всем характеристикам по меньшей мере в 10 раз превосходит японскую, и что поражение Японии предопределено. Но страна находилась уже на стадии неотвратимого «скатывания к войне», и Токио, имея бесчисленные доказательства грядущего поражения Японии, объявил: «Сейчас такой момент, когда мы должны набраться мужества и совершить нечто неслыханное - как прыжок с закрытыми глазами с веранды храма Кийомицу!»36 Министр иностранных дел Франции при подписании Мюнхенского соглашения также сравнил войну с «прыжком с Эйфелевой башни».37



Страница сформирована за 0.93 сек
SQL запросов: 169