УПП

Цитата момента



Jesus has changed your life. Save the changes?
Yes. No. Save as…

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Есть универсальная формула достижения любой цели, состоящая из трех шагов:
Первый шаг — трудное необходимо сделать привычным.
Второй шаг — привычное нужно сделать легким.
Третий шаг — легкое следует сделать прекрасным.

Александр Казакевич. «Вдохновляющая книга. Как жить»

Читайте далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/
Мещера-2009

ГЛАВА XIII

ПРИХОДИЛОСЬ ЛИ ВАМ попадать в морской шторм? Да еще когда требовалось протянуть руку помощи погибающим на волнах… У меня было это однажды. Навсегда осталось в памяти, как наше суденышко в пене и брызгах стремительно взлетает на гребень грохочущего водяного вала, мы на мгновение видим даже светлую полоску далекого горизонта, видим обращенные к нам с надеждой лица людей, терпящих бедствие, и вдруг палуба уходит из-под ног, судно с высоты летит в какую-то бездонную пропасть, ничего не различить, ни понять, и лишь упорство в душе: снова наверх, чтобы была та, светлая линия горизонта, чтобы успеть спасти несчастных…

Я рассказываю это сейчас, вспоминая незабываемые годы тревог и волнений. Так же упрямо, наперекор преградам стремилось на помощь погибающим наше утлое, не оснащенное еще «навигационными» приборами медицинское суденышко. Мы то поднимались наверх, видели улыбки людей, то снова нас отбрасывало назад, в бездну человеческого горя и человеческих слез. Опять требовались месяцы настойчивого, казалось, беспросветного, труда, чтобы наконец проглянуло желанное солнце…

А люди шли искать у нас помощи. В обычной, мирной, счастливой, в общем-то, жизни, человек, заболев и ощутив близкую угрозу смерти, сразу же становится совершенно беспомощным, растерянным… Таким он появляется перед врачом. И от внимания врача, степени его гуманности и душевности, опыта, знаний, способностей зависит отныне судьба и жизнь заболевшего и, конечно, его семьи.

Для врача не важно (должно быть не важно!), что представляет собой человек, обратившийся за помощью: какого он роду-племени, кто по своему общественно-социальному положению, друг или недруг. Врач обязан встретить его одинаково приветливо и тепло. Перед ним больной, и этим все сказано. Необходимо как можно быстрее включиться в борьбу с недугом… Недаром же еще Гиппократ, указывая на качества, необходимые врачу, прежде всего выделял решительность и совестливость, склонность к суждению и изобилие мысли.

Кстати, в истории медицины немало примеров, когда врач оказывал срочную помощь своему врагу, или отвергнутому обществом преступнику, или попросту убийце. Это его профессиональный долг. Недаром же во время войны в медсанбатах раненый из рядов противника получал такую же помощь, как свой воин. Конечно, тут не приходится ссылаться на гитлеровцев, на их зверства по отношению к советским раненым бойцам. Это было попрание всех общечеловеческих норм, это был фашизм. Его отголоски, к общему возмущению всех честных людей, мы встречаем и в наши дни. Не раз газеты приносили нам известия о пытках и издевательствах агрессоров над ранеными защитниками Вьетнама, о фактах зверской жестокости на захваченных чужих территориях вооруженных молодчиков, одетых в португальскую и израильскую форму… Это позор цивилизованного мира…

Я же хочу сослаться на один эпизод из истории хирургии, показывающий, как истинный врач способен забыть всю свою неприязнь к человеку, причинившему ему большое зло, если тот вдруг оказывается перед угрозой смерти… Его наблюдал С. Р. Миротворцев, крупный хирург из Саратова, во время своей заграничной поездки, и связан эпизод с именами известных немецких хирургов Кохера и Ру.

Ру долгое время был учеником Кохера, и тот многое сделал для него. Однако когда Ру покинул своего учителя, он — скорее всего из-за зависти — стал говорить о нем гадости, всячески поносил его. Учитель и ученик не только прервали взаимоотношения друг с другом, — превратились в непримиримых врагов.

Вдруг Ру заболел. Сам поставив себе диагноз — рак желудка, — он распорядился, чтобы его старший ассистент назавтра сделал ему операцию. Тот, испугавшись такой огромной ответственности и одновременно переживая за своего шефа, этим же вечером поехал в другой город… к профессору Кохеру! Сказал ему, что не надеется на себя и спасти его руководителя может лишь такой великолепный специалист, как он, профессор Кохер. Тот, не колеблясь, ответил: «Я не могу отказать больному в операции. Однако условие: то, что операцию делал именно я, больному не говорить!»

Когда профессору Ру дали наркоз, в операционную вошел поджидавший за дверью Кохер… А уехал он отсюда, пока больной еще не проснулся. И лишь через две недели тот узнал, кто же на самом деле оперировал. А узнав, тут же, как только позволили силы, поехал к Кохеру. В присутствии многих ученых Ру, обращаясь к своему бывшему наставнику, взволнованно сказал: «Вы всегда учили меня благородству, и в этот раз опять преподали новый урок. Я глубоко сожалею, что вел себя по отношению к вам недостойно, и всю жизнь буду прославлять вас…» Встав на колено, Ру поцеловал Кохеру руку.

…На страницах этой книги я уже не раз подчеркивал, что высоким принципам гуманизма, присущим нашей отечественной медицине, я на первых порах, когда это особенно нужно, учился у М. И. Торкачевой, а потом закрепил их под началом Н. Н. Петрова. И всю жизнь стараюсь следовать их заветам.

Чувство бережного отношения к больному у нас, врачей, должно быть, что называется, в крови.

И очень важно, чтобы врач всегда ощущал доверие больного, его уважение. Это, кажется, понимают все врачи, но по-разному стремятся завоевать расположение своих пациентов. Есть такие, что сразу начинают с грубоватого панибратства, невзирая на возраст человека, на то, по душе ли ему такое обращение или действует на него отталкивающе… Другие, наоборот, сюсюкают: речь их строится на снисходительно-ласковой интонации («миленький», «хорошенький», «ты у нас чудо»). Тут фальшь видна за версту.

Конечно же, доверительные взаимоотношения больного и врача могут держаться лишь на искренности, соблюдении такта и предельном внимании друг к другу.

Встречал я, к сожалению, и таких врачей, чья откровенность хуже зла. Больной слаб, организм его изношен, и врач, исследовав его, сочувственно вздыхая, говорит: «Да, укатали сивку крутые горки! Здесь уж ничего, брат, не поделаешь — годы и болезнь берут свое…» — или что-нибудь в таком духе. А то еще и добавит: «А вы что, надеялись вылечиться?» Больной подавлен, удручен, на самом деле начинает верить, что все его беды от старости, тут уж медицина не помощница, нужно смириться и обреченно ждать конца…

Следует ли объяснять, что такая позиция врача антигуманна, и к тому ж его «диагноз» по своей сути неправилен. Большинство людей, даже в весьма преклонном возрасте, умирают все же не от старости как таковой, а от болезни. Следовательно, каждый человек, который обращается в лечебное учреждение, может получить помощь, способную уменьшить его страдания и продлить жизнь.

Разумеется, другой крайностью может быть неоправданный оптимизм, когда врач, пытаясь утешить больного, уверяет, что болезнь его — пустяки, сделают операцию, как рукой все снимет. А у человека заболевание крайне опасное.

Всегда необходимо, по-моему, объяснить больному, что болезнь требует к себе серьезного отношения как со стороны его самого, так и врача. Они вместе, локоть к локтю, обязаны сделать все, чтобы по возможности быстро и успешно справиться с нею. При этом в суждениях врача должен чувствоваться обоснованный оптимизм: правильное и своевременное лечение способно устранить любой недуг… Причем необходимо утвердить больного во мнении, что хотя каждая операция таит в себе опасности, но эти опасности несравнимы с тем, что несет в себе болезнь. А существующее в быту выражение: «С операцией не спеши, успеется!..» — в корне ошибочно. С операцией очень часто безнадежно опаздывают… Больному надо знать это.

А врачу, помимо всего, необходимо учитывать обостренность психики больного человека: ведь у того все мысли подчинены страхам и надеждам, вызванным внезапным заболеванием. Он даже не представляет себе, что кто-то сейчас может быть равнодушен к его хвори, невнимателен к нему. Метко подмечено в народе: «У кого что болит, тот про то и говорит». Никогда больной не простит врачу невнимания, и в какой бы форме оно ни было выражено, он заметит его обязательно.

В решении же жизненно важного вопроса — делать ли операцию? — большое значение имеет, авторитет хирурга и разумная поддержка окружающих больного людей. Ни один врач, понятно, не застрахован от возможных ошибок… Больной, прежде чем лечь на операционный стол, может, конечно, побывать у специалистов, послушать разных врачей, с чем-то согласиться, от чего-то отказаться… Однако советоваться нужно именно со специалистами! Ибо рекомендации профана могут привести к самым тяжелым последствиям. Пишу об этом сейчас, вспоминая, какие драмы разыгрывались на наших глазах, когда к нам в клинику поступали больные с диагнозом рака легкого, поступали большей частью тогда, когда мы были бессильны помочь им.

Здесь создаются сложные психологические ситуации. Когда удается распознать рак легкого в начальной стадии, больной в этот момент чувствует себя хорошо, операция его страшит, он неохотно соглашается на нее, всячески, затягивает время. Особенно если поддерживают его близкие, тоже опасающиеся плохого исхода от вмешательства хирурга, или «доброжелатели», подсказывающие, как лечить себя самому или знахарскими способами. А какова польза от самолечения, люди понимали еще в старину, когда медицина, как наука, лишь создавалась. Недаром же В. И. Даль включил в «Пословицы русского народа» такую: «Самого себя лечить — только портить».

И человек, надеявшийся непонятно на какое чудо, избегавший хирурга, вскоре подходил к такому рубежу, когда из-за запущенности болезни операция становилась или крайне опасной, или вообще уже практически невозможной. В это время в психике больного происходит коренной перелом: сильно страдая от своего заболевания, он настойчиво просит сделать операцию, теперь точно зная, что без нее дни его сочтены. Так же прозревают и родственники, столь же настойчиво осаждают хирурга требованиями немедленно положить их близкого на операционный стол…

Как быть? Хирург в раздумьях… С одной стороны: разве устоишь перед слезами, когда сам к тому ж только и хочешь избавить человека от мук? С другой стороны, надежд на успех мало и опыта нет…

На память приходит сцена из тех, уже далеких дней. Я помню все так, словно это было вчера.

…РАБОЧИЙ СУДОСТРОИТЕЛЬНОГО завода Николаев мог похвастаться своей физической силой: дай ему подкову — разогнет. До пятидесяти пяти лет никаких больниц и поликлиник не признавал. Был он заядлым курильщиком, дымил с малолетства, и так, что порой двух пачек папирос в день не хватало. Посмеиваясь над теми, кто говорил о вреде курения, выпячивал могучую грудь, бил в нее ладонью: «Сколько дыму заглотала эта бочка, и хоть бы хны!» И в семье не перечили: что толку-то, ему скажи, а он обругает и по-прежнему будет коптить…

Но вот жена стала примечать, что муж худеет, осунулся, спит плохо и, если раньше любил поесть, теперь к еде равнодушен. Настояла, чтобы он пошел к врачу. А тот, выслушав, направил в рентгеновский кабинет. Там отметили какое-то затемнение в нижней части легкого и послали в туберкулезный диспансер. Диагноз туберкулеза в диспансере отвергли, Николаев «по цепочке» был передан нам. При тщательном обследовании выявили: рак легкого! Причем нам было ясно: размеры опухоли таковы, что операцию, дабы не опоздать с ней, нужно делать немедленно. Об этом тут же сказали жене Николаева и его взрослой дочери.

Вышли они от нас, конечно, в смятении, и первым делом поехали в заводскую поликлинику. Там врач — женщина добрая, отзывчивая, они знали ее давно, — внимательно прослушав Николаева, привычно похвалив его богатырское сложение, отнеслась к нашему диагнозу скептически. «Лечь под нож всегда время будет, — успокоила она. — Надо попробовать поколоться пенициллином и, главное, хорошее питание!»

Слова врача, которому в семье доверяли, сразу же погасили тревогу. Тут же Николаев стал ходить на уколы, и хотя после войны требовалось затратить немало усилий, чтоб иметь калорийное питание, отныне в доме всегда были на столе масло, сливки, мясо, белый хлеб… И Николаев быстро набрал утраченные было килограммы, заметно окреп, даже опять к папиросам потянулся. О нашем предостережении совсем забыли… До поры до времени, разумеется.

Месяца через два и Николаев сам почувствовал, что в легких неладно, не по каплям, а быстро утекает его завидная сила. По направлению поликлиники он попал к Александре Гавриловне Барановой, которая как раз в ту пору настойчиво создавала основы рентгенологической диагностики рака легких. Знаток своего дела, она, посылая больного в нашу клинику, вынуждена была с грустью признать: опухоль развилась до такой степени, что помочь человеку невозможно. Сама приехала к нам, и мы снова, теперь вместе, посмотрели Николаева в рентгенкабинете: да, поздно… Сказали, как водится, больному успокоительные слова. А без него все обстоятельно изложили жене и дочери. Их так потрясло наше сообщение, что мы и не знали, как их успокоить!..

Все же я нашел в себе силы решительно сказать, что болезнь запущена, таких операций я никогда не делал, больной вряд ли сможет перенести ее — нет, нет, не могу!

— Поверьте, — продолжал я, — это тот случай, когда мы, врачи, пока бессильны. Как можно рисковать, чуть ли не наперед зная, что мы не в состоянии дать жизнь человеку?

— Но делаются же у вас разные операции! — вся в слезах воскликнула дочь. — У отца такие боли, что он, таясь от нас, в подушку кричит. Что лучше: ждать в нечеловеческих муках собственной гибели или умереть… даже умереть, но с надеждой, что может быть… может быть!..

Она зарыдала.

Неожиданно вошедший в кабинет Николай Николаевич поначалу лишь слушал то меня, то Николаевых. И вдруг сказал:

— Что ж, папенька, они, может быть, правы… Я разрешаю. Что ответишь?

Это были первые недели 1947 года. В моем послужном списке, напомню, значились тогда лишь операция у Веры Игнатьевой, закончившаяся успехом, как я считал, по чистой случайности, и операция у Рыжкова, которому мы только перевязали легочную артерию. И хотя разум предостерегал: ты еще не готов, умение твое в легочной хирургии на уровне подготовишки, в глубине души вкрадчивый и настойчивый голос подталкивал меня: смелость города берет, необходимо пробовать, сколько будем топтаться на месте, а Николаев, пожалуй, человек сильной воли и большого терпения… а вдруг… а вдруг…

И я дал согласие на операцию, проводить которую, само собой, предстояло под местной анестезией (сейчас как об этом подумаю, в дрожь бросает!). День тоже запомнился навсегда — 28 января. Был он вьюжный, с унылым подвывающим ветром, на окна операционной густо лепились рыхлые хлопья влажного снега. Осталось ощущение зябкости и сумрака, подавить которое не могли ни тепло нагретых батарей, ни мощный свет наших светильников…

Эта операция по своей технике и тем трудностям, что мы встретили в первые же минуты, когда вскрыли грудную клетку, похожа на уже описанные мною (как у Веры Игнатьевой, например).

Самое страшное началось, когда я пересек нижнюю легочную вену. Нитки, наложенные на центральный отрезок, вдруг соскользнули, и вырвавшаяся наружу кровь в доли секунды заполнила все операционное поле. Вена из-за непомерно большой опухоли, с кулак величиной, расположенной в нижней доле легкого, была натянута между сердцем и легким как струна, а после пересечения сразу же сократилась к сердцу. Ее культи с силой высвободились из ниток, завязанных со всем моим старанием и опытом! Смерть, все время витавшая над операционным столом, вдруг во всей своей обнаженности и неотвратимости встала между больным и мною… Надо быть хирургом, чтобы перечувствовать, испытать весь трагизм такого положения. Разве захватишь теперь сосуд, ушедший на заднюю поверхность сердца?! Послушные прежде руки будто одеревенели, и лишь колоссальным напряжением воли я заставил их снова подчиняться. Захватив пальцами кровоточащее место в сердце, я с помощью Чечулина пытался наложить кривой зажим прямо на его стенку, чтобы хотя так остановить кровотечение… Этого не удавалось сделать долго, но в конце концов зажим занял свое место, приток крови приостановился… я, наверно, заплакал бы, если бы никого не было рядом.

Сердце Николаева, остановившись, замолкло навсегда.

Мое собственное сердце словно положили в огонь, его беззвучный крик убивал меня.

Человек, доверившийся мне, погублен… Сколько бы утешительных причин ни находилось, чтобы оправдать себя, все оправдания шатки и сомнительны, когда ты виноват в смерти другого. Согласившись на операцию, ты уже этим самым что-то обещал больному, обещал и, выходит, обманул… Обманул, почти что предал… Зачем же мне все это, зачем?!

Как я сейчас выйду за дверь операционной, где в муках надежды ждут жена и дочь того, кто дорог им и любим ими?! Никто другой, а я должен буду сказать:

— Он умер…

…ЧАСОМ ПОЗЖЕ Я СИДЕЛ в кабинете Николая Николаевича. Учитель, тревожно поглядывая на меня сквозь толстые стекла очков, убеждал:

— Николаев стоял у своей последней черты, ведь опухоль-то какая была! Он сам себе худо сделал: не пришел, когда звали, предупреждали… А сосуд, я видел же, никакие нитки не могли удержать…

— Не легче от этого, Николай Николаевич. Для меня, для всех нас, для нашей клиники важен был удачный исход. Иначе зачем было браться!

— Нет, папенька, неверно говоришь, — Николай Николаевич головой покачал. — Взялся, теперь тяни! Опустишь руки, найдутся, поверь, другие, кто настойчивее, крепче нервами будет. Должны же мы научиться… Но я уверен, ты сладишь с этим делом, вы, сибиряки, упрямые, и бог тебе все, что нужно хирургу, дал… Иди, папенька, отдохни малость, впереди еще будет столько всего, что раскисать — непозволительная роскошь для нас. Сегодня, знаешь же, опять двое раковых больных поступили. Легочники… Ждут ведь, ждут!..

Я долго бродил по городу, даже зашел в кинотеатр. Менялись кадры, звучали голоса киногероев, вокруг меня перешептывались незнакомые люди, шуршали конфетными бумажками.

Свет в зале наконец зажегся, и я вышел в потоке зрителей на заснеженную улицу, только тут поняв, что смотрел на экран, а ничего, оказывается, не видел… Такое было знакомо, уже случалось. И дома, когда лег в постель, тоже повторилось знакомое — та самая нервная дрожь, о которой писал раньше. Избавлением от нее мог стать лишь сон, но он долго не приходил. Перед глазами стояли шагнувшие мне навстречу мать и дочь Николаевы, ужас и смятение на их лицах: они без слов в мгновенье все поняли…

Этот случай, оставивший глубокий след во мне на многие годы, а может, и навсегда, происшедший в 1947 году, в начале наших поисковых операций, заставил меня быть осторожным в подобный момент операции. В дальнейшем и у Оли Виноградовой, и у Коли Петрова, и у Виктора Васильева, и у многих других я тщательной перевязкой вены добивался благоприятного исхода. А это, как читатель видел, было нелегко. Нам грозила остановка сердца, а мы все же шли на его повторное смещение, лишь бы быть уверенным, что сосуд перевязан надежно.

И все же при опухоли легкого, когда она соприкасается с веной, эта процедура и позднее иногда не удавалась. Лигатура соскальзывала, и начиналось кровотечение из сердца. Но мы, уже наученные горьким опытом, нередко справлялись даже с такими осложнениями.

Был и такой случай… Проводил показательную операцию на легких. Раковая опухоль располагалась в нижней доле и так близко примыкала к нижней легочной вене, что перевязать ее и наложить лигатуру — задача почти невыполнимая. Как я ни старался, не удавалось! Надо полагать, некоторую роль тут играло еще то, что на меня в это время смотрели двенадцать пар глаз крупнейших хирургов мира. Больной, по существу, был признан неоперабельным, но мне казалось неудобным, что зарубежным гостям ничего интересного не удастся показать в нашей клинике, поэтому и пошел на громадный риск…

В конце концов мне удалось перевязать и прошить вену, но, видимо, не очень точно, потому что когда пересек ее строго между лигатурами, одна из них соскользнула с сердечного конца сосуда, и началось кровотечение практически из самого сердца! Хуже нельзя было представить себе… Вот это отличился! Что же тут сделать — быстро и точно?! И я, вставив палец в сердце, тем самым остановив кровотечение, повернулся к гостям и сказал: «Господа, из-за технических осложнений мы на этом операцию закончим. Вы, пожалуйста, пройдите ко мне в кабинет, я минут через пятнадцать присоединюсь к вам, там продолжим дискуссию…»

Они ушли. Это было, конечно, сделано затем, чтобы они не увидели смерти на операционном столе, если нам не удастся справиться с кровотечением. Мне приходилось наблюдать такое у некоторых хирургов за рубежом, и я знал, какое тягостное впечатление выносишь из операционной, как трудно потом разговаривать хирургу с хирургом — гостю с хозяином…

Но у меня палец в сердце, и только благодаря этому нет кровотечения! Как только палец уберу, кровотечение огромной мощности в несколько минут приведет больного к печальному концу. Между тем мой голос и мое поведение были настолько внешне спокойными, что никто из гостей даже не заметил, что произошла катастрофа. Они вышли из операционной с некоторым недоумением. Я же, оставшись с больным, прежде всего присел на табурет и постарался привести себя в полное душевное равновесие. Затем незанятой рукой расширил рану, освободил все окружающее операционное поле от салфеток и инструментов, взял кривой зажим и, обойдя им свой палец, находившийся в сердце, стал накладывать зажим прямо па стенку сердца, постепенно при этом извлекая палец. Когда он был извлечен полностью, кровотечения не последовало! Осторожно прошил это место со стенкой сердца и тщательно перевязал его, после чего зажим был снят… Больной перенес операцию хорошо и выписался из клиники в удовлетворительном состоянии.

А тогда, ровно через пятнадцать минут, я был у себя в кабинете. На вопрос одного из гостей: «Что случилось?» — объяснил, что произошло кровотечение из нижней легочной вены и поэтому операцию пришлось прервать. «А что сейчас с больным?» — «Кровотечение остановлено. Операция окончена. Жизнь больного вне опасности. При желании можете его посмотреть…» Гости — все до одного — бурно реагировали на мои слова.

ПОСЛЕ НЕУДАЧНОЙ ОПЕРАЦИИ в январе 1947 года только в апреле 1948 года мы повторили попытку удалить легкое при раке, расположенном на периферии.

К этому времени нами был уже накоплен значительный опыт подобных операций при гнойных легочных заболеваниях. И эта прошла совершенно гладко. Мы даже сумели снять ее на кинопленку, чтобы показать врачам-курсантам. А когда позже смотрели эти кинокадры иностранцы, они в удивлении лишь головами качали: их поражало, что такую сложную операцию русские проводили под местной анестезией!

Теперь-то мы и сами вспоминаем тот период как кошмарный, не зная, чему больше удивляться: терпению больных или выдержке хирурга, который, производя столь тяжелую в техническом отношении операцию, должен был в процессе ее впрыснуть больному в операционное поле до трех литров раствора новокаина!

После первой удачной операции при раке легкого я, окрыленный этим, стал их проводить систематически, получая, как правило, неплохие результаты, если только операция делалась больному своевременно.

До сих пор помню врача В. Н. Г-на, заядлого курильщика, который, проходя рентгеновское обследование, нужное для оформления санаторной карты, выявил у себя круглое затемнение в легком. Он немедленно приехал ко мне. «Это, наверно, рак. Я ведь курю более тридцати лет. Федор Григорьевич, сделайте мне операцию!» При проверке диагноз подтвердился. Я удалил ему опухоль вместе с легким. Он поправился и приезжал к нам в хорошем состоянии и через три года и через десять лет, уже пройдя черту шестидесятилетия.

Нет, думаю, необходимости объяснять, что при раннем выявлении опухоли и хирургу проще оперировать и больной легче, без осложнений переносит операцию. К сожалению, такие больные встречались редко. А потому, особенно на первых порах, именно из-за того, что больные поздно обращались за помощью, возникали очень сложные, почти неразрешимые трудности, вынуждавшие меня иногда прекращать операцию, так и не удалив опухоли, ибо не было надежды, что снимем человека со стола живым. Ведь кроме всего, тогда мне не у кого было учиться, не у кого спросить, как избежать той или иной опасности, или как справиться с ней, если она случилась. Как и раньше, приходилось искать выход самому… Те же немногие пионеры этого дела, которые одновременно со мной разрабатывали проблему излечения рака легкого, находились в таком же положении, как и я. Что же касается молодых хирургов, то начиная с 1950 года у них долгое время единственным руководством была моя книга «Резекция легких». Вопрос об осложнениях при операциях, об ошибках и опасностях, предостерегающих хирурга, освещался мною довольно подробно, и не только на основании собственного опыта, но и на основании опыта других ученых, изучавших этот вопрос как у нас в стране, так и за рубежом.

Тогда же, в 1948 — 1949 годах, из-за нашей малоопытности, а главное потому, что больные поступали в крайне запущенном состоянии, печальные исходы были не редкостью. И каждый из них на долгое время оставлял глубокий незаживающий след в душе хирурга. Я обязан был все перенести, выдержать, перестрадать в себе самом… И было ясно: многие из тех, что обращались к нам, приобретали болезнь из-за своего легкомыслия, из-за пристрастия к вреднейшей привычке — курению.

Увы, некоторые скептики, даже среди тех, кто имеет диплом врача, упрямо не соглашаются с научными доводами против курения, ссылаются на дедушку, который трубки изо рта не вынимал, а прожил семьдесят лет! Смешно даже опровергать наивность подобных утверждений. Мы, хирурги, знаем: каждый из курящих подвергается опасности получить рак легкого в двадцать раз больше, чем тот, кто не курит. И стоит подумать: не слишком ли высока цена этого удовольствия, если за него платят двадцатью, тридцатью годами жизни? Кроме того, неисправимые курильщики умирают в два-три раза чаще и от таких заболеваний, как инфаркт миокарда, язва желудка, бронхит…

Естественно, позднее обращение больного к хирургу, когда болезнь весьма запущена, а общее состояние организма от этого слабое, чаще влечет за собой различные осложнения во время операции, они тяжелее протекают, и порой, несмотря на все усилия врачей, заканчиваются трагически… Вот почему много лет непрекращающихся поисков ушло у пас на то, чтобы научиться выявлять ранние признаки рака легкого, безошибочно ставить этот диагноз при самой ранней стадии заболевания.

В клинику между тем продолжали поступать не просто тяжелые больные, а к тому же длительно лихорадящие, у которых болезнь все время определяли как воспалительный процесс, а затем выяснялось, что в легких имеется раковая опухоль, воспаление же присоединилось позднее… И, наоборот, встречались больные раком легкого, которые были в крайне опасном состоянии, но не из-за опухоли, а из-за гнойной инфекции, подключившейся к ней. И здесь механизм болезни сложен.

Много раз продумывал я создавшуюся ситуацию и, видя полную безнадежность больных, которые на наших глазах таяли, как свечи, снова и снова мысленно представлял себе положение опухоли и место, где происходил гнойный процесс… А почему бы нам не применить пункции, не вводить антибиотики в ту часть легочной ткани, которая лежит от опухоли к периферии? Опухоль расположена глубоко, ее можно не тронуть! Выбора-то нет! Самочувствие больных ухудшается катастрофически быстро, и пройдет еще немного времени, им уже ничем не поможешь…

В это время в клинику к нам поступил больной Георгий Николаевич Трофимкин, крупный инженер ленинградского строительного треста.

Решительный, даже волевой человек в делах, Георгий Николаевич только в одном не мог перебороть себя: отказаться от папирос. А курил с детских лет. И успокаивало, конечно, то, что при частых рентгенологических осмотрах ему говорили: «Дай бог всем иметь такие легкие, как у вас!»

В этот год рентгенолог осматривал его дольше обычного, а под конец вообще попросил задержаться — сделал снимки. Они выявили в нижней доле легкого какое-то уплотнение, про которое рентгенолог сказал, что оно ему не нравится. Георгий Николаевич обеспокоенно спросил: «Не рак ли?» — «Ну зачем же сразу о страшном думать», — ответил рентгенолог, и голос у него при этом был тусклый, взгляд тревожный. Так смотрят на безнадежно попавшего в беду, не зная, как ему помочь. Георгий Николаевич ощутил, как земля уходит из-под ног… Неужели?! Он теперь боялся даже произнести убийственное слово — рак. «Это конец», — сказал он себе. В пятьдесят шесть лет! За что такое наказание?! Он никогда ничем не болел! Неужели из-за папирос?!

Когда расстался с рентгенологом, шел бездумно, лишь бы куда-нибудь идти… И опомнился где-то далеко за городом. Было уже совсем темно. Вытащил спички, чтобы посмотреть, который час. Часы показывали десять, а у рентгенолога он был в четыре. Получается, что бродит шесть часов. Жена теперь беспокоится… Но что он скажет ей, детям?! Что же делать? Что ждет его?

Тихо побрел домой.

И вдруг яростно и бурно на смену прежним пришла другая мысль, и она показалась спасительной… А собственно, почему он себя хоронит? Можно же что-то предпринять. Наверно, с помощью операции избавляются и от этой страшной болезни? Пусть не надолго, на год, на два. Как хорошо прожить еще два года! А возможно, и больше! Если хирург искусен, он вылечит совсем! Не терять времени — вот что главное, и не раскисать. А вдруг у него никакой не рак… право, вдруг не рак?! Ведь рентгенолог ничего определенного не сказал, лишь стал очень озабоченным.

А когда Георгий Николаевич лег в терапевтическую клинику, там у него признали… воспаление легких! Это было так неожиданно и так ошеломляюще радостно, что он поначалу думал, что от него скрывают истинную болезнь. Но вскоре убедился, что никакого обмана нет. Стало смешно и неловко перед самим собой: как перепугался-то! Взрослый человек, руководитель большого коллектива, отец семейства…

И недели через две Георгий Николаевич уже был выписан домой. Уехал за город, на дачу. Отдыхалось хорошо и спокойно. И хоть дал жене слово, что с курением расстанется, выходил порой за калитку, «стрелял» у прохожих папиросы… Смущало лишь, что не покидала слабость, нет прежней бодрости в теле, и когда стал мерить температуру, оказалось, что вечерами она повышена. А буквально через полмесяца ему стало настолько плохо, что он снова был вынужден лечь в терапевтическую клинику. Тут опять начали лечить антибиотиками, и вроде бы наступило облегченье. Но все же была слабость и по вечерам держалась температура… Сделанные рентгеновские снимки выявили то же затемнение, с которым он поступил в клинику в первый раз. Уверенные в своем диагнозе, терапевты применяли все большие и большие дозы антибиотиков. И почти два месяца длилось так… Георгию Николаевичу было то лучше, то хуже, но наконец температура стала не только повышаться по вечерам, но и утром. День ото дня все выше. Тогда-то было решено показать больного опытному хирургу из соседней клиники, занимавшейся легочной хирургией. Тот сразу же заподозрил, что в легком опухоль, порекомендовал перевести больного в хирургическую клинику для дополнительного обследования и уточнения диагноза.

А Георгий Николаевич между тем стал совсем плох: даже перевод из одного медицинского учреждения в другое отнял, казалось, последние силы. В новой клинике он совсем перестал вставать с постели. Здесь видели, что больной не в состоянии будет перенести хирургического вмешательства. Поэтому, когда диагноз — рак нижней доли левого легкого — был подтвержден, вопрос о назначении на операцию отпал сам по себе при одном взгляде на этого тяжелого больного… Все же созвали консилиум из представителей хирургической и терапевтической клиник, на котором единодушно признали, что, к сожалению, все сроки упущены, Георгий Николаевич Трофимкин — из неоперабельных…

Днями позже по просьбе городских властей осмотреть больного был приглашен я. Предполагалось, что если еще один специалист подтвердит невозможность операции в данном случае, тогда ничего не попишешь, придется смириться с тяжелым приговором…

Мне, признаться, было не совсем удобно идти на консультацию в клинику, которой руководил известный специалист в области торакальной хирургии, и не по его приглашению, а по подсказке начальства… Однако я встретил тут самый теплый прием, мне подробно изложили историю болезни, показали хорошо сделанные рентгеновские снимки легких, представили больного. Тот был до крайности изнурен тяжелым недугом, сопровождавшимся упорной лихорадкой. Но отдаленных метастазов выявлено не было. Рентгеновские снимки показывали, что опухоль, располагаясь в нижнедолевом бронхе, привела к его закупорке. Общее тяжелое состояние в первую очередь вызвано задержкой мокроты в периферических отделах этого бронха. Я сразу же подумал, что если попытаться пункциями удалить застоявшийся там гной и ввести туда антибиотики, больной, возможно, почувствует себя лучше, а это — путь к операции. Мало шансов, но все же имеются…

Высказанные мною соображения были встречены врачами клиники с вежливым скептицизмом. И в конце концов мне прямо сказали, что они не верят в успех подобных пункций, делать их не будут, считая, что это небезопасно в смысле разноса раковых клеток… Мне ничего не оставалось, как записать в карточку больного, что тот может быть переведен в нашу клинику.

Георгий Николаевич дал согласие на перевод в другое место с равнодушием обреченного, лишь попросил разрешения несколько дней побыть дома… Я откровенно объяснил ему всю серьезность положения, только не назвал точно диагноз. Сказал, что попытаемся поднять его силы, чтобы сделать операцию. Георгий Николаевич кивал головой, а думал, чувствовалось, о своем. На что надеяться, когда от него отказывается прославленная клиника, где операции на легких делаются очень часто! Вновь его отправляют в другое место, а оттуда, пожалуй, передадут еще куда-нибудь, если, конечно, он еще протянет какие-то недели…

Когда в отличной, известной на всю страну клинике ему не могут помочь разве в другой что-то сделают? Ведь возможности этой, очередной клиники никак не больше, а, скорее, меньше, чем той, из которой его сейчас переводят. Значит, смирись, Георгий Николаевич, это судьба…

С такими мыслями он и попросил разрешения побыть в семье несколько дней, чтобы проститься с родными и близкими. Домой его внесли на носилках, подняться по лестнице он уже не мог.

Какое-то время он пролежал в постели с закрытыми глазами. Жена и дети подумали, что он уснул, оставили в кабинете одного. И когда Георгий Николаевич очнулся, то увидел около кушетки любимого пса Аскольда; лежит овчарка и не спускает с хозяина глаз… С трудом поднявшись, Георгий Николаевич подошел к креслу, опустился на него. Собака тут же легла у ног, преданно ловя его взгляд.

— Ну что, Аскольд, плохи наши дела, — тихо сказал Георгий Николаевич.

Услышав голос хозяина пес уткнул морду ему в колени. Хозяин погладил его, слегка потрепал по голове непослушной рукой.

— Да, не повезло мне. Останешься ты скоро один!.. Надежд, брат, никаких! — Георгий Николаевич высказывал своему бессловесному другу тягостные, не покидавшие его мысли. А потом сидел в кресле с закрытыми глазами, стараясь ни о чем не думать. Впереди было все мрачно и пусто. Пятьдесят шесть прожитых лет представлялись одним счастливым мгновением — было и не было; и как это несправедливо: ты готов жить, творить полезные дела на земле, — но всё!..

В это время вошла жена и хотела подойти к Георгию Николаевичу. Аскольд приподнялся и загородил собой хозяина. Шерсть у него на спине вздыбилась, и он, оскалив зубы, сердито заворчал на хозяйку, по сути на свою верную кормилицу — она его выхаживала с месячного возраста. Сейчас пес инстинктом чувствовал, что с хозяином плохо, он беспомощен и беззащитен — его нужно охранять, никого не подпуская к нему… Даже ее, Ольгу! И понадобились уговоры, чтобы Аскольд успокоился, позволил Ольге дотронуться рукой до плеча Георгия Николаевича.

Позже, когда я уже познакомлюсь с семьей Трофимкиных, мне рассказали этот эпизод удивительной преданности собаки своему хозяину. Мне было интересно послушать такое потому, что я с детства держу и люблю собак, и много раз убеждался не только в их преданности, но и в их понимании слов и дел своего хозяина.

У меня была очень хорошая овчарка, Акбар, которая, находясь около меня, всегда зорко следила за тем, чтобы меня никто не коснулся. Стоило моему знакомому, которого Акбар хорошо знал и уже к нему привык, положить руку мне на колени, — он сейчас же вскакивал, брал зубами руку и не кусал, а только отводил в сторону, дескать, «не трогай моего хозяина». Как-то в мое отсутствие он приболел, жена покрыла его моим старым пальто. Он положил голову на него и никому не отдавал, пока я не пришел… Но еще удивительнее было доверие Акбара ко мне. Как-то он заболел и долго не мог поправиться. Но совету ветеринарного врача, мы стали ему делать уколы пенициллина. Акбар с первого же укола почувствовал улучшение. В последующие дни он сам по моему зову подходил и ложился, подставляя для укола заднюю часть. Когда надо было сделать ему переливание крови, т. е. взять у Акбара из вены и влить ему же внутримышечно, я это делал один без посторонней помощи, даже не надевая ему ни намордник, ни ошейник. А однажды, спустя какое-то время после болезни, уличный кот исцарапал ему всю морду в кровь. Акбар, загнав кота на дерево, подбежал ко мне, ткнул окровавленной мордой и тут же улегся, повернув ко мне спину: мол, давай, делай мне укол!

Когда Георгия Николаевича через несколько дней доставили к нам на носилках, не было сомнения, что у него уже тяжелое хроническое заражение крови, вызванное нагноением в легких. И нагноительный процесс явился результатом закупорки бронха опухолью. У меня не было сомнений и в другом, что пока не удалим гной из легкого, состояние Трофимкина будет ухудшаться, и не о какой операции говорить не придется. Естественно, я ощущал большую тревогу и ответственность за больного, отлично понимая, что делать ему пункции, от которых категорически отказались в столь авторитетной клинике, большой риск. Поэтому, посоветовавшись, решили пригласить для обсуждения создавшегося положения видных терапевтов своего института в надежде получить у них поддержку в нашем начинании. Но мы, оказалось, напрасно ее искали… На консилиуме разгорелся жаркий спор между нами, хирургами и терапевтами, такой, когда обе спорящие стороны считают правыми лишь себя, не сомневаются лишь в себе, своем деле, своих рекомендациях.

— Мы настаиваем на операции, — после тщательного осмотра, больного единодушно заявили терапевты. — Без операции он погибнет, и очень скоро.

— Но в таком состоянии больной не перенесет операции, — возразил я. — Сначала нужно уменьшить интоксикацию.

— Больной не поддается лечению антибиотиками. Здесь так: или оперировать сейчас же, немедленно, или уже считать его неоперабельным. Дальше ему будет еще хуже…

— А как вы смотрите, если станем вводить больному антибиотики внутрилегочно с помощью пункций?

— Как можно?! Пунктировать легкое, пораженное раком? Да что вы, не представляете, что ждет при этом?!

— Опухоль в центре и закупоривает главный бронх, — старался объяснить я. — К периферии от опухоли скапливается мокрота, нагнаивается и вызывает лихорадку. Если мы будем вводить антибиотики в периферический отдел легкого, то опухоль, уверен, совсем не заденем…

— Федор Григорьевич, это абсурд…

И хотя терапевты так и не согласились с нами, мы с предельной ясностью видели: терять нечего, больному с каждым днем становится все хуже, и ни сульфамидные препараты, ни примененный внутримышечно пенициллин не оказывают на него никакого воздействия. Опробуем свой новый метод.

С большой осторожностью начал я делать больному внутрилегочные пункции с введением больших доз пенициллина и стрептомицина. Переживал, мучился, ждал… Но день за днем — никакого результата! Я был подавлен, не зная, что и думать… Ведь были же блестящие результаты таких пункций при абсцессах легкого! Почему же, по сути, испытанный способ не срабатывал тут? До этого мы не сомневались, что успех будет. В какой-то степени выдали векселя… А теперь получается, что оплатить их не можем. Как довольны будут те, кто скептически относился к нашей новой затее!

Но и отступать, сдавать позиции без последнего, решительного боя, также не в моих правилах.

Перебирал возможные варианты, сопоставлял, анализировал. Вспомнил девочку Валю, у которой также первое время не было никакого эффекта от этих пункций, и решил вводить больному внутривенно большие дозы однопроцентного хлористого кальция, хорошо зарекомендовавшего себя при других септических процессах. Это оказалось верным. После первого же вливания хлористого кальция температура у Георгия Николаевича упала и больше не поднималась… В это же время усиленно переливали больному кровь, вводили витамины, разработали улучшенное питание. И так — целый месяц, пока не стало видно, что больной окреп. Он прибавил в весе, стал самостоятельно ходить, у него исчезла одышка, улучшились кровь и все показатели деятельности сердца.

Несмотря на то что я имел уже большой опыт в хирургическом лечении рака легкого, все же на эту операцию шел с некоторым беспокойством. Тут, помимо возраста больного, имела немалое значение длительная лихорадка, долго мучившая его. И хоть сейчас ее не было, она не прошла бесследно для организма… Наконец, сам факт, что от лечения Трофимкина, по существу, отказались лучшие знатоки в этом вопросе, накладывал особую ответственность. Я, разумеется, не хотел делать никому никакого вызова. Просто желал помочь больному, спасти его от неминуемой гибели, и мне казалось, что это возможно. Но невольно возникла такая ситуация, что попытка успешно прооперировать Трофимкина расценивалась как вызов с моей стороны тем, кто не решился на это, и к операции — я знал — было приковано внимание многих людей. Понятно, что в случае неудачи меня могут справедливо упрекнуть, что я слишком самонадеян, что более благоразумные люди правильно решили, нужно уметь прислушиваться и так далее. А кроме всего прочего, если опытные специалисты той клиники не нашли возможным как-то облегчить участь Георгия Николаевича, даже не попытались вывести его из тяжелого состояния, значит, они предполагали в операции большие технические трудности…

К несчастью, так и оказалось: трудности дали о себе знать, едва вскрыли грудную клетку. Как бывает лишь в самых ответственных случаях, операцию я начал сам. Обычно же разрез грудной стенки делают ассистенты, чтобы тем самым сберечь силы хирурга: он приходит позднее, и в самый напряженный момент будет еще не так утомлен… Сразу же увидел: легкое припаяно к грудной стенке очень прочно, это следствие тяжелого воспалительного процесса в нем. Стал терпеливо разделять все спайки, подошел к корню легкого. Опухоль, закрыв нижнедолевой бронх, распространялась довольно глубоко по главному бронху и придавливала левую легочную артерию. Хуже того! — создалось впечатление, что опухоль прорастала в ее стенку. Явно встретим серьезное препятствие при выделении легочной артерии! А тут еще близкое соседство с аортой, с которой артерия тоже соединена прочными спайками.

Ассистировавшая мне Антонина Владимировна Афанасьева, увидев, что я долго и настойчиво ощупываю место соприкосновения опухоли с артерией, попросила разрешения проделать то же самое и, как опытный хирург, сразу оценив обстановку, встревоженно сказала:

— Федор Григорьевич, не лучше ли вовремя остановиться и признать больного неоперабельным, пока не случилась катастрофа? Она здесь неминуема! Артерии от опухоли нам не отделить!

— Ну, Антонина Владимировна, как можно! — тут же возразил второй ассистент, Валерий Николаевич Зубцовский. — Если мы на это пойдем, те, кто отказывал больному в операции, засмеют нас!

— Если кто-то будет смеяться, подумаешь, какой грех! — отозвался я. — Об этом ли надо заботиться? Отказаться от операции — обречь человека на верную и очень скорую гибель без борьбы за его жизнь… А мы будем бороться! Как думаете, Антонина Владимировна, если вскрыть перикард, нам не легче будет?

— Вскрыть перикард так или иначе придется, без этого совсем будет трудно. Но поможет ли это, не уверена.

Вскрытие перикарда позволило ощупать артерию несколько выше. Но и там опухоль очень тесно прилегала к ней. Меня сейчас волновало одно: проросла ли опухоль в сосуд или только близко к нему примыкает? В последнем случае нам удастся их разделить, не нарушив целости его стенки, а если же она проросла, прорыва артерии не избежать!

Осторожно, строго контролируя каждое движение их пальцев, стал подводить бранши зажима под артерию, стараясь провести их между нею и опухолью. Но как только раздвинул бранши, чтобы отделить их друг от друга, началось обильное кровотечение. Неужели это конец всему?!

Чтобы понять трагичность создавшейся ситуации, нужно иметь в виду, что диаметр этого сосуда равняется двум с половиной — трем сантиметрам. А чем ближе кровоточащий сосуд к сердцу, тем меньше требуется потери крови, чтобы наступила остановка сердца. Здесь же кровотечение, можно сказать, прямо из сердца!.. Промедленье — это смерть! Левой рукой я схватил кровоточащий сосуд и, сдавив его, остановил кровотечение. Прикованный теперь к нему, с помощью Антонины Владимировны правой рукой высвободил со всех сторон верхнюю легочную вену, подвел лигатуры, перевязал, прошил и пересек ее. Доступ к легочной артерии стал удобнее, можно попробовать перевязать сосуд выше надрыва…

Взяв кривой зажим, я принялся подводить его под сосуд выше своих пальцев, чтобы там провести лигатуру, и в это время с ужасом почувствовал, а затем и увидел: надрыв в артерии увеличивается и вот-вот наступит ее полный поперечный разрыв! В силу эластичности стенок один отрезок, сократившись, немедленно уйдет глубоко под сердце, а другой — в ткань легкого, и из обоих отрезков начнется такое мощное кровотечение, которое не остановишь. Все будет залито кровью, и в ее быстро растущем потоке концов сосудов ни за что не найти и не зажать… Смерть больного вот она, ближе быть не может!.. Ощутил, как противный холодок страха и какой-то еще непонятной, пока смутной вины тут же завладел сознанием и телом. А мозг все же, не поддаваясь, где-то глубоко, работает напряженно над тем, как же выйти из создавшегося положения, как спасти больного? На решение вопроса отводятся доли секунды…

И в самый последний миг, когда оба отрезка держались буквально на волоске, я чудом сумел подвести одну браншу зажима под сосуд и захватить его центральный отрезок. Периферический же придавил пальцами, а потом также перехватил зажимом…

Вот это и называется «на волоске от смерти»! В первое мгновенье я сам никак не мог поверить, что удалось почти невероятное… Но раздумывать не приходилось, послабление себе давать было рано. Ведь больной, несмотря на то, что мне удалось пережать оба отрезка сосуда, все же успел потерять очень много крови. Давление упало. Вообще, у тех больных, которые до операции долго и упорно лихорадили, сердечно-сосудистая система неустойчива: достаточно небольшой дополнительной нагрузки — и она может сдать.

Так получилось и у Трофимкина…

Прекратили операцию. Начали усиленно переливать кровь. Появилась возможность хоть немного прийти в себя… Все же смертельная угроза, что внезапно нависла над больным, стоила нервов! Чувствую в руках мелкую дрожь. Нужно скорее унять ее, ведь дальше работать! Попросил принести крепкого сладкого чаю… Выпил, не отходя от стола.

— Как давление?

— Быстро выравнивается, сто на семьдесят. Операцию можно продолжать.

Операция у Трофимкина лишний раз подтвердила, что хирург обязан бороться за жизнь человека, даже когда все диагностические показатели восстают против этого.

Георгий Николаевич показался мне через год, затем через четыре. Был здоров и работоспособен. Последний раз он приезжал ко мне через семнадцать лет после операции, будучи, по его выражению, глубоким пенсионером. Он по-прежнему чувствовал себя хорошо, на общественных началах возглавлял одну из комиссий райисполкома, гордился тем, что его сын стал кандидатом технических наук… Такой свет и такую жажду жизни видел я в его поблекших от возраста глазах, что не было мне большей награды, чем сознавать, что я причастен ко всему этому!

НАШИ РАБОТЫ ПО ХИРУРГИИ ЛЕГКИХ, публиковавшиеся в медицинской периодике, и наши операции у тяжелых, ослабленных больных, от которых зачастую отказывались другие хирурги, продолжали привлекать в клинику крупных специалистов из разных городов страны. Приезжали, чтобы посмотреть своими глазами, пощупать своими руками… Среди гостей был профессор Павел Иванович Страдынь — заведующий кафедрой хирургии медицинского института в Риге. Пытливо взглянув на меня при встрече, он сказал:

— Много читал написанного вами, и не меньше слышал о вас. Теперь вот хочу самолично удостовериться!..

Невысокого роста, энергичный, с живым, цепким взглядом, Страдынь понравился мне. Облазил всю нашу клинику, всем интересовался, когда я делал операцию, смотрел, дотошно вникая во все ее детали. А уезжая, пригласил: ждем в Риге, просим прочитать лекции врачам Латвии и провести показательные операции.

Что ж, любая дорога — это хорошо. Она сулит открытия, неожиданные встречи, в дороге есть время осмыслить и пройденный путь, попытаться заглянуть в свое будущее. Под мерный стук колес легко, освобожденно думается, жизнь и события проходят перед мысленным взором ярко и впечатляюще. И я, когда ехал в Ригу, вспоминал, с каким душевным трепетом брался за проблему, которая в отечественной медицине еще никак не была решена. Причем брался, будучи лишь доцентом на кафедре, работая под началом руководителя, который при его громадном авторитете в науке сам с этой проблемой незнаком… Припомнил первые ощущения. С одной стороны, страх, что взваливаю на плечи непосильный груз, с другой — ободряющие мысли о том, что иные же добивались при упорстве и воле намеченных рубежей. В медицине примеров этому не счесть! И почему не быть тем, кто повторит путь многих своих предшественников — через дебри непознанного проложит первую тропинку… Дерзко, но есть в твоей жизни — цель, главное дело. Этому отныне ты подчиняешь всего себя. Радость и жажда поиска, терпенье и терпенье! Уже позже попадутся мне на глаза очень правильные слова академика И. Курчатова: «Делайте в своей работе, в жизни самое главное. Иначе второстепенное легко заполнит вашу жизнь, возьмет все силы, и до главного не дойдете».

Читая зарубежную медицинскую литературу, я видел, что кто-то уже имеет успехи в разделе грудной хирургии, и если такое удается за границей, почему не должно получиться у нас?!

И вот теперь меня уже приглашают, чтобы поделиться опытом с хирургами других городов. На конференции врачей Советской Латвии будет мой доклад о достижениях в легочной хирургии…

Конференция прошла очень живо, интерес к докладу был огромный, и в этот же день мне показали больных с заболеваниями легких. Одна больная с легочным нагноением подлежала операции — резекции доли легкого. Через два дня, в присутствии чуть ли не всех хирургов Латвии, я успешно провел эту операцию. Дал подробные указания, как вести больную в послеоперационном периоде. Сам навещал ее по нескольку раз в день… А Павел Иванович Страдынь тут же показал мне еще одну больную, которая жаловалась на то, что как только поест, у нее сейчас же начинаются перебои сердца, вплоть до кратковременных аритмий. Терапевты же никакой патологии в сердце не находят…

Я попросил разрешения посмотреть больную в рентгеновском кабинете, чтобы проверить, не связано ли это с какой-либо патологией пищевода. При первом же глотке бария был выявлен крупный дивертикул пищевода, то есть выпячивание его стенки в виде кармана. При глотании пища затекает в карман и начинает давить на заднюю стенку сердца. Вот она, причина аритмии! И чем дальше так будет продолжаться, тем сильнее дивертикул станет беспокоить женщину. Без операции не обойтись…

Павел Иванович согласился с моими соображениями. Больше того, попросил сделать и эту операцию. На следующий день операция подтвердила диагноз. Дивертикул был отсечен и ушит, больная поправилась, перебои сердца исчезли.

После этого мне не раз еще представлялась возможность посетить Ригу и клинику профессора Страдыня, и я рад, что ближе узнал одного из лучших хирургов нашей страны. Мне было понятно его стремление тут же, немедленно внедрять в практику новые достижения медицины, как только он убеждался, что за ними будущее…

А я в тот период, работая над проблемой рака легкого, нередко попадал в сложную ситуацию этического порядка, особенно когда дело касалось лечения коллег — врачей по профессии.

Уже был накоплен весомый опыт в операциях на легких, когда в руководимую мною клинику приехал директор провинциального онкологического института Е. Б. Б-ов, тот самый, что еще в 1949 году уговаривал меня перейти к нему в институт на должность заместителя директора по научной работе. Тогда я отказался от этого, но мы остались добрыми знакомыми. Б-ов нередко гостил у меня, мне тоже привелось бывать в его радушном доме. Веселый, жизнерадостный человек, он любил песню и шутки, умел рассказывать анекдоты, в компании с ним было весело! Но курил на редкость много, и на все мои дружеские советы и укоры внимания не обращал, а однажды заявил, пожав плечами:

— И откуда вы, Федор Григорьевич, взяли, что от курения развивается рак легкого? Недавно я читал статью в зарубежном журнале, где говорится, что это еще никем не доказано!

— За рубежом статьи могут быть заказаны табачными монополиями, которые заинтересованы в сбыте своей продукции, в том, чтобы люди курили больше…

— Нет, Федор Григорьевич, вы меня не убеждайте! Сами не курите и не представляете, что это за удовольствие! Две-три затяжки хорошей папиросой, и настроение повышается!

Так было. А в этот раз он появился у меня расстроенный, отвечал на расспросы об институте и семье невпопад, рассеянно, затем решительно вытащил из портфеля рентгеновские снимки.

— Как думаете, что у меня? Не как товарищ товарищу ответьте, а как авторитетный специалист по легким — врачу…

— Более вероятным диагнозом является хроническая пневмония, — сказал я заведомо неправду, — но все же надо лечь в клинику для обследования.

При обследований диагноз рака правого легкого уже не вызывал никакого сомнения. Но как уговорить Б-ова на операцию, не называя ему ужасной болезни? Долго ломал голову… Наконец сказал так:

— Диагноз не совсем ясен. Вероятнее всего, в легких воспалительный процесс. Но чтобы не прозевать что-нибудь страшное, нужно, думаю, обязательно сделать пробную операцию. В случае чего удалить одну верхнюю долю…

Б-ов, поразмыслив, согласился. На операции же обнаружилось, что опухоль перешла на главный бронх, нам ничего не оставалось, как убрать легкое целиком.

После операции — хочешь не хочешь — приходилось скрывать правду и дальше.

— По всем признакам мы думали, что у вас рак, поэтому решили убрать все легкое… Вы сами врач и, надеюсь, поймете нас: было подозрение, пошли на крайнюю меру, — говорил я Б-ву, мучительно переживая, что лгу, и утешаясь одним, что эта ложь — святая.

— Что же показала гистология? — спросил хмуро Б-ов.

Не мог же я ответить, что гистологическое исследование подтвердило: рак! Поэтому, переживая еще больше, сказал:

— На препарате рака не оказалось. Хронический воспалительный процесс! Вас можно поздравить, что наши подозрения гистологами опровергнуты окончательно…

Б-ов крепко задумался, а потом мрачно изрек:

— Как же, Федор Григорьевич? Рака нет, а вы удалили все легкое! Знал бы, лучше б к вам не приезжал!

Он уехал, не попрощавшись со мной, и после говорил про меня всякие неприятные вещи, где только и кому только мог. Между тем, мы затратили на операцию много времени, сил!

Человек тучный, с превышением нормы веса больше, чем на двадцать килограммов, он в послеоперационный период перенес тяжелую пневмонию (в оставшемся легком!) и, наверно, ясно, сколько труда вложил весь наш коллектив, чтобы выходить этого больного! В награду же одни упреки! И все из-за того, что не могли сказать человеку правду…

Б-ов прожил после операции свыше пятнадцати лет. Оставаясь по-прежнему тучным, он, понятно, постоянно ощущал отсутствие одного легкого и, задыхаясь, каждый раз поминал меня недобрым словом. Умер же он от другого заболевания. И мне, разумеется, до конца его дней не удалось себя реабилитировать по соображениям той же этики…

Должен отметить, что проблемы хирургического лечения рака легкого в пятидесятые годы, наряду с нами, вели другие ведущие клиники страны. Так, в Москве, кроме А. Н. Бакулева и Б. Э. Лимберга, занялся вопросами легочной хирургии, много сделал и в лечении гнойных заболеваний и рака легкого Виктор Иванович Стручков, блестящий общий хирург, имевший несколько монографий. Серьезно и результативно работали А. И. Савицкий, Е. С. Лушников и другие. Я уже не говорю об А. А. Вишневском, который, хотя и переключился на хирургию сердца, все же операции на легких никогда не оставлял. А в Ленинграде успешно стал оперировать больных раком легкого профессор П. А. Куприянов со своими талантливыми учениками И. С. Колесниковым и М. С. Григорьевым. Сначала в Брянске, а затем в Киеве добился благоприятных исходов при операциях на легких профессор Н. М. Амосов, в Горьком — Б. А. Королев.

Я, чувствуя, что уже достаточно подготовлен к этому, решился приступить к изложению накопленного опыта в печати в виде монографии, тем более, что подобных книг на русском языке еще не было. Писал эту книгу в течение всего 1957 года, хотел, чтобы она была доступным практическим руководством для врачей. Поэтому старался как можно подробнее рассмотреть особенности ранней диагностики, на живых примерах показывал разнообразие клинических признаков этого заболевания и в то же время их закономерность, которую можно и нужно учитывать…

В 1958 году моя монография под названием «Рак легкого» вышла в свет. А чуть раньше, когда она была еще в наборе, на прилавки магазинов поступила книга на эту же тему, написанная признанным авторитетом в вопросах грудной хирургии А. Н. Савицким.

Как ждали в медицинских кругах появления таких руководств, в какой-то мере, возможно, показало количество восторженных отзывов в прессе и поток писем, которые я, как автор, получал из разных уголков страны. Писали молодые и опытные хирурги, писали ученые, все единодушно отмечали, что подобные книги станут для врачей настольными, их нужно расценивать не только как научные исследования, но и как необходимые учебные пособия… Но оказалось, что медицинские книги читают не только врачи…

Меня окольным путем разыскало письмо некоей Анны Ивановны Косолаповой из Москвы. Она, купив мою книгу «Резекция легких», опубликованную в 1950 и 1954 годах, адресовала письмо в издательство с просьбой передать его профессору Углову. В аккуратно написанных строчках был крик о помощи: спасите моего мальчика! Косолапова спрашивала, можно ли ей с сыном приехать… Я как раз на несколько дней собирался в Москву, а поэтому послал Косолаповой открытку, что приблизительно в такой-то день и такие-то часы зайду к ним сам и посмотрю мальчика.

В прихожей меня встретили молодая женщина и высокий худенький подросток лет четырнадцати. От меня не ускользнуло явное недоумение, даже разочарование на их лицах. По-видимому, не такого профессора тут ждали! Ведь я выглядел намного моложе своих лет, а тут еще небольшой рост…

— Другим вас представляли у нас в семье, — смущенно и откровенно призналась Анна Ивановна. — Я, читая вашу книгу, пытаясь представить, какой же он, этот ученый, невольно думала…

— …что он обязательно старый, седой и борода у него или клинышком, или лопатой, во всю грудь, — шутливо докончил я.

— Именно так, — еще больше смутилась хозяйка.

Мне это было знакомо. Приезжает, бывало, какой-нибудь солидный врач с периферии, постучит в дверь кабинета, скажет: «Мне бы профессора Углова…» — а сам смотрит через мою голову: не сидит ли он в глубине комнаты?

— Пусть вас не смущает моя «молодость», — успокоил я Косолаповых. — Пятый десяток размениваю, а профессора в этом возрасте, честное слово, бывают!

Шутил, чтобы у хозяев скорее исчезла неловкость первых минут. Затем попросил мать рассказать, как началось заболевание сына, как проходило, где и как лечили его…

Алеша, оказалось, в восемь лет тяжело болел левосторонней пневмонией. Антибиотики только входили в практику, и мальчика вначале лечили по-старому: банки, горчичники… У смерти вырвали, но с тех пор температура стала упорно держаться на 37,3 — 37,6°. Не проходил кашель. Он был вял, апатичен, угас интерес к школьным занятиям, шумным играм. Мать — учительница — вынуждена была оставить работу, стала заниматься с сыном дома. Тянулся месяц за месяцем, год за годом, но улучшения не было.

Анна Ивановна старалась разыскать и прочитать все, что касалось легочных заболеваний. Но знакомство с медицинской литературой утешения не давало; терапевтическое лечение в данном случае малоэффективно, а операция, которая нужна Алеше, пока не делается… Анна Ивановна добилась, чтобы сына взяли в клинику. Там установили, что у мальчика полностью поражены нижняя доля и часть верхней левого легкого, и сказали матери:

— Вашему сыну предстоит большая операция — удаление легкого. Мы опасаемся, перенесет ли такой ослабленный мальчик эту операцию? И воздерживаться от операции не советую: у ребенка начинаются изменения в моче. Подумайте… Сейчас Алешу выписываем, а осенью, приходите снова, поставим вас на очередь…

Анна Ивановна увела сына из клиники в полном отчаянии. То, что услышала, поразило ее своей неумолимой жестокостью. Убрать все легкое! Следовательно, сын на всю жизнь, еще не начав ее толком, будет инвалидом. Как же быть, кто подскажет?

В эти дни тягостных размышлений Анне Ивановне и попала в руки моя книга «Резекция легких». Я, слушая грустный рассказ, рассматривал рентгеновские снимки и бронхограммы, сделанные, чувствовалось, опытным специалистом. Картина вырисовывалась ясная. У мальчика типичное поражение нижней доли и одного сегмента верхней доли левого легкого. Ему предполагают удалить все легкое, потому что легочная ткань поражена в обеих долях. Однако, когда в верхней доле затронут лишь один сегмент, а остальные три не задеты, можно применить сегментарную резекцию. Ведь сохранить три крупные сегмента верхней доли — значит, оставить ребенку почти половину легкого! Левая половина грудной клетки будет развиваться, как и правая. Обдумав все, я сказал Анне Ивановне:

— Операция, конечно, неизбежна. Только она способна спасти мальчика. Может быть, удастся даже сохранить часть верхней доли легкого… Приезжайте в нашу клинику, там будем вместе решать.

Когда Анна Ивановна вместе с Алешей приехала в Ленинград, мы, обследовав мальчика, поняли, что к операции придется готовить его долго, и все равно угроза для жизни останется большой. А если делать сегментарную резекцию, то есть практически делать двойную операцию — риск, естественно, также будет двойной. Если мальчик не вынесет двойную операцию, мать может сказать: «Лучше б он жил инвалидом!» А не скажет, и без ее слов будешь мучиться. Так что, борясь за полное выздоровление Алеши, можно потерять… его жизнь.

И здесь необходимо быть правдивым и честным до конца. Хирург обязан спросить себя, как бы он поступил, если бы оперируемый был для него самым дорогим человеком? Использовал бы этот вариант или бы выбрал другой? Взвесь и обдумай! И, если утвердишься в мысли, что для своего близкого сделал бы то же самое, — тогда имеешь моральное право идти на риск. Но не забудь объяснить родственникам больного, чего надеешься добиться и чего опасаешься; посоветуйся с ними и предупреди…

А риск — он есть всегда, как бы ни совершенствовали в ни углубляли технику той или иной операции, какие бы защитные средства ни вырабатывали для предотвращения осложнений.

Конечно, если операция удастся, и Алеша станет здоровым человеком — он будет обязан этим не только искусству хирурга, но и матери, разрешившей врачу рискованную операцию. Она поступила разумно и ответственно, как вправе поступить лишь любящая мать… А если операция ускорит гибель Алеши? Простит ли мать хирургу? «Я полагаюсь на вас…» Как много стоит за этими словами для врача, для матери Алеши, для самого мальчика… Как тесно сейчас переплелись их судьбы! Мое волненье, естественно, усугублялось тем, что я уже хорошо знал этих людей, привязался к ним.

Один крупный хирург писал в своих записках, что он старается не сближаться с больными, не привыкать к ним: в случае несчастья не так переживаешь… Бесспорно, в этом заключен определенный смысл. Однако я сторонник противоположного взгляда. По-моему, если хирург ближе знает больного, если тот стал роднее и дороже за время их знакомства, он с большим вниманием отнесется ко всем мелочам предоперационной подготовки и послеоперационного ухода. И в ходе операции перед ним будет не человек «без имени», а хорошо известный ему человек, без которого уже трудно представить существующий мир.

Алеша Косолапов, повторяю, стал для меня родным и близким. И в этом случае — как в ряде предыдущих — я ставил себя в щекотливое положение. Мальчика до меня смотрели в Москве, в прославленной клинике страны, и там не посчитали возможным запланировать операцию, которую я сейчас готовился провести. А ведь в техническом отношении специалисты московской клиники стоят чуть ли не на первом месте в Советском Союзе. Значит, были у них свои немалые соображения, которые помешали осуществить данную операцию. А может, лишь потому это, что пока считают себя неподготовленными? Ведь в отечественной медицинской литературе еще никто не сообщал, что подобная операция где-то проводилась…

…Нет, по-моему, нужды подробно описывать операцию.

Это, по существу, были две тяжелые операции за один раз, да к тому ж проводимые впервые — и не у взрослого человека, а у ребенка.

Читателям, наверно, небезынтересно узнать, как в дальнейшем сложилась судьба Алеши Косолапова?

Мы по сей день с ним добрые друзья: изредка видимся, изредка обмениваемся открытками к праздникам и торжественным датам. Так что я в курсе семейных дел Косолаповых.

Алеша, закончив десятилетку, задумал поступить в физико-технический институт, однако боялся, что не пройдет медкомиссию. К его радости, при просвечивании в рентгенкабинете ничего не заметили (значит, так хорошо расправилась оставшаяся доля!). А когда терапевт обратил внимание на рубец на груди, юноша слукавил: «Это я в детстве, падая с дерева, напоролся на сучок…» И сейчас Алексей Иванович Косолапов — ведущий специалист одного из подмосковных заводов, отец двух детей. Анна Ивановна, разумеется, во внуках души не чает, и при наших встречах нет-нет да и скажет, что тот незабываемый день был вторым рождением для каждого из их семьи.

ВЫСОКАЯ ОЦЕНКА МОЕГО ТРУДА со стороны видных ученых заставляла думать о том, что отдыхать некогда, нужно работать с прежней неустанностью.

А вскоре я получил первые экземпляры своей книги в переводах на другие языки мира.

Все это и обязывало, и в то же время давало ощущение удовлетворения прожитыми в поисках годами… Они прошли не даром! В стране уже сотни людей, считавшихся обреченными, получили возможность жить без страха за завтрашний день. Операция на легких, по сути, уже не проблема, а работа врача. По книге теперь учится проводить такие операции хирургическая молодежь, она в состоянии продолжать и развивать это многотрудное и великое дело…

Так размышлял я во время первого моего гигантского воздушного скачка из России в Соединенные Штаты Америки, куда меня пригласили прочитать научные доклады и ознакомиться с работой ведущих американских хирургов. И здесь, в Бостоне, я получил телеграмму с сообщением, что за разработку вопросов легочной хирургии мне присуждена Ленинская премия.

Когда я приехал в клинику профессора Биичера, с которым познакомился еще во время его посещения Советского Союза, и показал ему телеграмму, он был очень удивлен, что в нашей стране так чтят ученых. И тут же послал за шампанским…

ГЛАВА XIV

ПРОСМАТРИВАЯ ЛИТЕРАТУРУ ПО РЕЗЕКЦИИ ЛЕГКИХ, я невольно обратил внимание на несколько интересных статей и сообщений — особенно в американских медицинских журналах — по хирургии пищевода. Такие больные тоже приезжали к нам, и мы не знали, как радикально помочь им. Вставляли трубку для кормления в желудок и с чувством досадливой горечи на душе выписывали их из клиники… А люди готовы были на любую операцию — лишь бы маленький проблеск надежды!

Тяжкие мучения от голода плюс не покидающий страх, что предстоит умереть голодной смертью, — вот удел больных раком пищевода. По мере роста опухоли перестает проходить густая пища, а затем и жидкая… Что может быть ужаснее — при ясном сознании, при отчетливом понимании всей своей беды?

Однажды, когда я еще работал в Киренске, ко мне приехал из тайги, с охотничьего зимовья, седеющий, крайне истощенный мужчина и сказал, что несколько дней тому назад он проглотил кусок плохо пережеванного мяса и тот застрял у него в пищеводе. Он даже показал место, где чувствует его… «А теперь, — жаловался приезжий, — не только ничего глотать не могу, чай не проходит… Ослобони, доктор, — просил он, — век буду за тебя бога молить!»

Но что я, врач на далекой периферии, мог сделать? В то время операции на пищеводе не проводились даже в столичных клиниках… И как, с другой стороны, отпустить больного ни с чем? Это равносильно тому, что прямо сказать: иди и умирай! Может, попытаться извлечь застрявший кусок с помощью специальных щипцов, которые неизвестно каким образом оказались в нашем хирургическом наборе? Но ими придется орудовать вслепую, на большой глубине, и если вместо кусочка мяса захватишь кусочек стенки пищевода — это вызовет кровотечение или гнойное воспаление средостения, что тоже приведет больного к гибели.

В подобных случаях хирург оказывается в сложном положении. Он хочет и должен помочь страдальцу. Однако операция таит в себе угрозу смерти, и если больной действительно умрет, врача, возможно, не будут судить, но осуждать станут обязательно: не берись, мол, за то, чего не умеешь! Так что отказать в этой ситуации легче. Хирург говорит, что техникой подобной операции не владеет, таких операций вообще не делают, а если делают, то лишь в специальных лечебных учреждениях, которые от нас за тридевять земель, и он, хирург, не может рисковать жизнью больного… Его поймут, с ним согласятся.

Когда же складывается ситуация, подобная той, о которой рассказываю, только собственная совесть да ответственность за судьбу больного толкают на поиски путей для спасения человека, заставляют идти на риск… И я тогда решился попытаться извлечь щипцами злосчастный кусочек мяса из пищевода, обрекавший таежного жителя на голодную смерть. При этом понимал, что если даже справлюсь с задуманным — для больного облегчение скорее всего будет временным. Если там в основе сужения пищевода образовалась опухоль, мы только отодвинем смерть, сделаем ее, может быть, не такой острой и жестокой.

В своих правилах хирургической деонтологии Н. Н. Петров писал, что вечной жизни мы дать больному не можем. «Наша задача заключается в том, чтобы продлить эту жизнь и сделать ее более приятной».

На сколько мы продлеваем жизнь — вопрос, конечно, очень важный. Но хоть на малый срок, как только позволяют наши врачебные возможности, пусть на год, на полтора, пусть даже на неделю — это всегда благо. Спросите любого человека, что он предпочтет: умереть сегодня или через неделю. Уверен, что любой выберет последнее. Этим и должен руководствоваться хирург в своих действиях у постели больного.

…Предупредив своего пациента-охотника и его родных о возможных осложнениях и опасности, получив от них согласие на операцию, я ввел длинные изогнутые щипцы в пищевод до того места, где конец щипцов уперся во что-то мягкое. Это мог быть кусочек мяса, но не исключалось, что это слизистая пищевода.

Щипцы шли назад вначале туго, но затем поддались, и когда я извлек их — о, радость! — на конце, между браншами, был зажат кусочек мяса, величиной с небольшую сливу. Больной хриплым голосом попросил воды. Ему подали стакан. Он сделал вначале маленький глоточек, подождал… затем глоток побольше, совсем большой… Несколько мгновений прислушивался, видимо, к тому, как жидкость проходит по пищеводу, и вдруг бухнулся передо мной на колени! Я от неожиданности так растерялся, что громко закричал на него: «Встаньте немедленно, а то милиционера позову!»

Этого больного я наблюдал несколько месяцев: чувствовал себя он хорошо, затруднений при глотании не ощущал. «Доктор, — говорил он мне, — я однажды в буран заплутал, замерзал, думал, что крышка, погиб, и не было так страшно, как от голода умереть…»

История хирургии хранит немало примеров, когда больные соглашались на любую операцию, зная, что надежда на благоприятный исход ничтожна. Самый маленький, крошечный шанс на спасение — лучше, чем ничто… Серьезные же попытки избавить больных раком пищевода от страданий оперативным путем начались лишь в двадцатых годах нашего столетия. Однако все операции, как правило, кончались печально, и хирурги, предпринявшие их, после нескольких безуспешных попыток прекращали работу в этом направлении.

Наибольшее упорство в ту пору проявил известный немецкий хирург Зауербрух, руководивший клиникой в одном из городов Швейцарии. Он сделал сорок грудных операций на пищеводе, и все сорок его подопечных погибли. В швейцарский парламент поступил запрос: можно ли хирургу, в частности Зауербруху, разрешать проводить операции, от которых больные умирают? Парламент, обсудив этот вопрос, вынес решение в пользу врача… После этого Зауербрух осуществил еще несколько операций на пищеводе и… прежний скорбный итог. От него, не выдержав поголовной смерти всех больных и травли, поднятой бульварными газетами, ушли любимые ученики — его постоянные ассистенты. Подавленный, разуверившийся Зауербрух вынужден был прекратить операции, так и не добившись излечения ни в одном случае…

Столь же печально окончились попытки операций при раке нижних отделов пищевода со стороны брюшной полости у нашего соотечественника профессора Сапожкова. Приблизительно такое же, как у Зауербруха, количество проведенных операций, и ни одного успешного результата… Профессор Сапожков, отчаявшись, тоже опустил руки. А отчаяться было от чего. Столько тратится сил, энергии, нервов. За каждой операцией — живой человек со своей жизнью, надеждами, просьбами, с мольбой в измученных страданиями глазах, — и все, оказывается, зря!

Обращает на себя внимание тот факт, что больные, хорошо осведомленные о гибели тех, кого оперировали раньше, не только продолжали давать согласие на операцию, но и настойчиво просили об этом. Какая же сила физических и моральных мучений должна быть у этих людей, если они, имея лишь малейшую надежду на излечение, решались на операцию. Вот почему, зная все это, думая над этим, я не мог пройти мимо сообщений о первых успешных операциях на пищеводе, проведенных хирургами США.

У американцев уже тогда при внутри грудных операциях было хорошо налажено обезболивание, а мы продолжали их делать под местной анестезией, что, разумеется, затрудняло работу хирурга и создавало дополнительные опасности для больного. Я старался прочитать всю доступную литературу по этому вопросу, все, что касалось опыта в такого рода операциях, и чем больше узнавал об удачах и просчетах, имевших место в освоении проблем хирургии пищевода, тем сильнее крепла во мне уверенность: этим можно заниматься в нашей клинике, я обязан попробовать… Николай Николаевич Петров, можно сказать, благословил: действуй! Было это так…

Среди других больных поступил в клинику шестидесятитрехлетний инженер Н. И. Гущин, больной раком верхнего отдела желудка с переходом на пищевод. Причем захвачена была уже порядочная его часть. Обычно, если опухоль лишь достигала пищевода, мы удаляли желудок со стороны брюшной полости вместе с частью пищевода. Но при распространении опухоли высоко по пищеводу больные признавались неоперабельными и выписывались домой. Так хотели поступить и с инженером Гущиным…

Когда я сказал больному, что операция не показана и ему придется уехать из клиники, он заплакал, как ребенок, горько и безутешно.

— Я понимаю, что такое не показана, — говорил он сквозь слезы. — Вы не хотите рисковать, а я дома умру голодной смертью. Ведь так? Я много читал о своей болезни, прежде чем решился обратиться к вам, я знаю, что медицина еще не очень готова к лечению таких, как я… Но попробуйте! Может, что выйдет, а не получится — значит судьба у меня такая. Ведь без операции вообще конец близок. И не утешайте, нет нет!..

Этот разговор с больным я передал учителю. Николай Николаевич пошел в палату сам.

— Вы настаиваете на операции? — спросил он.

— Да, — твердо ответил Гущин.

— А если мы вам поставим трубочку в желудок, чтобы вы могли питаться через нее? Это сравнительно безопасная операция, а от голода спасет…

— Нет, такое считаю для человека противоестественным, — с прежней твердостью ответил больной. — Хочу есть нормально! И как бы трудна и опасна операция ни была, я готов к ней, и вот вам письмо, которое написал. В нем мое согласие, в нем все мои размышления на этот счет… Я, Николай Николаевич, уже прожил немалую жизнь и твердо осознаю, на что иду…

Николай Николаевич после короткого раздумья, обращаясь ко мне, сказал:

— Ну, что ж, папенька, не возражаю: оперируйте его! Вместе с Александром Сергеевичем Чечулиным мы тщательно, в деталях, обсудили весь план предстоящей операции, и когда, казалось, предусмотрели все возможные варианты ее, все осложнения, которые нас поджидают, пошли к учителю. Внимательно, не перебивая, выслушав нас, он долго молчал. Видно было, что мысленным взором он как бы осматривал все операционное поле. Так командующий армией старается заранее предугадать исход небывалого доселе сражения…

— А что предпримете, если опухоль проросла в печень? — наконец спросил он.

— Если это только край левой доли, иссечем его вместе с опухолью. А если окажется, что захвачен большой участок печени, от радикальной операции придется отказаться…

— Почему вы хотите оставить часть желудка, а не удалить его весь? Ведь операция от этого будет и легче и короче?

Я разъяснил, что, судя по отдельным сообщениям зарубежных хирургов, сохранение даже небольшой части желудка облегчает соединение его с пищеводом…

— Что ж, дерзайте, — напутствовал Николай Николаевич, удовлетворенный, по-видимому, нашим рассказом и ответами. — Когда-нибудь надо осваивать то, чего пока не умеем… Ни на секунду не забывайте, какое значение будет иметь эта операция, если она удастся. Крайняя осторожность и одновременно уверенность должны быть сестрами в вашей работе. Теоретически, вижу, вы подготовлены, а уж что выйдет…

И он развел руками.

Остаток дня я посвятил разговору со старшей операционной сестрой Людмилой Николаевной Курчавовой. Блестящий специалист своего дела, она более двадцати лет работала с Николаем Николаевичем, понимала его не то что с полуслова — предугадывала каждое движение рук хирурга, безошибочно зная, какой инструмент подать в нужный момент… Она вместе с нами переживала за исход предстоящей операции, и сейчас мы советовались, что требуется подготовить к завтрашнему дню, стараясь не упустить ни большого, ни малого… Домой я уходил тоже, разумеется, захваченный думами о том же. Как тревожило оно, это слово: впервые… впервые!

Удаление части или всего желудка, как уже говорил, производилось в клинике нередко, и обязательно со стороны живота. В случае с Гущиным нам предстояло идти через грудную клетку, так как опухоль, распространившись на несколько сантиметров по пищеводу, уходила в грудную полость. Удалить опухоль и восстановить проходимость пищевода и желудка можно было, следовательно, только вскрыв плевральную полость. Мы сознательно шли на открытый пневмоторакс, которого все хирурги боялись во все века!.. К тому ж операцию предстояло провести без наркоза, без искусственной вентиляции легких, без всего, что имеем сейчас и что позволяет делать раскрытие грудной клетки практически безопасным.

И не забыть, как собственное сердце сжималось тогда от самого обыкновенного страха: сумеем ли?! Нужны были немалые усилия воли, чтобы подавить этот страх, чтобы начисто исчез он, когда вся операционная бригада плотным кольцом окружит лежащего на столе больного, и тебе предстоит сделать первый разрез…

Наутро, как всегда при большой ответственной операции, собрались все врачи клиники. Скамьи в амфитеатре операционной были тесно заняты врачами-курсантами. На меня и моих помощников — Чечулина и Мгалоблишвили смотрели уважительно и… с сочувствием. Нашли вы, мол, для себя работенку, ребята, а вдруг да не по-вашему выйдет — на глазах у всех, а?! Даже Николай Николаевич то входил в операционную, то выходил из нее, что свидетельствовало о его самом сильном волнении. И как только начали, он встал рядом, чуть за мной, чтобы все хорошо видеть, и простоял так долгие часы…

Сделали боковой разрез по ходу девятого ребра, которое тут же поднадкостнично удалили, зная, что оно снова восстановится (позднее мы научимся обходиться без этого — не будем больше «ломать» ребра)… Вскрыли левую половину грудной клетки и, легкое, которое видим, сразу же перестало раздуваться: теперь больной дышит одним правым легким. И хотя мы старались впустить воздух в плевру медленно, через маленькое отверстие, тем не менее сердце, которое, тоже видим, начинает биться поверхностно и часто, трепыхается, а сидящий у изголовья больного доктор В. Л. Ваневский с тревогой сообщает: давление упало до шестидесяти миллиметров — крайний предел шока, за которым следуют необратимые изменения. Прошу другого доктора, М. В. Троицкую, с которой, кстати сказать, проработали вместе почти всю блокаду, усилить подачу крови, ввести оперируемому противошоковые растворы. Тут же провели анестезию внутриплевральной полости и сделали перерыв, чтобы давление постепенно выровнялось… Николай Николаевич, с беспокойством спрашивавший Ваневского о давлении, давал советы и все время внимательно смотрел то на операционное поле, то на нас. Вот он знаком подозвал санитарку: та взяла чистую салфетку и, подойдя ко мне сзади, попросила разрешения вытереть пот со лба. Лишь теперь я почувствовал, что весь покрыт испариной, у моих ассистентов на лицах тоже крупные капли пота. И много раз еще операционной санитарке Нюре приходилось с салфетками подходить к нам, сушить лица, но часто в ходе операции наступало такое напряжение, что нельзя было отвернуть лица от раны даже на две-три секунды…

Приподняв легкое кверху, подошли к средостению. Самый центр человеческого организма… Дальше — позвоночник. Это место всегда было недосягаемо. Оно богато снабжено нервами, прикосновение к нему сразу же вызывает падение кровяного давления. Снова тщательное обезболивание, и с великой предосторожностью продвигаемся вперед… Нужно проникнуть внутрь средостения, освободить пищевод от окружающих тканей. А он густо оплетен крупными нервными ветками. Если пересечем их — как это скажется на больном?!

Опухоль, оказывается, распространилась по пищеводу на пять-шесть сантиметров выше желудка, дальше он чист. Значит, с этой стороны операция возможна. А как желудок? Новая анестезия средостения и диафрагмы, рассекаем диафрагму, ощупываем по очереди опухоль. Ясно: она захватила самый верхний отдел желудка, с печенью не спаяна, метастазов не видно… Что ж, операции быть! Слышу, как Чечулин, облегченно вздохнув, прошептал: «Ну, братцы, хоть не зря старались!» Но самое сложное впереди.

Опять делаем перерыв в операции: давление у больного снова снизилось, хорошо еще, что не так катастрофически, как до этого. Прикрыв рану салфеткой, ослабив ранорасширитель, садимся на подставленные нам табуретки. Николай Николаевич распорядился, чтобы принесли крепкого сладкого чаю. Нюра осторожно приподняла наши маски: мы с жадностью выпили бодрящий напиток. И за работу! Теперь самая длительная и опасная часть операции: следует освободить желудок от всех связей, перевязать и пересечь идущие к нему сосуды, и все это в глубине, в тесной щели, где нет простора пальцам! А тут вновь тревожные сигналы от Ваневского: давление упало, зрачки расширились. Тяжелое кислородное голодание!

Разве передашь на словах все то, что чувствует хирург в такие моменты! Разве передашь степень его обостренного напряжения, напряжения мышц и нервов? Ни с какой другой не сравнима наша профессия. Недаром же во врачебной среде бытует вполне справедливая профессиональная поговорка: «Хирург умирает с каждым оперированным больным…»

Четыре часа оперировали мы Гущина, и я, вкратце рассказав о каких-то моментах этой уникальной по тому времени операции, действительно не в состоянии описать на бумаге всю ее необычайность и все те огромные затраты душевных и физических сил, что взяла она у всех участников операционной бригады. Но это скоро забылось! Навсегда осталось лишь ощущение радости: мы выиграли бой! То, что, по существу, еще никому ни разу не удавалось, нами наконец было достигнуто. Больной после тяжелых для него послеоперационных дней поправился, уже через неделю глотал сначала жидкую, а затем и густую пищу. Мы выступили на заседании Пироговского общества с сообщением и с демонстрацией больного, и наша информация была встречена аплодисментами. Сделан первый шаг в освоении трудного раздела хирургии! К этой поре, месяцами позже, сообщения о проведении подобных операций стали поступать и от других хирургов.

Нужно было видеть счастливое лицо Гущина, когда мы провожали инженера домой! Сердечно поблагодарив каждого из нас, он все же не преминул… упрекнуть меня. Я, дескать, хотел выписать его из клиники без операции, на верную смерть, и было бы так, не уговори он меня оперировать его!..

Несмотря на успех, полученный нами с таким огромным трудом, я отлично понимал, что в этой новой области хирургии сделан только первый робкий и, по существу, наиболее легкий шаг. Мы через грудную клетку добились того, что А. Г. Савиных из Томска добивался через брюшную полость. Конечно, прогресс несомненен. Внутригрудным подходом мы можем убрать не 2 — 3 сантиметра пищевода, а 5 — 6, что через живот никто не делал, кроме разве А. Г. Савиных с помощью каких-то особых инструментов.

Но я знал также, что часто встречаются опухоли в среднегрудном отделе пищевода, прикрытые дугой аорты. Как быть с такими больными? И я стал работать над этой проблемой по своей обычной методике: библиотека, эксперимент, анатомический зал. Сложность локализации опухоли заключалась в том, что в этом месте пищевод был прикрыт дугой аорты, правой плеврой и корнями легкого. Ни одно из этих образований поранить нельзя.

Но вот новость. Профессор В. И. Казанский из Москвы резецирует опухоль, а концы пищевода выводит — один на шею, другой в брюшную стенку для кормления. Для восстановления нормального глотания нужна была еще вторая, такая же сложная операция.

Мы детально изучили сообщение, проверили в анатомическом зале и после тщательной подготовки себя и поступившего в это время больного Царькова выполнили подобную операцию. Первый этап. Это была очень трудная и изнурительная операция, которая у нас окончилась печально. Больной умер от эмпиэмы плевры через три месяца, так и не получив возможность нормально глотать пищу, как об этом мечтал, идя на операцию.

Переживая за больного и передумывая много раз всю эту проблему, мы пришли к заключению, что такие операции делать не надо. Я стал разрабатывать новую, более совершенную методику операции на пищеводе уже с учетом того, что она должна быть сделана обязательно в один этап.

Через несколько месяцев к нам поступил больной с точно такой же локализацией опухоли. Заручившись согласием самого больного и его близких, получив разрешение Николая Николаевича, мы в прежнем составе, той же бригадой, предприняли попытку одномоментной операции. Было невероятно затруднительно провести ее под местной анестезией: несколько раз кровяное давление у оперируемого падало до критической черты, мы вынуждены были делать длительные перерывы, повышая давление противошоковыми мерами; и в общей сложности операция заняла четыре часа. Завершив ее, буквально валились с ног от усталости. Но были удовлетворены: сделали все, что задумали. Удалили пораженную часть пищевода, вывели верхнюю его часть из-под дуги аорты, ввели желудок в плевральную полость и соединили его с пищеводом.

После операции, несмотря на то, что были до предела измотаны, мы ни на час не оставляли больного — дежурили возле него. Он был в плохом состоянии. И как ни старались разными средствами придать ему силы — не удалось. Скончался он на четвертый день… На вскрытии причину смерти установить не смогли. Операция была сделана правильно, все швы хорошо держали, пневмоторакса с другой стороны не обнаружили. Несчастный, видимо, умер от травматичности самой операции.

Очередная неудача к прежней горечи и прежним сомнениям добавила чувство уныния. Николай Николаевич гут же, на следующий день, распорядился выписать из клиники всех больных раком пищевода, как неоперабельных.

Вечером мы вышли из клиники вместе с Чечулиным и долго шли молча, думая, наверно, об одном и том же.

— Как, Федя, не усомнился? — вдруг спросил он. — Не опустились руки?

— Как видишь, Саша, прежние они, — ответил я, показывая ладони.

— Выходит, повоюем?

— Иначе не мыслю.

— Тогда к твоим вот тебе моя рука! — Его рукопожатие было крепким, ободряющим, как обещание в трудностях находиться рядом.

А жизнь клиники шла своим чередом. Научные планы, обновляемые ежегодно, новые темы работ, новые поиски… Николай Николаевич, как всегда, строго требовал от нас лишь совершенно объективных данных, полученных на основе беспристрастного изучения фактов; не уставал повторять, что для науки одинаково важны как положительные данные, так и отрицательные — лишь бы они были точны и честны.

Он, всячески поддерживавший паши начинания в хирургии легких и пищевода, стремился, с одной стороны, оградить своих учеников от неудач, с другой, вместе с нами искал пути к новым попыткам… Вопрос ставился так: на первых порах не нужно брать на операцию очень тяжелых больных. Неуспех при операции у них надолго отодвинет возможность оперировать более крепких людей.

Но одно дело планировать, сидя в кабинете или в библиотеке за книгой, другое дело — шумно врывающаяся в двери клиники сама жизнь. Она заставляет оставить в стороне все холодные рассуждения, и мы поступаем так, как подсказывают нам чувства и совесть.

Так совершенно неожиданно нам пришлось принять в клинику больного в крайне тяжелом состоянии.

МИХАИЛ ИВАНОВИЧ ТРОПИН работал бухгалтером в леспромхозе карельского поселка Лахденпохья. В свои шестьдесят лет он не знал, что такое болезни, а если, случалось, подхватывал простуду, парился в собственной баньке и пил чай с малиновым вареньем, а потом укрывался медвежьей полостью… Наутро знакомой дорогой шел в контору. И когда подписывал документы на выплату кому-либо денег по медицинскому бюллетеню, качал головой, словно недоумевая, как это люди умудряются болеть. Казалось, что долгий и надежный век отпущен ему судьбой.

Но однажды, торопясь на службу, он проглотил кусок жесткого мяса, не разжевав его как следует. Проглотил и тут же почувствовал: кусок застрял в пищеводе. Стал пить воду, много пил, и в конце концов кусочек сдвинулся, прошел вниз, оставляя после себя след жгучей боли. Дня два после этого ощущалось жжение за грудиной. А потом все забылось, но, как оказалось, до поры до времени. Стал Михаил Иванович замечать, что боли, впервые возникшие в тот злополучный день, нет-нет да и появляются. Особенно если случалось глотать что-нибудь твердое…

Когда я увидел его перед собой, он не ел и не пил уже восьмые сутки. Худой, совершенно обессиленный, с черными провалами глаз, он сразу же напомнил мне того таежного охотника из Киренска, у которого я вытаскивал из пищевода застрявший кусочек мяса щипцами… Но тут было пострашнее.

Сам повел его в рентгеновский кабинет к нашему доброму товарищу во всех начинаниях Андрею Андреевичу Колиниченко. Если того требовали интересы больного, интересы дела, Андрей Андреевич никогда не считался со временем, мог трудиться над рентгеновскими снимками и бронхограммами до поздней ночи. Они получались безупречными. А ведь как много значит хороший снимок для правильного диагноза!

В рентгеновском кабинете, Андрей Андреевич, дав больному небольшой глоток жидкого бария, показал мне, что барий остановился в средней трети пищевода. Ни одной капли не прошло в желудок! Опухоль располагалась в самом опасном, в самом неблагоприятном для операции месте. Вместе с Колиниченко и подошедшим сюда же Чечулиным мы долго сидели перед снимком пищевода. Было о чем поразмышлять… Ведь после двух неудач нам так хотелось подобрать для операции «удобного» больного! Случись, вслед за теми двумя, третья неудача — надолго, может, навсегда, отодвинется разрешение этой задачи, которая пока еще была со столькими неизвестными!

Однако когда я пришел к поджидавшему меня в кабинете Тропину, чтобы отказать ему в операции, увидел, что безысходность в его глазах при виде меня вдруг сменилась такой надеждой, что язык не повернулся передать ему наше решение. Сел напротив него и сказал:

— Михаил Иванович, операция на пищеводе сверхопасная. Она еще в хирургии не отработана. Ни у кого нет опыта. Вряд ли следует идти на такой риск.

— Хуже не будет, — ответил Тропин. — Если умру, мучениям конец. А так чего ждать?

— Я обязан сказать: почти никакой надежды, что удастся сохранить вам жизнь, — произнес я страшные по своей сути слова, давшиеся мне нелегко. Надеялся, что, может быть, они заставят больного отказаться от операции.

— Пусть, — отозвался он. — Вы сказали: «почти»… Есть хоть один процент из ста в мою пользу. Делайте!..

— Подумайте…

— А что мне думать? Даже если нет никакого «почти», все равно согласен. Буду надеяться на чудо. А без операции мрак впереди. Пустота. Муки. Сколько-то дней и… вечная тебе память, Михаил Иваныч… Не так ли, доктор?

Что я еще мог ему сказать? Он не хочет мириться с болезнью, а кто из нас поступил бы иначе? Разве я не просил бы хирурга вырезать опухоль, появись она у меня? Мы дорожим жизнью, потому что другой нам не дано…

Я отдал приказание в срочном порядке принять больного Тропина в клинику, с тем чтобы в самые ближайшие дни сделать ему операцию. Оттягивать было нельзя. Он и так истощен и обезвожен до предела.

Операция состоялась 3 июня 1947 года.

Каждый в клинике, и в первую очередь Николай Николаевич, знал о больном все: кто он, откуда, какова степень его заболевания. И каждый понимал: неудача надолго отодвинет разработку в нашей клинике вопросов хирургического лечения рака пищевода. Учитель, когда я передал ему содержание своего разговора с больным, сказал мне:

— Ты поступил, как надлежит врачу.

Это было похвалой.

На операцию пришли все. Чувствовалось, что за меня переживают, я как бы держал экзамен и за себя, и за всех сразу. Чечулин и Мгалоблишвили подготавливали больного…

Операцию приходилось вести под местной анестезией, но на всякий случай подготовили наркоз, чтобы хоть на короткое время раздуть легкие, если вдруг случайно порвем правую плевру… Ах, нам бы интратрахеальный наркоз с повышенным давлением, под которым оперируют американцы! Но об этом можно было лишь мечтать…

Опухоль у Тропина оказалась подвижной.

— И то хорошо, — проговорил Александр Сергеевич Чечулин. — Значит, расположена в стенке пищевода, не вышла за его пределы. Еще бы правая плевра была незадетой!

Осторожно освободив пищевод в нижней здоровой части, мы обхватили его тесемкой, пересекли все нервные и сосудистые ветви, ограничивающие подвижность и, подтягивая за тесемку, стали освобождать пищевод в той части, где крылась опухоль. С особой тщательностью отделили весь пищевод от правой плевры и от всех других органов, в том числе и от дуги аорты. Первую часть операции, как молвится, «слава богу!», провели благополучно. И главное: выделили опухоль, не поранив правой плевры, чего так боялись! Теперь маленький перерыв, нужный для отдыха, не столько бригаде, сколько больному, чтобы поднять снизившееся давление… Нам же по стакану крепкого чая.

Во втором периоде операции следовало освободить желудок ото всех спаек и поднять в грудную клетку. Не работа — мытарство! Двое погибших от подобной операции больных стоят перед глазами! Не повторилось бы… Те погибли уже спустя какое-то время, в палате, а этот лежит сейчас на операционном столе, и одно плохо рассчитанное или неуверенное движение, какая-нибудь внезапная ошибка — быть беде.

Нужно перевязать левую желудочную артерию, а к ее основанию никак не подберешься. Дело в том, что, оперируя Гущина, я вскрыл грудную клетку в девятом междуреберье. Здесь же, зная, что опухоль расположена высоко, пошли через шестое. Это и затрудняло подход к брюшной полости.

Разъединив ткани, отодвинув печень и желудок, я прощупал короткий, но широкий сосуд. Работая в глубине, как в воронке, не имея возможности видеть этот сосуд, я наложил на него две лигатуры, с расстоянием меж ними около сантиметра. Следовало рассечь его точно посредине. Взял длинные ножницы, примерился, нажал, и сильная, показавшаяся мне жгучей, струя крови ударила в лицо, залепила глаза. Ничего не видя, я просунул руку к артерии и, придавив ее к позвоночнику, остановил кровотечение. Повернул лицо к санитарке, продолжая сдавливать кровоточащий сосуд, выждал, когда мне вытрут глаза и я снова смогу видеть… Как теперь наложить зажим на короткую культю сосуда, сократившуюся и ушедшую куда-то в глубь забрюшинного пространства? Медлить нельзя. А в это время В. Л. Ваневский тихо сообщает: «Давление упало, нужен перерыв!»

Я по-прежнему держу рукой сосуд, чтобы не было кровотечения. Мария Владимировна Троицкая принимает меры, чтобы упорядочить давление, Ваневский вводит сердечные и противошоковые растворы, а Александр Сергеевич — новокаин, чтобы уменьшить болевой рефлекс… Появляется отлучившийся Николай Николаевич, подходит к операционному столу, смотрит на рану, говорит мне:

— Здесь очень опасно повторное кровотечение. Нужно постараться захватить сосуд под твоими пальцами, не отрывая их. Лучше всего, папенька, подойдет для этого кривой почечный зажим Федорова. Как я сам не додумался!

Когда после определенных усилий удалось защелкнуть сосуд браншами зажима и я отнял свою руку, она словно закостенела от длительного, судорожного сжимания. Впервые за много минут нечеловеческого напряжения можно было хоть немного расслабиться… Я сел на табуретку, стоящую у стола, чувствуя невероятную усталость. Все эти долгие минуты тревожно жила во мне, пугающе давила одна и та же мысль: если больной погибнет на операционном столе, с какими глазами выйду из операционной?! Слышу мягкий голос Николая Николаевича:

— Отдохни, папенька, отдохни. С кровотечением справились, страшное позади.

После перевязки этой, доставившей столько хлопот артерии, желудок можно было ввести в плевральную полость без труда. Трудно другое — наложить соустье между культей пищевода и дном желудка. Самый ответственный этап операции! Вся эта работа проводится высоко в плевральной полости, выше дуги аорты, то есть почти у самой шеи. Неудобно манипулировать, а тут еще то иглы в иглодержателе вертятся, то нитка рвется, и начинай все сначала!.. Чувствую, как закипает раздражение, приходится мобилизовать всю волю, чтобы не сорваться. Это раздражение — результат только что перенесенного страха, вызванного недавним кровотечением у больного. Спокойнее, спокойнее… Заставляю себя терпеливо и тщательно проводить один этап за другим — до наложения последнего шва…

Всё!..

Больного повезли в палату, а я шел рядом, поддерживая капельницу — продолжали переливать кровь… Нагнал Николай Николаевич, внимательно посмотрел на меня, потом на больного, затем снова на меня и сказал:

— Досталась тебе эта операция, папенька. Вот гляжу и не могу определить, кто хуже выглядит: больной или хирург!

Между прочим, позже мне не раз приходилось слышать подобное от своих коллег. Говорили, что после тяжелой, многочасовой операции я — бледный, изнуренный — сам становлюсь похожим на больного. И я, наблюдая за работой многих хирургов, замечал такое же. Как-то мы с товарищем взвесились до операции и после нее. Потеря веса составила семьсот пятьдесят граммов, а это, по свидетельству специалистов, больше, чем теряет в горячем цеху литейщик за весь рабочий день.

К концу первых суток — после непрекращающегося переливания крови — давление у Михаила Ивановича Тропина держалось уже на нормальных цифрах. На четвертый день разрешили ему проглотить чайную ложку воды. С трепетом следили за тем, как она пройдет и что почувствует сам больной… Ведь если шов наложен плохо, жидкость вместо желудка попадет в плевральную полость, а это очень опасно. Нет, обошлось!

Через неделю Михаил Иванович начал глотать небольшими порциями жидкую пищу, через две — стал есть полужидкую, а вскоре — любую, не ощущая при этом никаких помех и болезненных явлений. Рентгеновское исследование показало, что барий свободно проходит по верхней части пищевода и впадает в желудок, целиком расположенный в грудной клетке. Однако в каком теперь месте находится его желудок, больной не ощущал. Тот, поместившись между сердцем и легкими, хорошо уживался с соседями, не причиняя им никаких неприятностей.

Когда мы через месяц выписывали Михаила Ивановича домой, он сказал мне:

— На чудо рассчитывал, а выходит, это чудо вы для меня про запас держали. Что же вам такое в ответ сделать?

— Уже сделали, Михаил Иванович!

— Не мог успеть… Что же?

— То, что живой, в добром здравии передо мной стоите!

Не скрою, прямо-таки с любовью смотрели мы друг на друга — исцеленный больной и врач. Для нас операция у шестидесятилетнего бухгалтера послужила началом плановой хирургии пищевода и плановой торакальной хирургии. Эта операция, как уже указывал, была осуществлена 3 июня 1947 года, а двумя днями спустя мы удалили левое легкое у Оли Виноградовой (операция, о которой рассказано в первой главе) и в эти же дни, 7 июня, успешно удалили нижнюю долю легкого Антонине Токмаковой… Таким образом, в начале лета этого года мы как бы завершили первый подготовительный период в развитии грудной хирургии.

Возвращаясь к Михаилу Ивановичу Тропину, должен сообщить, что через несколько месяцев мы пригласили его приехать, показали на заседании Пироговского общества, чем он был очень горд, говорил мне: «Вот, Федор Григорьевич, и я науке послужил!..» Аккуратно, в течение семнадцати лет, он сообщал о своем здоровье, присылал мне поздравительные открытки к праздникам. Скончался же в семьдесят восемь лет.

ГЛАВА XV

СНОВА, КАК ОБЕЩАЛ, ВОЗВРАЩАЮСЬ к дорогому для меня образу… Все, что достигнуто мною в хирургии, я связываю с именем Николая Николаевича Петрова. Он закрепил и развил мои представления о назначении и долге врача, он отечески благословил на большие дела.

Надеюсь, что многими строками предыдущих глав уже как-то очерчен портрет этого замечательного сына России, и здесь я постараюсь дополнить и завершить его… Начну, пожалуй, с некоторых биографических данных.

Его отец был крупный ученый, генерал-полковник инженерной службы, руководил строительством Транссибирской железной дороги. Он дал своему сыну блестящее образование. Николай Николаевич с детства прекрасно знал несколько иностранных языков, в том числе классические — латинский и греческий. А позже, будучи избранным на кафедру Варшавского университета, изучил еще польский, да так, что свободно читал на нем лекции.

Военно-медицинскую академию он окончил с золотой медалью, а выполненная им к этому времени научная работа получила на конкурсе первую премию, что давало ее автору право на трехгодичную заграничную командировку для совершенствования знаний в лучших клиниках Европы. Естественно, что на родину Николай Николаевич вернулся, обогащенный опытом передовых ученых. Причем за границей он делал для медицинских журналов обзоры работ русских медиков, так что все лучшее из достижений отечественных хирургов ему тоже было известно. Возможно, именно с тех пор, когда Петров только-только перешел порог юности, уже мало было ему равных по эрудиции, знанию мировой медицинской литературы… Недаром же одним из первых в России он стал разрабатывать вопросы раковых заболеваний, и в 1910 году, совсем молодым человеком, издал монографию «Учение об опухолях» — книгу, подобно которой по самой теме и глубине исследования проблемы еще не знали… Эта книга, выдержав десятки изданий, превратится в незаменимое многотомное руководство для первых поколений русских онкологов. А Николай Николаевич, безоговорочно приняв революцию, уже в 1927 году создаст в нашей стране онкологический институт, работой которого будет руководить всю жизнь.

Он был рожден для медицины, и тут талант его не знал границ. Чем бы ни заинтересовался, что бы ни стал изучать, обязательно создавал фундаментальное учение. В 1915 году, сразу же после начала мировой войны, он выпускает капитальный труд о лечении раненых на войне, первое в России всеобъемлющее руководство для врачей по военно-полевой хирургии. Эту книгу, как и «Учение об опухолях», впоследствии неоднократно переиздавали. На моей полке стоит экземпляр, помеченный 1945 годом. Его монография по хирургическому лечению язвы желудка была удостоена Государственной премии… Полвека возглавлял он кафедру хирургии в Институте усовершенствования врачей, подготовив десятки крупных специалистов — кандидатов и докторов наук.

Я, когда был принят в клинику, смотрел на Николая Николаевича как на какое-то высшее существо — не видел похожих на него! Им же, крупнейшим ученым, занятым тысячью важных дел, мое появление, само собой, никак не было замечено. Возможно, его потом забавляло, что я «тенью отца Гамлета» ходил за ним, с жадностью ловя каждое произнесенное слово. Но, скорее всего, на первых порах он с трудом мог выделить для себя из большого отряда ординаторов, ассистентов, других сотрудников клиники новенького по фамилии Углов… И много месяцев пройдет, прежде чем я с волнением в сердце услышу от него похвальные слова, вроде этих: «Ну и зол ты, Углов, узлы завязывать!» Или же, увидев, как я справляюсь с осложненной резекцией желудка, которая предназначалась для профессорских рук, скажет операционной сестре Людмиле Николаевне: «А Федя-то действительно неплохой хирург…» После этого снова на долгие недели и месяцы я будто бы не существую для него в клинике. И даже на четвертом году моей работы здесь, под его началом, он, похоже, долго колебался: кого же взять на вакантное место ассистента — меня или одного из тех ординаторов, которые уже имели кандидатскую степень…

Начало нашего общего сближения относится к блокадным дням, когда Николай Николаевич еще не был эвакуирован на Большую землю, и с тех пор год от года наши отношения становились все теплее, все доверительнее. А тогда, в войну, Николай Николаевич часто болел: то у него была пневмония, то долгое время его мучили приступы бронхиальной астмы. И он, видимо, окончательно уверовав в мягкость моих рук и в мои знания, стал просить меня сделать ему вливания, провести ту или иную ответственную процедуру. Я начал бывать в доме Петровых. И каждый раз воспринимал такое приглашение как награду за безупречную работу, за строгое соблюдение и проведение в жизнь принципов своего учителя. И как бы часто ни приходил сюда, никогда не покидало чувство скованности, даже робости. Вход в квартиру наставника был для меня, как вход в святилище… Это на самом деле так, не преувеличиваю.

Однажды мне позвонила дочь Николая Николаевича Анна Николаевна. Голос тревожный, срывающийся. Сказала, что уролог сделал отцу операцию, и он бредит, у него жар.

Немедленно помчался к Петровым и нашел, что у Николая Николаевича все симптомы общего заражения крови. Сразу же провел ему внутривенное вливание однопроцентного хлористого кальция, — эффективный метод борьбы с сепсисом, разработанный, кстати, самим Николаем Николаевичем. А кроме того, сделал перевязку, обеспечил лучшее опорожнение раны.

То были для семьи и для меня часы больших переживаний, пока Николай Николаевич на наших глазах не пошел на поправку… Потом шутливо он скажет мне:

— Отпугнул ты, папенька, белых ангелов от меня. А я уже видел их. Летают, такие маленькие, с недоразвитыми крылышками…

В глаза он называл меня «папенькой», «папашей», а иногда — «Углёв», копируя мое мягкое произношение буквы «л». В разговоре же с кем-нибудь обо мне называл неизменно-ласково «наш Федя», даже тогда, когда Феде перевалило за пятьдесят!

На мои первые операции на легких, на пищеводе, на средостении он смотрел с каким-то удивлением и восторгом, не скупясь на бесценные советы, стараясь в трудные минуты жизни ободрить и успокоить. Он чутко улавливал душевное настроение окружавших его людей. Сам же по натуре был исключительно скромный, не любил обращать на себя чье-то внимание…

И как-то заметна стала его беспризорность, даже какая-то неприкаянность, когда умерла жена — верный друг, милая, обаятельная женщина. Николаю Николаевичу тогда было уже семьдесят пять. Близкие ему люди настойчиво советовали покончить с одиночеством…

Прошло шесть лет. Однажды он объявил нам, что женится на матери ординатора клиники — Анне Ивановне. Остроумный, любивший веселое слово, он не преминул сказать: «Вряд ли в загсе был еще такой случай, чтоб жениху и невесте насчитывалось сто пятьдесят лет!»

Он прожил, окруженный вниманием и заботой, еще шесть лет, а после его смерти Анна Ивановна уже одна устраивала ставшие традицией в их доме встречи лучших учеников Николая Николаевича в день его рождения…

Я любил его с той застенчивой нежностью и преданностью, что бывает, наверно, лишь при сыновней любви. Мало кто из учеников Николая Николаевича был так часто и так подолгу с ним, не уставая по многу раз слушать его лекции и беседы, сопровождать при палатных обходах, как я. И чем больше узнавал учителя, тем сильнее крепла моя привязанность к нему, тем ближе моему сердцу становился он.

…Вот Николай Николаевич заходит в отделение. Одно его появление само по себе уже радостно тут. Он за руку здоровается со старой няней, которая работает в клинике без малого четверть века: спрашивает медсестру о здоровье родственницы, которую та когда-то приводила к нему на консультацию; подходит к врачу, склонившемуся над больным, и они уже вместе решают, как лучше поступить в данном случае…

Он выходит в поздний час из своего кабинета, видит у дверей робко приподнявшегося со стула человека. «Вы ко мне?» И обязательно снова, уже с этим больным, вернется в кабинет, чтобы выслушать того… Сколько бы людей и откуда бы ни приезжали, никому он не отказывал в консультации. Часто можно было видеть, как, взяв под руку кого-нибудь из таких пациентов, он ведет его в лабораторию или рентгеновский кабинет и просит сейчас же сделать анализы или снимки.

Однажды, спустившись по лестнице в вестибюль, вижу: Николай Николаевич возвращается с улицы и обычным своим манером — под руку — ведет в клинику какого-то больного.

— Человек хочет попасть на прием к Петрову, а его не пускают, — пояснил он мне. — Что за глупости!

У себя наверху подробно расспросил приезжего, кто он и откуда, внимательно посмотрел результаты анализов и тут же сказал мне:

— Папенька, его надо поместить…

И сам впереди меня пошел в отделение.

— Кто сегодня дежурный врач? Вы? Примите этого больного…

— Но, Николай Николаевич, у него же нет никакого направления!

— Зато у него есть болезнь, которую мы должны лечить…

Было обычным: выходишь с Николаем Николаевичем из кабинета, несколько человек кидаются ему навстречу… Они ищут его помощи, и он тут же, как я уже говорил, делает все возможное. Причем решит так, чтобы больному не приходилось снова «дежурить» у дверей… Нам же, бывало, в шутку скажет:

— Как всегда: я из кабинета, а они как львы на меня набрасываются!

И порой, задерживаясь в операционной, в палате, в перевязочной, просил:

— Подойди-ка, папенька, к кабинету, посмотри: наверное, «львы» уже сидят там, ждут меня. Успокой, что я через полчасика буду…

Как и к пациентам, он был добр к подчиненным. Но если замечал с их стороны небрежное отношение к больным, не прощал. А когда из-за такой небрежности больному причинялся вред, был суров, даже беспощаден к любому, кто это допустил. Пух и перья летели с провинившегося, хотя разговаривал с ним Николай Николаевич не повышая голоса! И тому, если он все же не изгонялся из клиники, ничего не оставалось, как беззаветным трудом и заботой о больных добиться окончательного помилования… Интересы больного превыше всего! Так требовал Николай Николаевич от всех нас.

Ему совершенно чуждо было профессиональное самолюбие, вернее, то мелкое самолюбие, при котором многие ради «чести мундира» готовы пожертвовать интересами дела. И он, крупный ученый, родоначальник многих направлений в медицине, без колебаний обращался за консультацией к какому-нибудь совсем молодому специалисту, если узнавал, что тот хорошо разбирается в том или ином вопросе. И нам говорил: «Больному важно, чтоб его вылечили. А то, что сами это сделаете или пригласите сто человек для совета-помощи, ему все равно. Только вылечите!»

Конечно, во имя этого принципа он изменил свое решение, дал согласие ученику сделать ту операцию, которую до этого отказался провести сам, считая больного неоперабельным.

Такое произошло в случае с больным из Омска Георгием Васильевичем Алексеевым, врачом по профессии. И я расскажу об этом поподробнее…

Алексеев еще в юности приметил, что при неудачном повороте ноги у него возникала резкая боль и появлялось ощущение «ползания мурашек». Было это, правда, редко, да и боль тут же исчезала… Но шли годы, и наступило время, когда боль стала все чаще причинять страдания. Сам врач, Алексеев решил, что у него запущенный ишиас, предпринял лечение. Стало еще хуже… Тогда только Георгий Васильевич пошел к своему коллеге — терапевту, а тот, осмотрев его, показал невропатологу. Последний, узнав про «ползанье мурашек», про то, что Алексеев долго принимал физиотерапию и это не дало облегчения, пригласил для обследования хирурга, первым вопросом которого был такой:

— А вы рентгеновский снимок ноги и таза когда-нибудь делали?

— К стыду своему, я как-то об этом не подумал, — признался Алексеев.

— А без этого все наши рассуждения будут беспочвенны. Пройдите в рентгенкабинет…

Даже при беглом взгляде на снимок было понятно, откуда у Алексеева нарастание болей и усиливающееся ощущение «мурашек»: на задневнутренней поверхности бедренной кости, в области шейки бедра, сидела на широком основании крупная костная опухоль. Связь с бедренной костью была у нее глубокая, подход к ней — затруднителен, а близость опухоли к нервам, соседство с сосудами заставляло опасаться их повреждения при операции… Кроме того, неясен был прогноз: одно дело, если опухоль (костный экзостоз) не растет, тогда ее можно не трогать; другое дело, если она увеличивается, — тут требуется быстрое хирургическое вмешательство; И, наконец, следует определить: может ли эта костная опухоль, которая в настоящее время по всем признакам является доброкачественной, «озлокачествиться», и когда нужно ждать этой катастрофы?

Вот такие вопросы стояли перед консилиумом профессоров Омска, собравшимся обсудить способы лечения доктора Алексеева. Так как проблема костного экзостоза в ту пору в специальной литературе была со многими неизвестными, на консилиуме не пришли к какому-нибудь определенному заключению, постановив: ввиду трудности болезни Г. В. Алексеева и невозможности оказать ему помощь на месте направить больного в Ленинград, к профессору Петрову, чья эрудиция и диагностический талант хорошо известны в стране. И донельзя встревоженный Георгий Васильевич в этот же день отправился в далекую знаменитую клинику…

Я тогда не присутствовал на осмотре Алексеева, по, по словам больного, Николай Николаевич сказал в момент их первой встречи так: «Опухоль доброкачественная, медленно растущая. Скорее всего может превратиться в злокачественную, а когда — не установишь. Учитывая, что расположение опухоли таково, что операция грозит ампутацией конечности и вообще сама по себе таит большую опасность для жизни, а состояние у больного в целом хорошее, он полностью работоспособен, от операции пока лучше воздержаться…»

Георгию Васильевичу было рекомендовано один раз в полгода делать снимки и замечать, нет ли изменений в величине и форме опухоли; кроме того, следить за состоянием ноги и интенсивностью болей. Если появятся существенные изменения, боли станут очень сильными, он должен будет приехать сюда, в клинику, на операцию.

Алексеев вернулся домой, а вскоре разразилась война…

В 1944 году при очередном рентгеновском обследовании, проведенном после обострения болей, сомнений не оставалось: опухоль увеличивается! Несмотря на трудности дороги военной поры, Георгий Васильевич едет в Москву, чтобы оттуда добраться до Ленинграда. Но в Москве ему сказали, что в Ленинград гражданскому лицу пока не попасть, да вроде бы и Петрова там сейчас нет, эвакуирован. Алексеев обратился к нескольким авторитетным хирургам Москвы. Те смотрели, качали головами и… советовали снова встретиться с Петровым.

В Омск Алексеев вернулся ни с чем, подавленный и растерянный. Продолжал ходить на работу, но постоянным его спутником стала хромота. А боли не отпускали, и опухоль была уже заметна на глаз…

Когда же война кончилась и дорога в Ленинград была открыта, он еще раз сделал снимок и сам с ужасом понял: теперь уже никакого выхода нет, как только лишиться ноги! Стало не по себе… Он, можно сказать, в расцвете сил, все земные радости тревожат его, впереди долгожданные мирные дни — и нате вам: сам должен положить на стол ногу, чтобы ее отрезали! Свою, собственную! Страшно подумать: как можно жить без ноги?! Другие, конечно, живут, но ведь они не по своей воле лишились конечности — война или несчастный случай… А у него отнимут ногу целиком, не оставив даже культи, протез, следовательно, будет очень неудобен, придется ходить как на ходулях… Может, опухоль прекратит свой рост?! Он готов мучиться, мирясь с болями, хромотой, лишь бы уцелела нога! Терзался, не знал куда себя деть, с головой уходил в работу, старался все время быть на людях, но мысль, что ампутации не избежать, скоро опухоль, видно по снимку, перекинется на кости таза, оттуда может перейти на туловище и постепенно задавит его, не давала покоя. Плакала жена, настаивая, чтобы он немедленно ехал в клинику Петрова, а Георгий Васильевич никак не мог решиться. И дотянул до 1947 года.

К этому времени опухоль, захватив кости таза, слившись с ними, представляла собой единое огромное образование, из которого как бы торчала высохшая и согнутая в коленном суставе нога. Георгий Васильевич уже не мог ходить. Лежа в постели, с горечью думал о том, что ему не повезло и скоро придется проститься с жизнью. А ведь еще пятидесяти нет, и жизнь — это особенно чувствуется в обреченном состоянии — так желанна! Может, попытаться? Ну, отнимут ногу, а он останется жив. Ведь останется! На лыжах он бегать не собирается, велосипед — тоже не главное, танцевать — так он никогда не танцевал. А на работу ходить и домой возвращаться, к жене, к детям, можно и на костылях. Не он первый, не он последний. Зато будет жить! Вон еще детей нужно на ноги поднимать, только-только на самостоятельную дорогу собираются выходить. Что же он натворил, чего ждал?!

И когда сослуживцы в который уже раз пришли к Алексееву по просьбе его жены, чтобы уговорить на поездку в Ленинград, он, к их удивлению, ответил, что готов ехать немедленно…

В вагон его вносили на носилках, а к приходу поезда в Ленинград была подана по телеграмме машина «скорой помощи». Худой и бледный, небольшого роста, он казался совсем невесомым. Однако когда санитары подняли носилки, то удивленно переглянулись: можно было подумать, что под одеяло к больному положили добрый десяток кирпичей…

В нашей клинике к Алексееву, как к врачу, к собрату, понимая тяжесть его положения, все старались проявить максимум внимания. Сильно переживала за него заведующая мужским отделением Нина Даниловна Перумова — человек большой отзывчивости и доброты… После того, как Георгию Васильевичу сделали рентгеновские снимки, все анализы его долго смотрел во время своего очередного обхода Николай Николаевич: сравнивал прежние и новые снимки, ощупывал опухоль, ногу, кости таза, расспрашивал… И, ничего не сказав, в мрачном настроении вышел из палаты.

Нина Даниловна спросила его:

— Что же будем делать с больным Алексеевым?

— К сожалению, придется выписать. Пусть возвращается домой. Запустил! Поздно!

— Но это значит, что отправляем домой умирать!

— Мы ему уже не помощники, — с грустью сказал Петров, и было понятно, как тяжко ему дались такие слова.

Обход продолжался… Все были мрачны, рассеянны, часто отвечали невпопад: думали о докторе Алексееве, о том, что от него ничего не скроешь, придется говорить жестокую правду. И о том думали, как несовершенна медицина, слаба хирургия — и они, врачи, острее других чувствуют это! Ведь тот же Алексеев лежит в полном сознании, с ясной головой, с желанием и дальше быть полезным обществу. Известно, что он отличный педиатр, стольких детишек вылечил, вернул к жизни… А ему самому сейчас, по существу, подписали смертный приговор: опухоль — и они бессильны перед ней! Уходят, уходят от него, скорее, скорее… А как завтра будут смотреть ему в глаза?

После обхода, через час-полтора, Нина Даниловна, которая, видно было, никак не могла успокоиться, зашла ко мне в кабинет, спросила:

— Федор Григорьевич, а вы смотрели Алексеева?

— Нет, — ответил я. — Но Николай Николаевич так тщательно его обследовал, что вряд ли мой осмотр повлияет на его решение…

— А все же посмотрели б! Такой камень на душе…

Мы пошли в палату. Алексееву еще не сказали о решении профессора, но он, кажется, догадывался: был в глубоком унынии.

Больше часа провел я у его постели. В диагнозе сомневаться не приходилось: костная опухоль переродилась в злокачественную, начала бурно расти, захватив не только всю бедренную кость, но и половину тазового пояса. Значит, речь могла идти не просто об удалении ноги, а вместе с половиной таза. Кости таза вместе с бедром удалялись бы таким образом, что от содержимого брюшной полости нож хирурга отделяла бы лишь тонкая брюшина, то есть разрез должен идти между подвздошной костью и брюшиной. В медицинской литературе эту операцию именуют так: ампутация интерилио-абдоминалис. Невероятно тяжелая, травматичная и сложная, она делалась очень редко. Известно было не так уж много случаев благополучного исхода при ней, причем только у самых видных хирургов мира.

А у Алексеева, помимо всего, дело осложнялось небывало огромными размерами самой опухоли. Она так разрослась, что уверенности не было: удалишь ли ее даже с помощью такой травматичной операции? Но, пожалуй, если очень продумать все, тщательно подготовиться, можно пойти на риск, зная, что в этом единственный шанс больного остаться в живых… Когда мы вышли из палаты, провожаемые тоскливым взглядом Алексеева, я так и сказал Нине Даниловне. А она тут же, что называется, ухватилась за это:

— Значит, можете взяться?

Я отвечал ей, а видел перед собой глаза больного:

— Если учитель доверит мне такую операцию, скажет, чтобы сделал ее, я согласен.

А у самого от собственных слов заныло под ложечкой. За что берусь?! Ведь до приезда в нашу клинику Алексеева смотрели многие крупные специалисты Москвы — хирурги и онкологи, и все дружно отказались делать операцию, посоветовали больному обратиться к Петрову, за окончательным, так сказать, решением. Николай Николаевич — хирург смелый и искусный, не любивший отказывать в операции, если имелась хоть маленькая надежда на спасение человека, категорически потребовал выписки больного домой… Выходит, он не видит разумного риска в этом случае. И как сказать ему, что я решился? Не оскорблю ли его этим? Не обидится ли он? Ведь несмотря на свои семьдесят лет, он полон сил, энергии, находится в хорошей хирургической форме. И сказать ему, что его ученик берется провести операцию, от которой он сам решительно отказался и считает, что никто другой не сможет ее сделать — не будет ли это неслыханной дерзостью или даже наглостью с моей стороны?!

Этими сомнениями я тоже поделился с Ниной Даниловной. Она успокоила, заметив, что мы привыкли слышать от Николая Николаевича лишь строго объективные суждения, на первом плане у него всегда интересы больного. Учитель должен понять. Нужно сейчас же, не откладывая ни на час, пойти и нему домой…

Квартира Николая Николаевича находилась в здании клиники. Он встретил нас в коридоре и спросил, не случилось ли чего… Ведь обычно мы старались не беспокоить его подобными вторжениями, позволяли себе это лишь при чрезвычайных обстоятельствах.

— Николай Николаевич, — сказал я, — мы к вам из-за больного Алексеева… Почему бы не сделать ему ампутацию интерилио-абдоминалис? Ведь технически выполнить ее возможно!

— Нет, папенька, не тот случай… Больной из-за непосильной травматичной нагрузки погибнет на столе от шока.

— Но, Николай Николаевич, совсем не обязательно, что шок разовьется, — настаивал я. — Мы теперь научились его предупреждать, успешно боремся с ним при больших операциях в грудной клетке. Там ведь травматичность не меньшая, однако от шока в последнее время никто у нас почти не погибал…

Учитель задумался, какое-то время все мы молчали. Наконец он сказал:

— А кто же будет делать эту операцию? Ведь я же заявил, что отказываюсь…

— Если, Николай Николаевич, доверите и поручите мне, я готов.

Опять Николай Николаевич долго молчал, словно что-то взвешивал, проверял, и ответил так:

— Хорошо. Я скажу больному, что отказываюсь от операции, а он как знает — согласится или нет!

— Зачем же, Николай Николаевич, так говорить больному? — возразила Нина Даниловна. — Это его расстроит… Может, скажете ему как-нибудь так… неважно себя чувствую, поэтому за операцию не берусь, но ее сделает мой ученик, который вполне подготовлен к этому… Так, по-моему, будет лучше, Николай Николаевич!

— Хорошо, — задумчиво проговорил он. — Я пойду поговорю с больным. Вы со мной не ходите.

Он спустился вниз, тоже, наверно, не меньше часа провел у постели Алексеева, один на один с ним, а вернувшись, коротко объявил:

— Больной согласен. Когда подготовитесь, скажете мне.

И ушел к себе в кабинет.

А я тут же поехал в Публичную библиотеку, выписал все книги и журналы на русском и английском языках, в которых предполагал хоть что-нибудь найти по методике предстоящей операции… И знакомство с литературой еще в большей степени подтвердило, какую нелегкую ответственную ношу я добровольно принял на себя. Сравнивая известные у нас данные с теми, что почерпнул в зарубежных изданиях, окончательно убедился: этот вопрос нигде не считается решенным, такие операции единичны и смертность при них высокая; в основном от шока. Поэтому, вчитываясь в описание техники этих операций, воссоздавая ее мысленно, старался открыть для себя те моменты в ней, которые прежде других способствуют возникновению шока. Обратил внимание, что все хирурги пользуются при пересечении тазового кольца долотом. Удары молотка по долоту и… по кости. Удары… удары… А ведь это сотрясение, высокая степень травматичности… Не тут ли кроется один из основных шокогенных моментов? Надо подумать, нельзя ли обойтись без таких ударов? Например, пустить в ход проволочную пилу или коленчатую? Нужно проверить!

Поехал в анатомический зал, постарался на трупе осуществить всю операцию, не прибегая к долоту и молотку. Оказалось, можно! Коленчатая пила, проведенная через анатомические отверстия в кости, легко и быстро делает то, что достигается долотом с немалыми усилиями. Сама операция при этом, уже моем методе, легче и проще. Чтобы совсем увериться, провел на трупах еще несколько операций. Сомнений не оставалось…

Анатомический зал, библиотека… Две недели понадобилось мне провести в них (конечно, не в рабочее время), чтобы наконец мог сказать себе: теперь пора! Уже представлял всю операцию от начала до конца.

А где-то глубоко, как на дне узкого и длинного колодца, нет-нет да возникали тревожащие душу всплески… Это во мне. В моем сознании. Ведь в самом деле, почему это я вообразил, что смогу сделать операцию, которую фактически признал бесполезной мой учитель?! И что будет, если окажется, что я не рассчитал сил больного и своих возможностей? Вольной погибнет на операционном столе…

Когда я поставил Николая Николаевича в известность, что могу провести операцию в любой день, он не стал задавать мне никаких вопросов. Уже на примере предыдущих операций убедился, что я готовлюсь к каждой из них основательно и со всей ответственностью.

В ПРЕДОПЕРАЦИОННОМ ЗАКЛЮЧЕНИИ ХИРУРГА, которое зачитывалось на утренней конференции перед всеми врачами, я подробно объяснил показания и методику операции, те меры, что будут предприняты по обезболиванию, и коснулся возможных осложнений… Курсанты задали вопросы, на которые я ответил. Николай Николаевич сказал после этого, что операция поручена им Углову, что тот уже не раз проводил в клинике оригинальные операции самой высокой сложности, подтвердил на них свое мастерство… После этих слов учителя я вдруг почувствовал, какое облегченье принесли они мне.

После конференции, уединившись с Чучелиным, Мгалоблишвили и анестезиологом Ваневским, снова вкратце повторил предполагаемый ход операции, способы профилактики и борьбы с шоком. Потом пошли переодеваться и мыться… В это время в предоперационную, где мы готовились, зашел Николай Николаевич и тоже стал стягивать с себя рубашку. Выходит, решил, мне ассистировать!

Наступил довольно неловкий момент. Я с периферийных дней привык оперировать самостоятельно, без подсказок, по заранее продуманному до мелочей плану. А когда тебе ассистирует старший, он обязательно будет довлеть, его суждения могут не совпадать с твоими, тебе придется работать по его указке, то есть в нарушение собственного плана, или вступать с ним в спор, что во время операции бестактно, недопустимо, вредно для дела… И я сказал учителю:

— Николай Николаевич, поймите меня правильно… Операция предстоит долгая и, боюсь, окажется утомительной для вас. Мы постараемся с ней справиться. Нам будет лучше, если вы, стоя за нашими спинами, поддержите советами…

Николай Николаевич взглянул на меня с недоумением, не сразу, кажется поняв, что такое я ему говорю. Кто при трудной операции отказывается от ассистенции профессора! Обычно к этому стремятся, просят… Ведь ассистирующий профессор в значительной мере снимает ответственность с хирурга, перекладывает ее на свои профессорские плечи… Николай Николаевич продолжал смотреть на меня, а я ждал, что он ответит.

— Ты что ж, папаша, боишься, что я стану инициативу из твоих рук вырывать? — Он прошелся по комнате от стены к стене, постоял у окна, потом сказал: — А наверно, ты прав…

Я не уловил в его голосе и тени обиды. Надев снова рубашку, халат, он проследовал в операционную. И надо ж было случиться по горячим следам еще одной неловкой заминке: уже здесь, в операционной.

Шла подготовка больного на операционном столе. Нужно было наладить капельное переливание крови, и я еще до этого распорядился, чтобы переливали в руку. Николай Николаевич, не зная о моем распоряжении, сказал Ваневскому:

— Переливайте в ногу…

Как можно мягче, переживая, что вот опять приходится идти наперекор учителю, я сказал:

— Николай Николаевич, разрешите, чтоб в руку…

— Да? — он вскинул седые брови, и тут же, после небольшой паузы, успев, видимо, обдумать, почему я настаиваю на своем, обратился к курсантам:

— С хирургом не спорят! Ему можно давать совет, но решает он, и никто не должен ослушаться или оскорбиться… Он отвечает за жизнь больного, вот откуда необходимость полной самостоятельности. Так что хирург волен послушать или не послушать нашего совета. А в данном случае Углов совершенно прав, что переливает кровь в руку. Ведь ногу придется ворочать, и система будет мешать в проведении операции…

И тут, как всегда, мой учитель на глазах у курсантов и многочисленных врачей, пришедших из других хирургических клиник посмотреть необыкновенную операцию, продемонстрировал величие и благородство истинного ученого. В нем никогда не было ни досады, вызванной ревностью к успехам других, ни зависти, ни, повторяю, ложного самолюбия. Большой хирург, он понимал любого хирурга с полуслова и, когда требовалось, охотно шел ему навстречу…

Больной уже спал. Владимир Львович Ваневский несколько дней затратил на добывание различных препаратов, способных усилить действие наркоза: ведь наркоз в ту пору был у нас очень несовершенным и сам по себе таил угрозу для больного. Если дать его недостаточно, разовьется шок; если с избытком — может быть интоксикация и наркозная смерть. Поэтому, чтобы уменьшить количество наркоза, договорились все время добавлять новокаин.

Накануне я тщательно разрисовал линии разреза с учетом того, чтобы хватило кожного лоскута для полного прикрытия той огромной раны, что образуется после ампутации ноги вместе с опухолью… И, сделав разрез, вначале небольшой, по намеченной линии, убедился, какую осторожность придется соблюдать. Сосуды, сдавленные опухолью у основания, были переполнены кровью. Разумеется, если бы я сразу осуществил большой, смелый разрез, окаймивший бы половину туловища, это было бы эффектно! Но пока возились бы с зажимами, больной потерял бы много крови. А впереди и так это ждало… Вот почему я начал с разреза небольшого, который, после того как останавливал кровотечение, тут же продолжал. И услышал за собой знакомый глуховатый голос:

— Правильно, папенька. И дальше так, шаг за шагом. Не на зрителей работай, а чтоб меньше крови…

Сантиметр за сантиметром уходя в глубь раны, достиг сосудисто-нервного пучка. Осторожно отодвинул вену и нерв, опасаясь при этом поранить тонкую стенку вены, подвел две нитки под артерию, крепко, но так, чтобы случайно не перерезать ниткой, перевязал ее и пересек между лигатурами. Ход моих мыслей не остался незамеченным, учитель сразу же прокомментировал:

— Обратите внимание, что хотя хирургу было очень неудобно действовать, рискованно даже, он все же сначала перевязал артерию, а не вену.

— Мы удивились этому, — ответил один из врачей-курсантов. — Зачем так осложнять для себя операцию? Перевязать сначала вену легче, проще и, наверно, тот же результат…

— Вы ошибаетесь, — разъяснил Николай Николаевич. — Хирург поступил как нельзя лучше. Вы видите, как спались сосуды на конечности? Это потому, что, перевязав артерию, хирург прекратил приток крови и, оставив пока в неприкосновенности вену, сохранил отток… Таким образом, застоявшаяся в ноге кровь уйдет к туловищу, и хирург, перевязав вену и удалив конечность, может быть уверен, что больной потеряет минимальное количество крови.

Когда была пересечена и вена, а за ней нерв, в толщу которого я предварительно ввел новокаин, Ваневский, поймав мой вопросительный взгляд, успокоил:

— Все ваши манипуляции пока никак на давлении больного не сказываются. Оно стабильно, на нормальных цифрах.

А Николай Николаевич продолжал комментировать:

— Можете воочию убедиться, как важны при операции нежность в обращении с тканями и забота о сохранении крови в организме. Закончена очень травматичная часть операции, а больной, по существу, не почувствовал этого…

Не дыша, подошел я ножом к тонкой оболочке брюшины, за которой был кишечник. Чуть не рассчитай, и брюшная полость будет вскрыта, а это выпадение внутренностей и возможность перитонита… Нащупал крестец и то место, по которому должно произойти пересечение кости. Бережно закрыв рану, повернули больного сильно на бок, и я начал новый разрез, постепенно подводя его к первому. Тут огромная опухоль, возвышаясь над тазовыми костями, затрудняла подход к тазовому кольцу. Не спеша, но в то же время не тратя даром ни одной секунды, обнажил заднюю поверхность крестца и переднюю поверхность тазовой кости. Сестра от волненья, видимо, забыв мое предупреждение, подает долото и молоток.

— Коленчатую пилу, — говорю ей.

Заметив удивление на лицах хирургов, Николай Николаевич пояснил:

— Хирург решил не прибегать к долоту и молотку из-за их травматичности. Он убежден, что лучше воспользоваться пилой. И сейчас это впервые проверяется на практике. Будем внимательны! Прав ли хирург?

Николай Николаевич, сам делая такие операции, тоже всегда пользовался традиционным инструментом. Но сейчас, хоть и доверял мне, все же не спешил с оценкой моего способа, ждал, как и остальные, что же будет… Повозившись некоторое время, я провел тонкую гибкую пилу через естественные отверстия в кости, осторожно перепилил нужное место, где подвздошная кость крепится к крестцу. Затем с той же осторожностью перепилил ветви лобковой кости.

— Давление нормальное, — доложил Ваневский. И тут учитель сразу же сказал:

— При пользовании долотом и молотком, нужно признать, этого бы не было. Давление обязательно упало бы до самых низких цифр. Можно поздравить Углова, что он нашел более щадящий и перспективный прием…

Несколько изменив положение больного на столе, я обнажил крупный седалищный нерв, обработал его и пересек, как и предыдущий до этого, лезвием безопасной бритвы… Теперь весь огромный, если не сказать, чудовищный, опухолевый препарат держался лишь на мягких тканях. Следя за тем, чтобы как-нибудь концом перепиленной кости не поранить брюшину или крупный сосуд, я подсекал каждый участок, который был еще связан с туловищем. В этот момент двое врачей, помогая мне, приподняли опухолевое сращение, и оно оказалось как бы на весу, пока полностью не было закончено отсечение… Громадная опухоль вместе с костями таза и ногой лежала перед нами, пугая своими размерами. Николай Николаевич тут же вызвал муляжиста, чтобы запечатлеть эту редкость. Как мы узнали после, опухолевое сращение весило 29,3 килограмма. Почти два пуда!

Но нам — операционной бригаде — было не до муляжа.

Как и любая из ряда вон выходящая операция, эта тоже вымотала до конца: чуть ли не пар от нас шел — такие мокрые были, и ноги гудели, как после многокилометрового марша или восхождения на горный пик… Но в глазах у каждого из своих помощников видел я не утомление, а ту высшую радость, что бывает у победителей. Ведь главное — весьма травматичная операция прошла без шока у больного! Как же, значит, мы старались, как слаженно и безошибочно действовали… Теперь все силы на предотвращение внезапных послеоперационных осложнений!..

Нет нужды тратить время и бумагу на описание тех чувств, что бурлили тогда во мне. Поединок выигран, и было такое ощущение, что словно бы раздались шире плечи, тверже стала рука, закалилась сильнее прежняя моя воля…

Уже через две недели все раны у Алексеева зажили, как мы, медики, выражаемся, первичным натяжением. Больной стал учиться ходить на костылях. К нему пригласили опытного специалиста с протезного завода. Несколько недель ушло на изготовление специального протеза, и за этот срок Алексеев полностью поправился, окреп и порой горько шутил: «Еще бы ноге вырасти, тогда хоть в футбол играй!» Иногда, дольше обычного задержавшись в кабинете, я слышал приближающееся постукивание его костылей, он просил разрешения войти, и мы разговаривали с ним. Георгий Васильевич признался, что слова Петрова о том, что сам он операцию делать не сможет и поручает ее Углову, были для него ударом. «Под ваш нож, поверьте, шел как ягненок на заклание… С такой, знаете, библейской покорностью!..» Говорил это и, покачивая головой, смотрел на мои руки. «Да что это вы?» — спросил я. «Удивляюсь», — ответил он и не стал ничего больше объяснять.

Перед тем как выписать Георгия Васильевича Алексеева из клиники, мы продемонстрировали его на заседании Хирургического общества имени Пирогова. После моего сообщения об истории болезни этого больного и о проведенной операции Николай Николаевич поднялся с места и сбросил с муляжа простыню, которой тот был прикрыт. В зале при виде гигантской опухоли раздались возгласы удивления. Как мог человек носить ее?! И тут же мы показали больного. Он вышел к присутствующим уже на протезе.

Было много вопросов. Среди них такой: кто сделал эту блестящую операцию? Задал его профессор Созон-Ярошевич. Пока я собирался отвечать, Александр Сергеевич шепнул мне на ухо: Созон-Ярошевичу отвечай в последнюю очередь. Я понял ценность дружеского совета и принял его. Когда на все вопросы были даны исчерпывающие ответы, я зачитал вопрос Созон-Ярошевича и ответил: «Оперировал Углов, ассистировал Чечулин, консультант Николай Николаевич Петров…» Раздались дружные и долгие аплодисменты. А тут еще Николай Николаевич подлил масла в огонь: в своем выступлении во всеуслышание заявил, что лично он отказался делать операцию, а вот Углов взялся, и получилось хорошо. Закончил же так: «Будем помнить, товарищи, что в мировой сокровищнице науки второго подобного факта нет. Человеку отняли сорок процентов веса тела, а он остался жив!»

Алексеев уезжал домой с просветленным лицом, полный надежд жить и работать. А мы сильно переживали за него. Дело в том, что при тщательном гистологическом исследовании опухоли в ее глубоких отделах были выявлены участки злокачественного превращения костной опухоли. Больному, понятно, об этом не сказали, и потому каждое письмо от него — он нам периодически сообщал о своем хорошем самочувствии, — нас радовало. В глубине души надеялись, что его минует чаша сия…

Успех же этой операции, естественно, еще больше содействовал укреплению нашего авторитета. То и дело нас приглашали в другие больницы… А сами мы, несмотря на заметные достижения в овладении новыми разделами хирургии, продолжали испытывать трудности с обезболиванием, могли лишь мечтать о интратрахеальном наркозе, который в те годы уже получил самое широкое распространение на Западе. По-прежнему брали за основу местную анестезию, отнимавшую уйму времени и сил хирурга, всей операционной бригады, и все же не обеспечивающей надежной безболезненности. Считали, что нам повезло, когда удалось ввести в штатное расписание должность врача-наркотизатора, который с увлечением взялся за разработку вопросов анестезиологии.

В клинику, как уже говорил, шли и ехали отовсюду врачи, желающие учиться необыкновенным операциям, больные, которые уже отчаялись найти где-либо спасение для себя…

Многие из больных поступали в клинику в таком состоянии, что с первого взгляда было ясно: операции не перенесет… Но сказать человеку: иди и умирай, поскольку тебе не показана операция, — я не мог. И сам собой требовательно встал вопрос: а нельзя ли улучшить состояние больного, чтобы он выдержал операционное вмешательство, а дальше сама операция принесет ему облегченье?

Это оказалось сложным и трудным делом. Но первый же, начальный опыт подтвердил: предоперационная подготовка имеет громадное, иногда решающее значение для исхода операции. Мы увидели, что больные, которые считались абсолютно неоперабельными и которым до нас отказывали во всех клиниках, куда бы ни обращались они, после упорной, длительной, продуманной в деталях подготовки обретали силы, позволявшие им благополучно перейти с операционного стола в палату выздоравливающих… Я писал об этом в диссертации, в нескольких опубликованных журнальных статьях, хотя некоторые врачи, тоже занимавшиеся проблемами легочной хирургии, весьма критически, иногда и пренебрежительно относились к моим высказываниям по этому поводу.

А мы продолжали совершенствовать процессы подготовки больных к операции, добиваясь ее полной эффективности. Затрачивали на это много энергии, совершали ошибки, тут же, на ходу, исправляли их, и в конце концов создали стройную систему такой подготовки, обеспечивая отныне более гладкое течение операции, охраняя больных от многих осложнений.

А вопрос об осложнениях при внутригрудных операциях и, в частности, при операциях на легком, тоже совершенно не раскрывался в медицинской литературе, ни у нас, ни за рубежом. Это в то время, когда про осложнения при операциях на брюшной полости имелись, например, целые тома! Поэтому, сам работая без подсказок, пережив не одну трагедию, совершив не одну ошибку, я стремился дать в своей диссертации практические советы хирургам, обращая их внимание на наиболее опасные ситуации. А ведь когда они возникают, время измеряется секундами, нужно сделать единственно верный ход…

К середине 1948 года я успел уже осуществить двадцать восемь резекций. Эти операции в некотором роде были уникальными. Вряд ли в то время какая другая клиника страны могла представить подобное количество наблюдений.

К этой поре мне уже можно было начать писать основные главы диссертации, но… не хватало времени! Продолжал много оперировать, а каждая операция и выхаживание больного после нее заставляли проводить в клинике сутки напролет. А тут еще напасть: стало сдавать собственное здоровье, не давали покоя боли в спине. Профессор Н. А. Новожилов, к которому обратился, снова подтвердил диагноз хронического заболевания позвоночника, постепенно ведущего к сращению позвонков между собой. Суровое эхо финской кампании! Профессор порекомендовал мне срочно ехать в Саки, куда я и отправился с тяжелым чемоданом, набитым книгами и тетрадями. В тетрадях были рефераты прочитанных работ и истории болезней оперированных мною людей.

С этим чемоданом, между прочим, связан любопытный эпизод… Трое попутчиков, что ехали со мною в купе, сошли глубокой ночью на какой-то станции. А под утро я Услышал в купе какую-то возню, затем увидел, как молодой человек, тужась от тяжести моего чемодана, стаскивает его с верхней полки. Спустил чемодан на пол, покосился на меня: сплю ли?

— Поставь на место, — спокойно, но властно сказал я. — Сам снял — сам поставь!

— Хорошо, — отозвался молодой человек. — Если просите — я готов.

Через минуту мы сидели друг против друга. Молодой человек нервничал, но старался держаться с достоинством. Было ему не больше двадцати трех лет, одет прилично, лицом не глуп…

— Это что ж… профессия ваша? — спросил я. Он пожал плечами: понимай, мол, как хочешь.

— Надо бы сдать вас в милицию, — сказал я. — Но не верится, что вы… профессионал.

— Я?! — молодой человек, по-моему, даже обиделся. — Я вор в законе. «Мойщик» со стажем… «Мойщик», на нашем языке, — специалист по поездам, у спящих, так сказать…

— У вас тоже специализация?

— Еще бы!

На необщительность моего нового знакомого жаловаться не приходилось. Наоборот!.. «Освоившись», он говорил со мной уже «на равных», без тени смущения. Поинтересовался — так, между прочим:

— А в чемодане у вас что? Тяжел, черт!

— Книги.

Он в досаде хлопнул себя по коленям:

— Вот не повезло бы! Я уж раз обжегся на таком чемодане — в Рязани. Вскрыл, а там одни библии. Поп вез. А вы кто — по культуре служите?

— Хирург.

— Это хорошо, — одобрил молодой человек. — Ваш брат и нас спасает. — Подумал-подумал, и вдруг сказал:

— Я тоже знаком с одним хирургом. Он из Ленинграда. Углов фамилия.

— Как интересно! — ответил я. — Я тоже немного слышал об Углове.

Молодого человека звали Анатолий Ч-н, и он рассказал про своего отца. Отец умирал. Уже не было надежды — и жена, мать Анатолия, повезла его из Мурманска в Ленинград. Доктор Углов удалил отцу часть легкого, — отец теперь жив-здоров, по-прежнему работает военруком в школе, а в доме Ч-ных имя доктора Углова часто вспоминают…

Я вспомнил и больного Ч-на и, как всегда у меня бывает, — тут же мысленно «воспроизвел» весь ход операции у него, нелегкий и опасный, как все подобные. Анатолий признался: дома, конечно, не знают о его преступном занятии, думают, что сын плавает матросом в Черноморском пароходстве. Он старается поддерживать эту родительскую веру в него: из портовых городов шлет открытки с красочным описанием своей «моряцкой» жизни.

Еще часа два разговаривали мы. Я назвал свое имя и старался убедить парня, чтобы он порвал с воровским миром, перешагнул со скользкой дорожки на прямой путь честной жизни: за плечами у него десять классов, он молод, силен, достаточно развит, — нужно учиться! Сколько хорошего, светлого вокруг нас, и одновременно сколько человеческой энергии, ума, самоотверженности необходимо, чтобы успешно преодолеть все то, что мешает людям в жизни. Например, болезни… По-моему, я тогда прочитал Анатолию целую лекцию о том, как хирурги ведут бой за излечение безнадежных больных, какие трудности встречают на пути. Он слушал внимательно, если было что непонятно — переспрашивал; и я, признаться, был в затруднении: что же мне делать с ним? Но Анатолий «распорядился» сам: извинившись, вышел покурить и больше не вернулся. Честно говоря, мне даже стало обидно, подумалось: сколько волка ни корми — он все равно в лес смотрит! К чему этому «профессионалу» все мои «добропорядочные» слова? И другое подумалось: как легкомысленно я поступил — везти с собой весь материал диссертации, подлинники этого материала! Не поймай я вора за руку — мне понадобилось бы два-три года, чтобы только восстановить утерянное!.. От одной этой мысли холодок прошел по спине. Да еще хотел убедить в чем-то жулика! Не наивно ли?..

Но я ошибался! Добрые семена, брошенные даже на ходу, без длительной обработки почвы тоже могут принести плоды. Лет семь спустя после этой истории Анатолий Ч-н прислал мне письмо. Сообщал, что отсидел три года, и там, в заключении, не раз возвращался в мыслях к нашей беседе, постепенно приходя к твердому решению «завязать» с прошлым. А теперь, окончив училище, приехал по распределению в Карагандинскую область, будет работать и готовиться в институт.

Как было мне не порадоваться! И могу сообщить, что нынче Анатолий Владимирович имеет высшее образование и живет с семьей в полюбившемся ему Казахстане.

Вот этим незабываема для меня та давняя дорога в Саки. Там я принимал грязи с солнечным нагревом на весь позвоночник. Сами по себе грязи горячие да еще солнце жарит, препротивнейшая, утомительная процедура! Во время лежания под грязевым одеялом спустишь с себя ведро пота, выходишь из грязелечебницы совершенно усталый, а работа ждет. Предстояло написать решающий раздел диссертации: клиническую часть, состоящую из шести глав. Времени на отдых не выкраивалось. Утешал себя одним: не привыкать!

Когда вернулся в Ленинград, оставалось сделать лишь последнюю главу, составить подробное заключение, написать краткие выводы и готовить оформление (рисунки, фото, таблицы). Этим занимался уже урывками: всецело находился в плену клинической работы, размах которой ширился месяц от месяца. Достаточно будет сказать, если с 1946 по конец 1948 года мы прооперировали 28 легочных больных, то за 1949 и начало 1950 года — уже 106.

В декабре 1948 года — точно в срок — я сдал свою докторскую диссертацию в Ученый совет, проработав над нею три года. Ее передали официальным оппонентам — профессорам Ю. Ю. Джанелидзе, В. Н. Шамову и И. Г. Шулутко. Двое первых были крупнейшими учеными и специалистами в области грудной хирургии. И. Г. Шулутко заведовал клиникой терапии ГИДУВа: на его глазах проходило все обследование и лечение легочных больных. Надо заметить, что В. Н. Шамов одним из первых в стране сделал операцию удаления легкого при бронхоэктазах, а Ю. Ю. Джанелидзе к тому времени оперировал и на перикарде и на сердце при врожденных пороках. Так что они не только теоретически были знакомы с операциями, подобными тем, что разрабатывал я.

Все три отзыва оказались написанными так, что лучшего желать было бы грешно…

Во время защиты я решил продемонстрировать больных, которым делал операции резекции легких. Часть их уже в состоянии выздоровления находилась в клинике, другие охотно приехали по моему вызову. Все они, понимая торжественность момента и его значение для меня, явились по-праздничному одетыми, подтянутыми, смотрелись со стороны как нельзя лучше… Когда я после доклада попросил ввести их в зал, и они, все двадцать — по мере того, как называл фамилию каждого, возраст, болезнь и что сделано, — прошли перед взорами присутствующих, раздались аплодисменты. Выступившие же затем оппоненты характеризовали мою докторскую лишь в превосходных степенях…

А потом слово взял Николай Николаевич Петров. Его выступление растрогало меня и удивило. Учитель говорил обо мне так, что дай бог услышать подобное любому ученику от своего учителя, требовательного в деле и скупого на похвалу. Мне очень дорога эта коротенькая речь Николая Николаевича, и я осмелюсь привести ее здесь полностью. Вот она:

— Глубокоуважаемый председатель собрания, глубокоуважаемые члены Ученого совета, дорогой Федор Григорьевич! Моя роль в сегодняшнем выступлении состоит в том, чтобы дать общее суждение о диссертанте, как о хирурге и человеке. Для суждения об этом в моем распоряжении имеется двенадцать лет наблюдений, так как Федор Григорьевич появился в ГИДУВе в 1937 году, после полутора лет работы в клинике профессора Оппеля и шести лет самостоятельной работы на периферии.

Когда вы, Федор Григорьевич, только что появились в Ленинграде и начали выступать в Хирургическом обществе, среди скептиков, которых всегда имеется немало, раздавались голоса сомнений: действительно ли результаты, о которых вы сообщаете, могут быть такими у молодого, начинающего хирурга? И вот результаты оказались неприятным образом (неприятным для скептиков) лучше, чем они предполагали. Теперь мы видим, что перед нами был не фантазер, не втиратель очков, а один из наиболее одаренных представителей молодого поколения нашей хирургической школы.

Появившись в Ленинграде, в моей клинике, и заинтересовавшись болезнью легких, вы, конечно, сразу убедились, что лечение этих болезней, сравнительно редко встречающихся (главным образом это были нагноительные процессы), ведется попросту плохо, а лечение рака совершенно отсутствует. Для того, чтобы с успехом решить проблему этого тяжелого заболевания, нужна была инициатива, нужен был талант. То и другое вы проявили и начали действовать в этой области отнюдь не как ученик, руководимый каким-то учителем, специалистом в этой области. Такого учителя при вас не было. При вас был лишь человек, который мог только давать вам советы, указания в области общей хирургии, но по легочной хирургии авторитета и компетентности не имевшего. Тем не менее это вам не помешало достигнуть тех результатов, о которых мы здесь слышали сегодня.

Поэтому я должен выразить вам русское спасибо от кафедры, которой я более тридцати пяти лет заведую и которая за это время еще не была прославлена ни одним из своих сотрудников в такой степени, как она оказалась прославленной вами.

Спасибо вам от клиники, спасибо и от института, куда вы стали привлекать слушателей и больных.

Должен закончить свое выступление пожеланием вам дальнейших успехов, в которых, я думаю, теперь никакие скептики уже не могут сомневаться, и пожеланием, чтобы вы всегда оставались тем же простым, доброжелательным товарищем, каким вы были все это время!

…Слушая, что говорил обо мне учитель, я думал: пусть у меня, как и прежде, будут силы, я все их без остатка отдам медицине, больным людям. Я должен оправдать эти, святые для меня слова Учителя.

ГЛАВА XVI

ЯНВАРЬ 1950 ГОДА опечалил нас, ленинградских врачей, известием о внезапной кончине Юстина Юлиановича Джанелидзе. Ушел из жизни крупный ученый, превосходный хирург, очень одаренный педагог, прирожденный организатор.

Как хирург он прославился еще в молодости своей операцией ушивания раны сердца человеку, который прожил после этого много лет. Позднее вышла в свет его монография о ранениях сердца, долгое время остававшаяся единственным руководством по этой проблеме. Затем последовали другие монографии, в том числе монография по лечению бронхиальных свищей, уже посмертно отмеченная Государственной премией. Чуть ли не самым первым в стране он стал делать операции по поводу слипчивого перикардита, а также при незаращении баталового протока.

Будучи одним из руководителей Института скорой помощи в Ленинграде, Ю. Ю. Джанелидзе провел немало всесоюзных конференций по узловым вопросам неотложной хирургии брюшной полости. Они привлекли внимание всей медицинской общественности, оказали благотворное влияние на развитие этого раздела отечественной хирургии…

Неоднократно он выезжал за границу с научными докладами. Последняя его поездка была в Соединенные Штаты Америки. Оттуда Юстин Юлианович вернулся, полный впечатлений от прогресса мирной хирургии, которого добились американские хирурги в послевоенные годы. Как позже рассказывала мне его ученица — Зинаида Васильевна Оглоблина, он выражал свой восторг, забывая порой оттенить те благоприятные условия, которые хирурги США имели в годы войны. И на одном из заседаний, где Юстин Юлианович делился своими впечатлениями, вдруг поднялся молодой подполковник медслужбы С. и во всеуслышание обвинил Джанелидзе «в преклонении перед Западом». Не сделавший для хирургии и тысячной доли того, что сделал известный профессор, он резко, в патетической форме поучал Юстина Юлиановича «с должным уважением относиться к нашим выдающимся достижениям», «не позорить безответственными заявлениями форму, которую мы носим» и т. п.

Ю. Ю. Джанелидзе почти четверть века заведовал кафедрой госпитальной хирургии 1-го Ленинградского медицинского института. До него этой кафедрой шесть лет руководили Н. Н. Петров, а еще раньше — А. А. Кадьян. Все — выдающиеся хирурги, лидеры русской хирургической школы!

Естественно, что вокруг кандидатуры на эту должность начались большие споры. Но ни у кого не было сомнения, что возглавить ее должен хирург с именем, известным всей стране. Хирургическая молодежь, особенно работающая на этой кафедре, хотела иметь такого руководителя, который бы сам деятельно занимался новыми проблемами медицины и поддерживал бы начинания молодых ученых… И поэтому ко мне пришли представители общественных организаций медицинского института и, сославшись на то, что директор института обещает поддержку, посоветовали подать на конкурс.

В родной клинике мне было хорошо, я не хотел уходить отсюда, хотя приглашения перейти в то или иное место поступали постоянно, и Николай Николаевич советовал приглядеть самостоятельную работу, чтобы у меня, как у ученого, был больший размах… «Ты уже подготовлен к такому, — говорил он мне. — Отпускать жалко, а не отпускать — делу вредить!»

И теперь, переговорив с представителями 1-го Медицинского института, я пошел со своими сомнениями к Николаю Николаевичу. Учитель сказал, что уже думал над этим и сам хотел посоветовать мне то же самое…

Избрание на ту или иную научную должность в нашей стране всегда считалось делом исключительной важности, и здесь часто скрещивались шпаги добра и зла. Еще Ломоносов, боровшийся со всякого рода авантюристами, приезжавшими за легкой добычей в нашу страну и так и не научившимися ее уважать, писал: «Вы, сидящие на шее приютившего вас народа! Почему вы относитесь без должного уважения к нашим правилам и обычаям?»

Находясь в академии и ведя беспощадную борьбу с такими «иноверцами», он, в конце концов, добился очень многого в смысле объективной оценки соискателя на научную должность. И тот факт, что наши научные учреждения, как правило, возглавляли крупнейшие представители русской науки, являлся выражением объективного отношения к выбору руководителя и залогом большой творческой работы того или иного учреждения. Достаточно указать на то, что директором Института физиологии в Ленинграде был И. П. Павлов, Института экспериментальной медицины — П. М. Быков, Института онкологии в Ленинграде Н. П. Петров, Института нейрохирургии в Ленинграде А. Л. Поленов, Института нейрохирургии в Москве — Н. Н. Бурденко, Института скорой помощи в Ленинграде — Ю. Ю. Джанелидзе, а в Москве — С. С. Юдин и т. д. Этим и обусловливались высокий авторитет и передовая наука. И до сих пор там, где в руководстве научным учреждением стоит крупный ученый, там заметен прогресс этого раздела науки.

При избрании профессоров в вузы, соблюдались принципы, по которым на эту должность выдвигались наиболее достойные. Во всяком случае я никаких шагов не предпринимал, ни с кем не разговаривал и решил все пустить на самостоятельное течение. Слышал, что некоторые из конкурентов предпринимают энергичные меры в свою пользу. Я же не знал тогда, что надо делать, да и не хотел ничего предпринимать, тем более, что в то время плохо представлял весь процесс избрания профессора и был глубоко убежден, что ученые изберут, несомненно, наиболее достойного.

А споры о том, кому возглавить эту кафедру, не затихали среди видных хирургов Ленинграда и Москвы. Мне о них рассказали много лет спустя, на съезде хирургов, — так памятны были те споры! Съезд состоялся в Ленинграде уже в конце пятидесятых годов. Тогда на одну мою показательную операцию пришли знаменитые хирурги из разных городов Союза, и среди них профессор Валерий Иванович Казанский. Когда вышли из операционной, я пригласил гостей в кабинет на чашку чая. Казанский, дав высокую оценку только что состоявшейся операции, сказал:

— Прошло достаточно времени, и мы видим: на место Джанелидзе был избран достойный кандидат. Между тем, признаюсь откровенно, мало кто из нас питал такие надежды при избрании Федора Григорьевича Углова… Я помню, собрались мы, человек десять хирургов, и стали между собой обсуждать кандидатов. Решение по конкурсу еще не было принято… При таком — в тесном кругу — обсуждении кандидатуры Углова лишь один Николай Николаевич Петров был за него, а остальные — дружно против. А нынче мы видим, что Николай Николаевич был прав. И я рад, что мы тогда ошиблись, что вы, — Валерий Иванович обратился ко мне, — …что вы оказались лучше, чем все мы о вас думали в то время… Но это будет позже.

Подав заявление, я совсем не переживал — изберут или нет. Было, скорее, любопытно… К тому же я не имел ясного представления, что меня ждет. Четырнадцать лет работы с врачами-курсантами — разумеется, не то же самое, что занятия со студентами, да еще руководство кафедрой при этом! Но тактичный и мудрый Николай Николаевич, думая, что я очень переживаю, зная закулисные разговоры недоброжелателей обо мне, начал на всякий случай готовить меня к худшему. Он боялся, что провал будет воспринят мною слишком удручающе, выбьет из колеи, и говорил:

— Конкурировать надо смело, не боясь провала. Что такое провал? Это значит, что всем сразу не может повезти: везет кому-то одному. Я, например, проваливался не раз, и не стал, по-моему, от этого хуже. В первом случае мы конкурировали с Владимиром Андреевичем Оппелем. Кафедру занял Владимир Андреевич, я пошел к нему старшим ассистентом и проработал у него пять лет.

В конце июня 1950 года мне сообщили, что я избран на должность заведующего кафедрой госпитальной хирургии 1-го ЛМИ. Было радостно. Было грустно и страшновато… Радостно, что считают достойным.

Грустно — что отныне прощай клиника, нужно уходить из-под крыла учителя.

Страшновато — ведь эта кафедра одна из ведущих в стране, к ней приковано внимание хирургической общественности. Справлюсь ли?

И ЭТО — СПРАВЛЮСЬ ЛИ? — не давало теперь покоя. Необходимо направлять деятельность целого коллектива, подбирать темы научных работ, контролировать их, готовить к защите… И если молодежь не будет расти, цена тебе, как руководителю, ломаный грош, и те, кто ратовал за тебя, разочаруются… Именно в научном росте сотрудников видится лицо ученого. Как бы сам много ни работал, возможности одного резко ограничены по сравнению с возможностями коллектива. Рост самого ученого — в росте его учеников. Не так ли?

А чтение лекций? В клинике их читал сам Николай Николаевич или его заместитель, доценты лишь иногда. Здесь же заведующий кафедрой должен вести весь основной курс лекций, устраивать показательные занятия с группой, проводить разбор историй болезней и так далее и тому подобное. Ко всему прочему, придется читать лекции после Джанелидзе — прекрасного оратора.

Прежде всего нужно подготовиться к первой, вступительной лекции, которой по традиции открывается лекционный курс профессора, впервые вступающего на кафедру. Обычно на эту лекцию, кроме студентов, приходят представители других кафедр, деканата, дирекции, партийного бюро… Похоже все это на своеобразный экзамен. По первой лекции будут судить о возможностях, культуре и подготовленности нового профессора.

Я понимал, что лекция должна быть глубокой по содержанию, правильно выдержанной в идеологическом и педагогическом смыслах и, главное, доходчивой и интересной. Прочитать ее нужно без шпаргалок, умело пользуясь фактами и чутко улавливая настроение аудитории. Лишь в этом случае признают эрудицию лектора…

Оставалось около двух месяцев… Я решил приятное совместить с полезным. Нагрузившись необходимой литературой, отправился в Анапу, чтобы там готовиться к лекции и перед началом учебного года отдохнуть у моря. А когда вернулся, сразу же поехал на дачу к Николаю Николаевичу, с душевным трепетом передал ему написанные листки. Он при мне прочитал их, одобрил, сказал, чтоб я не трусил: не боги горшки обжигают… «Действительно, — соглашаясь, подумал я. — Не боги!»

Сильно волновало еще одно — контингент больных. В клинике Петрова они были плановые, по «скорой помощи» не поступали. Теперь же придется три-четыре дня в неделю дежурить по «скорой». Тут нужно чуть ли не молниеносно поставить правильно диагноз, сразу наметить действия по спасению человека. А я уже со времени блокады отвык от этого. Значит, необходимо настроиться на экстренную диагностику. Не теряя дни даром, стал читать книги, в которых рассказывалось об ошибках и опасностях при постановке диагноза, исследования по «острому животу» и другие.

Новая работа представлялась мне ответственным этапом в жизни, к тому же я ждал выхода в свет монографии по резекции легких, сделанной на основе докторской диссертации. Ведь она была первым крупным исследованием в стране, освещающим эту проблему с самых разных сторон…

Первого сентября я взошел на кафедру, имея монографию в руках. Вступительную лекцию читал, видя перед собой сотни белых халатов и устремленных ко мне внимательных глаз… В ней я, прежде всего, говорил о бережном отношении к больному, как о святой обязанности врача.

Лекция, как видел сам и как мне после сказали, всем понравилась. А я, когда читал ее, имел дальний прицел, чтобы мои установки о бережном подходе к больному услышали не только студенты, но и присутствующие здесь же врачи клиники — не худо им сразу же знать мои требования…

Следовало мне вникнуть и в педагогический процесс, во все его тонкости. Молодые хирурги жаловались, что не имеют тем научных работ. Сразу же бросилось в глаза, что никто не производил должного отбора больных, много лежало таких, которые не требовали хирургического лечения, и в результате у хирургов не чувствовалось интереса к работе…

За полтора-два месяца, разобравшись в особенностях учебного процесса и в работе клиники, присмотревшись к сотрудникам, я решил перестроить всю деятельность кафедры. Прежде всего поставил на заведование отделениями энергичных людей, способных живо, творчески решать Вопросы: доцентов С. П. Иванова и А. В. Афанасьеву.

Сергей Павлович Иванов был исключительно обаятельной личностью. Скромный, спокойный, деловой, умелый хирург, имел большой педагогический опыт. Старый член партии, он не выносил никакой фальши, сам отличался кристальной честностью, пользовался доверием и авторитетом не только в клинике, но и в институте в целом. Вскоре он защитил докторскую диссертацию и стал вторым профессором. Но, к сожалению, заядлый курильщик, он через несколько лет умер от рака легкого.

Антонина Владимировна Афанасьева начинала свой путь в медицине с должности операционной сестры в клинике Петрова. Неутомимая, с твердым характером, она быстро прошла нелегкую дистанцию от медсестры до хирурга, успешно оперировала на брюшной полости, а затем овладела методикой внутригрудных операций. В шестидесятые годы, защитив под моим руководством диссертацию, она получила профессорское звание…

Сергей Павлович и Антонина Владимировна были надежными помощниками, поддерживали меня во всех начинаниях. А одной из первых задач была необходимость оживить хирургическую деятельность клиники. От этого, по существу, зависел уровень педагогической и научной работ.

Узаконили: в клинику принимать по строгим показаниям, только тех, кто нуждается в хирургическом лечении. Понятно, что тут же появились пациенты со сложными хирургическими заболеваниями. Они уже сами по себе заставляли наших врачей как можно больше читать, думать, советоваться, дискутировать.

Как и предполагал, на первых порах мне было очень трудно устанавливать правильный диагноз и находить правильную тактику при острых заболеваниях брюшной полости. Ведь видишь больного всего несколько минут, а высказать твердое суждение обязан! И через час-другой твои слова, твой диагноз будут проверены в ходе операции. Ошибешься раз, второй, — и непоправимо упадет твой авторитет во мнении сотрудников… Врач клиники, порой наблюдая больного несколько часов кряду, не может поставить диагноз. Что же тут скажешь, если наблюдаешь больного каких-то несколько минут?!

Однако должен сказать!

Для примера сошлюсь на историю, связанную с одним больным, которого дежурный хирург и заведующий отделением показали мне в поздний час, во время моего ночного посещения клиники.

— Больной доставлен «скорой помощью» с диагнозом «острый живот» прямо с производства, — доложила мне Антонина Владимировна. — Собрались оперировать, но вот в сомнениях… Не все ложится в этот диагноз…

Смотрю больного: бледен, дышит прерывисто, тоны глуховатые, пульс частит, мягкий, в легких чисто, а живот напряжен настолько, что сразу же возникает подозрение на перитонит. Не прободная ли язва желудка?! Если так, немедленно оперировать. Напомню, что когда операция при прободной язве желудка делается в первые шесть часов, смертность составляет десять — пятнадцать процентов, после двадцати часов она приближается к ста процентам.

Нужно торопиться не спеша. При ошибочной операции смертельный исход не исключается. Ведь больного не первый час наблюдают такие опытные клиницисты, как Антонина Владимировна Афанасьева и Ирина Игнатьевна Рупеко. Они, взвесив все «за» и «против», не могут пока утвердительно ответить, что у больного, а я возле него пять минут. Но я — арбитр, должен решить вопрос с исчерпывающей полнотой. На меня смотрят, от меня ждут…

Я сел на край кровати и положил больному на живот руку. Отвлекая вопросами, начал плавно и нежно, однако настойчиво, надавливать на живот. Рука тут же встретила резкое соприкосновение: живот напрягся, как доска. По-прежнему отвлекаю больного, что-то говорю ему, он отвечает мне, и чувствую, постепенно моя рука уходит в брюшную полость глубже. Еще и еще… Такого при прободной язве не бывает — как ни отвлекай, живот остается в стойком напряжении. Значит, что-то другое! Но что же?!

Более подробно расспрашиваю больного. Он рассказывает, что по профессии инженер, сегодня вечером у него был неприятный разговор с директором, по сути директор оскорбил его… А он, вдруг ощутив резкую боль в животе, не мог уже ничего ответить, сел в кресло, откинул голову на спинку и, чувствуя, что боль не проходит, попросил сослуживцев вызвать такси. Перепуганный директор тут же предоставил свою машину. По дороге домой ему стало так плохо, что пришлось доставить в больницу…

— А было у вас подобное раньше?

— Не такое, но было. Обычно, когда понервничаю, боли в сердце.

Что же делать? Оперировать?

А вдруг обнаружится, что никакой катастрофы в животе нет?! Отложить операцию? К завтрашнему дню разовьется перитонит, если это все же прободная язва… Но вряд ли!

— Как быть, Федор Григорьевич?

— А ваше мнение?

В ответ пожимают плечами.

— Делали больному электрокардиограмму?

— Но у нас же не было подозрения на болезнь сердца…

— А обратили внимание, что если больного отвлечь, он дает прощупать живот довольно глубоко? Следовательно, можем предположить, что причина напряжения мышцы брюшной стенки зависит от легких или сердца. Легкие при прослушивании чистые. Надо проверить сердце…

Немедленно сделали электрокардиограмму. Мелкоочаговый инфаркт! Если бы взяли на операцию, больной бы не выжил.

Такие истории в хирургической, клинике, которую отныне возглавляю, чуть ли не ежедневно. Тут уж основная забота не об авторитете, профессорском престиже, как бы человека под удар не поставить, неприятностей для себя и своих сотрудников не нажить!

Поэтому в подобных ситуациях работа хирурга отчасти напоминает работу следователя — детектива… В описанном эпизоде все как будто было в пользу «острого живота» — призывало к срочной операции. Все, кроме одного симптома, не подходящего под общую картину. А что такое один симптом, когда десятки других подтверждают несомненность первого диагноза?! Пренебречь им? Но пренебрегли бы — прощай, человек!

Так и у следователя. Бывает, что все факты, казалось бы, изобличают человека в преступлении. Есть только маленькое, крошечное «но». И опытный следственный работник не отмахнется от этого противоречия, как бы незначительно оно ни было. Все заново пересмотрит, переосмыслит, сопоставит и, смотришь, ниточка, потянувшаяся от этого «но», приведет к совершенно иному результату, чем предполагалось раньше. А в клинике нужно было не только учиться самому, но и учить сотрудников. И я вскоре выступил с большой статьей, в «Вестнике хирургии им. Н. И. Грекова», в которой обращал внимание практических врачей на симптомы, симулирующие «острый живот», но вызванные совершенно другими причинами. Статью встретили с большим интересом в разных городах страны. Мне пришли письма с благодарностями, а из Донецка приехала доктор Подоненко за советом. Она сказала, что наблюдала много подобных больных. Нельзя ли на имеющемся материале написать кандидатскую диссертацию?

Я помог ей составить план диссертации. И Анна Павловна успешно защитила кандидатскую, затем при моем содействии увидела свет ее монография, а позже под моим же руководством она защитила и докторскую на аналогичную тему. Сейчас она профессор, и я рад, что помог одаренному человеку войти в науку.

Кстати замечу, что среди моих учеников немало таких, которые шли к ученым степеням, начиная рядовыми врачами. Помня, какой дорогой к науке двигался сам, я всячески стремился разжечь искорку интереса к тому или иному вопросу, если замечал ее у кого-либо из молодых. Если врач проявлял настойчивость, дело всегда заканчивалось успехом.

…А примеров, когда хирург оказывается в крайне сложном положении, повторяю, бездна. Предельно выразительна в этом отношении старая латинская пословица: «Не тот хирург, кто сделал блестящую операцию, а тот, кто воздержался от ненужной операции!»

Приблизительно через полгода я окончательно уверился, что все направления деятельности кафедры мною полностью освоены. Больше того, я вижу их в перспективном развитии. И отныне можно смело внедрять в работу клиники новые разделы хирургии. К этому, кроме всего прочего, принуждали, как всегда, больные! Многие из них, узнав, что я уже не работаю в Институте усовершенствования врачей, отыскивали меня в 1-м Медицинском. Поэтому с первых же операционных дней у нас пошли на стол больные с заболеваниями пищевода, с гнойными процессами и раком легкого. Эти операции привлекали внимание не только всех врачей нашей клиники, но и соседних клиник. Приезжали энтузиасты из других городов. С особым вниманием относились к таким операциям студенты.

Вполне понятно, что за состоянием работы в клинике, которой до этого многие годы руководил прославленный хирург страны Ю. Ю. Джанелидзе, ревниво следили в Ленинграде и Москве. Ревность эта была оправданной: не сданы ли прежние позиции? По-видимому, оснований для опасений мы не давали. Это в какой-то степени подтверждается письмом, полученным мною в ту пору от Бориса Александровича Петрова — широко известного в медицинских кругах хирурга, автора многих оригинальных работ по вопросам медицины. Он писал:

«…Очень рад, что удалось побывать у вас в клинике, известной мне по прежним визитам. Ныне я с большим удовлетворением почувствовал в ней хороший, рабочий, полнокровный дух, и понял, что она попала в руки настоящего хирурга. Как и говорил Вам, и сейчас повторяю, что Ваша работа у операционного стола производит цельное впечатление. Я радовался за русскую хирургию, которая цветет и развивается, находясь в твердых руках…

С уважением
профессор Б. Петров
Москва, 22 января 1951 года».

С трогательной отеческой заботой следил за моими делами Николай Николаевич Петров. Радовался успехам, печалился при неудачах. Он высоко ценил мои хирургические способности, считал своим долгом направлять их по единственно правильному руслу — на благо отечественной медицины. Это ярко проявилось в следующей истории…

Года через полтора после избрания меня заведующим кафедрой я получил лестное предложение занять должность, которую тоже на протяжении десятилетий занимал Ю. Ю. Джанелидзе: заместителя директора Института скорой помощи по науке. И как только я согласился на это, от Николая Николаевича мне принесли письмо следующего содержания:

«Дорогой Федор Григорьевич!

Вы достигли многого.

Идите дальше вперед теми же темпами, а если можете — еще больше усиливайте их.

Однако задумайтесь над тем, что распространение работы на два учреждения вредно для обоих этих учреждений и особенно вредно для самого совместителя.

Не берите совместительства с активной работой, а если уж взяли, то бросьте и сосредоточьтесь в одном месте, иначе Вы расколетесь и снизите уровень своей работы, а это будет очень жалко, потому что людей с такими способностями, как у Вас, очень мало, и они обязаны развивать и еще раз развивать, но не распылять свои силы!

Ваш доброжелатель, гордящийся Вашими успехами
Н. Петров
1/Х-1952г.»

Я принял совет-предостережение учителя и оставил совместительство, сосредоточив все внимание на делах клиники.

ШИРОКИМ БЫЛ ДИАПАЗОН вопросов, которые приходилось разрабатывать в клинике.

Много внимания мы уделяли хирургическому лечению зоба: прооперировали более полутора тысяч больных, в том числе с внутригрудным зобом, при котором встречались все сложности и неожиданности, присущие операциям на грудной клетке.

Проявили себя в лечении некоторых эндокринных заболеваний, ставивших перед нами запутанные диагностические и тактические задачи. Особенно памятные волнения и трудности связаны с больными, у которых находили аденому паращитовидных желез. Ведь тут как: появится у человека опухоль с горошину, а таких дел натворит, разобраться, что к чему, невозможно…

Так, поступила в нашу клинику сравнительно молодая женщина с сильнейшими болями в ногах и во всем теле. Врачи, до этого неоднократно обследовавшие ее, не находили ничего патологического, считали, что она «типичная тяжелая истеричка». А когда она попала в больницу с переломом бодра, оказалось, что у нее многочисленные следы старых переломов ребер и других костей, и к тому ж камни в почках. Внимательное изучение рентгеновских снимков костей этой женщины и общее обследование у нас в клинике показали, что у нее крайне мало кальция в костях, отчего они и хрупкие. Следовательно, в организме нарушен минеральный обмен, в частности — обмен солей кальция и фосфора. Постепенно мы пришли к заключению, что это заболевание паращитовидных желез — маленьких, с чечевичное зернышко железок, расположенных на шее ниже щитовидной железы. Не опухоль ли? Сделали операцию. Да, опухоль, чуть меньше горошины. И как только убрали ее, больная тут же, на операционном столе, заявила, что боли и скованность во всем теле, которые мучили ее много лет, совершенно исчезли!

Я поручил заняться этой проблемой высокообразованному, инициативному хирургу Александру Львовичу Стуккей. И он, заинтересовавшись такими больными, бог весть где их находил. Вылечит одного, на его месте лежит уже другой. Этот уйдет, третий на очереди… В то время, как большинство хирургов в лучшем случае имеют опыт трех — пяти подобных операций, у Александра Львовича их было более сотни. Почему-то он не захотел оформлять свой опыт в виде специальной монографии и, человек щедрый, передал весь материал ассистенту Игнатьеву, чтобы тот сделал на этой основе свою докторскую.

Еще больше сложностей и, казалось, неразрешимых задач возникало у нас при диагностике и лечении больных аденомой поджелудочной железы. Известно, что последняя выделяет сок, необходимый для пищеварения. Но в толще этой железы расположена группа клеток (островки клеток), вырабатывающих инсулин, столь важный для углеводного обмена. Инсулин поступает непосредственно в кровь. Поэтому такие группы клеток и носят название желез внутренней секреции. Когда они работают нормально, организм снабжается инсулином в том строгом количестве, которое отвечает его жизнедеятельности. Но вот из этих клеток выросла маленькая опухоль, всего-то с горошину! И человек в беде… У него теперь вырабатывается в организме громадное количество инсулина, и он вызывает быстрое сгорание сахара в крови, нарушается углеводный обмен. Что болезнь эта страшная, можно показать па примере одной больной с ленинградской фабрики «Красное Знамя». Назовем ее Сметаниной. Было ей в ту пору пятьдесят пять лет.

Началось все у Сметаниной с внезапных приступов слабости и головокружения, которые порой заканчивались тем, что она теряла сознание. Обычно происходило это утром или, наоборот, в конце рабочего дня. Сначала изредка, затем чаще и чаще… В поликлинике при осмотрах и обследованиях ничего серьезного не находили. А приступы становились все более сильными и продолжительными. Нередко они были как припадки эпилепсии — с судорогами. После одного из таких, протекавших особенно бурно, Сметанину увезли в психиатрическую больницу. Там она пробыла несколько месяцев, и приступы по-прежнему мучили ее. Однажды, упав, она сломала себе ногу, и с этим переломом ее доставили к нам в клинику.

При обследовании больной был отмечен очень низкий процент сахара в крови. Когда же провели биохимические исследования с сахарной нагрузкой, выявили в крови высокое содержание инсулина. Это могло вызываться аденомой поджелудочной железы и другими причинами, определить которые весьма сложно. Практически нет таких данных, по которым можно было бы с исчерпывающей полнотой решить природу гиперинсулинизма. И все же после всестороннего обследования Сметаниной и неоднократных консультаций с крупнейшим эндокринологом страны Василием Гавриловичем Барановым мы убедились, что все беды больной происходят именно от опухоли поджелудочной железы. Следовало сделать операцию: поискать опухоль и, если удастся найти, удалить. А это — задача не из простых! Больная, заметив, что, поев сахару или чего-нибудь сладкого, чувствует себя несколько лучше, неприятные ощущения, досаждавшие ей, притихают, стала употреблять сахар без меры, по полкилограмма и больше в сутки. Естественно располнела от этого выше всякой нормы. Полнота и постоянные эпилептические припадки у Сметаниной страшили нас. Вдруг мы не найдем опухоль или, что не исключается, причина кроется не в ней, тогда оперативное вмешательство, несомненно, ухудшит состояние больной и может повлечь за собой смерть. А тут еще неясен вопрос, как поступить с опухолью. Если удалить только самое опухоль, можно повредить протоки поджелудочной железы и вызвать расплавление окружающих тканей ее соком. Резекция же самой поджелудочной железы вместе с опухолью не всегда возможна, так как при расположении опухоли в головке надо удалить железу всю, что почти невыполнимо… Сто препятствий на пути!

Все же, учитывая полную безнадежность положения больной, бесперспективность любого терапевтического лечения, мы решили пойти на операцию. Это была единственная возможность, дающая хоть какие-то шансы на спасение Сметаниной от неминуемой гибели, избавление от тяжкого недуга, приведшего ее, по сути дела, к деградации… И дочь больной, которой мы объяснили ситуацию, согласилась с нами.

На операционном столе, дав наркоз, мы все время внутривенно вводили больной глюкозу, чтобы предотвратить возможность припадка эпилепсии. Большое количество жира мешало мне подойти ко всем отделам поджелудочной железы, детально обследовать ее. При общупывании попадались плотные участки, похожие на опухоль. Я вырезал их, посылал на срочное гистологическое исследование. Ответ всякий раз был отрицательный. Наконец в хвостовой части железы удалось обнаружить опухоль с небольшую фасолинку: она по цвету и по плотности отличалась от вещества самой железы. Я ее иссек и так же, в срочном порядке, отправил в гистологическую лабораторию. Оттуда сообщили: инсулома, то есть опухоль, вырабатывающая инсулин, причина всех несчастий этой женщины! Немедленно прекратили вводить глюкозу. Тут же проведенное исследование сахара крови показало, что он с сорока единиц, бывших до операции, подскочил сразу до двухсот восьмидесяти (вместо 80 — 100 по норме). Сомнений не оставалось: причина заболевания ликвидирована. Теперь, пока в организм инсулина поступает мало, а клетки лишь приспосабливаются, нужно временно вводить его под кожу…

На наших глазах человек переродился! Все неприятные ощущения у Сметаниной исчезли, судороги и приступы потери сознания остались в прошлом, не было уже чувства неполноценности, болезненности, приходила в норму психика… Женщина стала прежней Ольгой Кузьминичной, какой знали ее когда-то все на фабрике. Через месяц при выписке она обошла все наши кабинеты. Широко расставив руки, заключала каждого в свои объятья и троекратно целовала. «Я уж вас по-свойски, — говорила она, — как родственников. Пошли мои старые мученья вашим врагам, а вам — одну только сладкую жизнь!»

Кто-то из врачей тут же шутливо заметил: «Сладкую? Нет уж, Кузьминична, ни нам, ни вам избыток сахара ни к чему. Мало — плохо, сверх меры — тоже худо…» — «Само собой, само собой, — торопливо отозвалась Сметанина, — пусть тогда и сладкую жизнь враги себе возьмут! А мы лучше так останемся, что имеем!..» Все рассмеялись…

Десятки людей с такой болезнью обязаны операции своей жизнью. И хотя после истории со Сметаниной мы уже смелее шли на операции, трудностей хватало. То вовсе невозможно было отыскать опухоль, и мы зашивали рану, а потом через какое-то время, ввиду тяжелого состояния больного, снова предпринимали операционное вмешательство; то опухоль, к нашему удивлению, обнаруживалась где-то в стороне от поджелудочной железы; то она находилась в головке и не поддавалась удалению… Что ни больной — уникальный случай. Однако мы упрямо, снова и снова вели поиски… Так закладывался опыт.

Но основную проблему — операции на легких — я по-прежнему держал в центре всей работы клиники. За три года мы прооперировали больше двухсот пятидесяти легочных больных. Успех сопутствовал нам. К этому времени уже невозможно было приобрести где-либо мою книгу «Резекция легких», и издательство, учитывая настойчивые пожелания врачей и студентов медвузов, предложило мне подготовить переработанное и дополненное новыми разделами переиздание монографии. Оно увидело свет в 1954 году и было встречено самыми добрыми печатными откликами крупнейших наших хирургов Б. Э. Линберга и Е. В. Смирнова.

Я в это время при всей занятости организационными и общехирургическими вопросами в клинике уже искал подходы к разработке новых задач, что выдвигало перед нами время.

ГЛАВА XVII

КАЖДАЯ ОПЕРАЦИЯ сопряжена с риском для больного и разница только в степени его. Что к любой, самой незначительной по объему и характеру операции надо относиться со всей серьезностью, не забывая, что в хирургии нет мелочей, нет пустяков, усвоено мною еще «с хирургических пеленок» и закреплено собственным опытом. Это положение старался никогда не нарушать. За свою многолетнюю хирургическую деятельность я, несомненно, ошибался и в объеме операции, и в показаниях к ней, мог недооценить свои силы или силы больного и тем причинить ему непоправимый вред. Но никогда не смотрел на операцию легкомысленно, всегда считал, что это — вещь серьезная и опасная вне зависимости от ее объема.

Среди хирургов существует такой афоризм: «Большая подготовка — малая операция, малая подготовка — большая операция». Это значит, что если ты хорошо подготовился к операции, прочитал нужную литературу, продумал возможные отклонения и осложнения и подготовил для этого необходимый инструментарий, пригласил — на всякий случай — наркотизатора, сделал точно в нужном месте и нужной величины разрез, — ты провел всю операцию так, она прошла совершенно гладко, как «малая операция».

Но вот хирург решает, что операция для него пустяк, готовиться к ней не надо, что он из небольшого разреза моментально «выковырнет» то, что полагается, и быстро кончит операцию, «которую он уже делал много раз»… Но операция оказывается значительно сложнее, а хирург и вся бригада к этому не готовы — над больным нависает смертельная опасность…

У меня перед глазами стоит хирург, с которым мне пришлось не однажды сталкиваться. Он был в молодости высокомерен, но с возрастом его высокомерие стало принимать уродливые формы, накладывало отпечаток на все его поступки, в том числе и на хирургическую деятельность. У больных он не вызывал доверия: надменный вид, закинутая вверх голова, важная походка. Ему пели дифирамбы, — главным образом, те, кто стоял по служебной лестнице ниже его и положение которых от него зависело. Товарищи, равные с ним по хирургическому рангу, относились к нему сдержанно, а подчиненные боялись его мстительной натуры. В нем не было того внутреннего благородства, которое всегда встретишь у людей, сознающих собственное достоинство и уважающих других. Его высокомерие было ничем иным, как внутренней потребностью возвысить себя путем унижения другого. В одном он был искусный мастер: как-то удивительно ловко умел приспосабливаться к обстоятельствам, направляя их на службу своему благополучию.

Основу культуры человека, как известно, составляет вера в человека, в самого себя. В мире науки, и даже в гуманнейшей из научных сфер — медицине, порой встречаешь человека без идеала, не верящего ни в себя, ни в других. Относясь к окружающим людям, к их делам скептически, с иронией, такие люди всегда выступают не как критики, а как критиканы. Личное благополучие для них превыше всего, и ради достижения оного они подчас не брезгуют ничем.

К категории таких людей относится и мой коллега. Но в нашей профессии такие лихачи вынуждены сталкиваться с судьбами людей. Трудно всегда рассчитывать на удачный случай и постоянное везение. Хирургу требуются большие знания, большое искусство.

Вот как однажды случай наказал гордеца. Придя на работу, он увидел в своей приемной человека, перед которым в обычной обстановке заискивал, дружбы с которым добивался.

— Я к вам, — поднялся навстречу доктору пациент.

— Проходите в кабинет, я к вашим услугам. Возраст пациента близился к шестидесяти, но этого не замечалось: столько силы, энергии, боевитости было в его коренастой, подвижной фигуре! Широкий в плечах, с борцовской грудью, он имел излишний вес, но полным не выглядел. Красиво посаженная голова на короткой шее, шапка густых волос с небольшой проседью подчеркивали волевой характер. Высокий лоб, выразительные глаза, решительные жесты — все говорило о недюжинном уме и большой культуре. Началась беседа.

— Уже давно у меня выделяется кровь, — начал больной. — Я не обращал внимания. Думал — геморрой. Много приходится сидеть. Пешком почти не хожу. Все на машине. Мой врач посылает меня к специалисту. Вот и пришел к вам посоветоваться.

— Ну и правильно сделали. Пройдите в соседнюю комнату и разденьтесь. Я вас посмотрю. — Осмотрев пациента, сказал: — Вам надо сделать небольшую операцию.

— Вот это новость! Что же у меня?

— Небольшой полип. Его надо удалить.

— Но я сейчас не могу лечь на операцию. У меня самый ответственный момент в работе. Откладывать дела нельзя.

— А вам и не придется этого делать. Это лишь звучит громко: операция. А на самом деле — пустяки! Мы сейчас же — в амбулаторном порядке.

— Ну, если так…

Из кабинета врача пациент позвонил на работу, сказал, чтобы дело без него не приостанавливалось, — пусть только помощники будут внимательны. И даже домашним решил ничего не говорить, чтобы не волновать «по пустякам» жену и престарелую мать.

Поскольку операция предполагалась амбулаторной, то ни особых исследований, никакой подготовки к ней не проводилось. У пациента заныло в груди: спешка. Все ли будет благополучно?

— А наркоз тут не понадобится? — спросил ассистент.

— Зачем? Убрать полип — всего-то! Сделаем под местной анестезией.

Сделав местную анестезию, хирург, как принято у нас говорить, подошел к полипу. И сразу же увидел, что картина более серьезная, чем он предполагал. Полип оказался не на узкой ножке, которую прошить легко, а на широком основании. Он выглядел, как сосок, в его широкое основание глубоко уходило в подслизистый слой. Стенка полипа сильно кровоточила. И чем больше вытирали кровь, тем больше травмировали его поверхность.

Сомневаться не приходилось: при таком строении полипа прошивать его у основания бесполезно! Операция не принесет больному облегчения, наоборот, — может спровоцировать превращение полипа в рак. Но в то же время убрать его вместе с основанием со стороны кишки будет, по-видимому, очень трудно. Неизвестно, на какую глубину он распространяется — ведь рентгеновского исследования не провели, а пальцем — из-за мягкости стенки — ничего прощупать не удалось.

Хирург забеспокоился. Больной потерял уже порядочно крови: к тому же он заметно выражал беспокойство, постанывал, жаловался на боль — ведь местная анестезия не рассчитана на столь травматичные манипуляции.

— Обеспечьте больному переливание крови и дайте наркоз! — распорядился врач.

— Ответственного наркотизатора в больнице сегодня нет, — подавленно ответил ассистент. — У него грипп. Имеется только практикант…

— Хорошо, зовите его!

А пациент стонал уже громко, в какие-то моменты от нестерпимой боли и потери крови терял сознание. Скоро началось падение давления.

— Перенесите больного в операционную! И поскорее наркоз!

Практикант-наркотизатор стал готовить аппаратуру к наркозу… Бежало дорогое время.

Чтобы как-то выйти из положения, хирург решил ограничиться полумерой: прошить и отсечь сам полип, а основание оставить — с тем, чтобы удалить его уже при другой операции, через новый разрез — сверху. Однако, как только он прошил полип и попытался его перевязать у основания, рыхлая ткань разорвалась, и полип здесь же, у основания, был срезан ниткой, как бритвой. Кровотечение — неудержимое! Попытки захватить кровоточащие места зажимами ничего не давали — ткань угрожающе расползалась.

Хирург растерялся. А тут еще практикант не справляется со своей задачей.

— Когда же, наконец, дадите наркоз?

— Не можем вставить трубку в трахею. Шея у больного толстая, короткая, голова совсем не запрокидывается назад. При таком положении ничего не удается сделать…

— Попробуйте через маску!

— Язык западает и закрывает гортань. Как только начинаем давать масочный наркоз — больной синеет…

Конечно же, врача спросят: почему так произошло? И главное: кто делал операцию?

Из величественного, недоступного для окружающих, каким его все знали, он в считанные минуты превратился в жалкого, подавленного, несчастного… Склонившись над больным, как слепой котенок, тыкался зажимом то в одно, то в другое место раны, не зная, что предпринять…

— Постарайтесь закончить операцию скорее, — робко заметил ассистент. — Трубку ввести никак не удается, а через маску давать наркоз трудно. И у больного совсем слабый пульс…

— Я не могу быстро кончить операцию! Она продлится долго.

Конечно, этот случай исключительный, и вряд ли он еще где-либо повторялся, но мы должны делать все от нас зависящее, чтобы такие случаи никогда не имели места.

Мы ставили перед собой какую-нибудь большую проблему, бились над ней месяцами, годами. А новые проблемы всегда предполагают новые знания. Значит, опять книги, библиотека… И, конечно, разработка новых технических приемов для не изученных пока, таящих много неизвестного операций. Отсюда вновь занятия в анатомическом зале, в экспериментальной лаборатории и, главное, тренировка… Без нее новая сложная операция может пойти с частыми ошибками. А это — дополнительные жертвы, а может быть, и провал новой проблемы. Я много раз убеждался в обязательности тренировок для хирурга. Кроме всего прочего, хирургия — не только наука, но и искусство. А в искусстве, мы знаем, тренировкам придается решающее значение. По существу, без тренировки, без постоянной шлифовки своих способностей не могут рассчитывать на успех певцы и музыканты, актеры и художники, писатели…

Мы поражаемся, как много и упорно работает музыкант, прежде чем его допустят к самостоятельному концерту. Помимо теории музыки, он должен превосходно освоить элементы игры, а освоив, долго и неустанно тренироваться. Ни одному исполнителю не придет в голову, изучив ноты, выступать с концертом, не проиграв вещь десятки раз. Но у хирурга операция — это нечто неизмеримо большее, чем у музыканта. А потому и тренироваться перед ней он обязан не меньше, чем музыкант перед выступлением. Тем более, что в нашем деле, что ни больной — то своя особенность в операции. И необходимо предвидеть любое отклонение от типичного хода ее, подготовиться к борьбе с любым осложнением…

Мой добрый знакомый, народный артист СССР Борис Тимофеевич Штоколов рассказал о том, как он «жестоко» тренируется на протяжении почти двух десятилетий.

— Когда я поступил в консерваторию, — говорил он мне, — за пение имел пятерку. Через три года получал уже тройки. Я понял, что учат меня неверно, что надо работать над собой. Но как?

Он перечитал литературу по технике пения, познакомился со всеми методами и способами обучения и тренировки певцов. Больше всего импонировала ему система развития голоса Карузо. Последний полагал, что для сохранения и постановки голоса следует изменить положение отдельных органов глотки. В частности, нужно осадить корень языка, чтобы тот не стоял на пути звука, и ротовая полость вместе с гортанью составляла бы единую трубу. Штоколов с упрямством одержимого надавливал на корень языка различными предметами, иногда травмируя себе эту область до крови — и пел! Через десять лет такого потрясающего труда он добился того, что смог увидеть в зеркало свой надгортанник, уже не надавливая на корень языка. Еще пять лет тренировки — и увидел свои голосовые связки! Он показал мне их. Действительно: язык уходит куда-то глубоко на дно ротовой полости и голосовые связки хорошо различимы. Невообразимо!

А Борис Тимофеевич, улыбаясь, говорит:

— Еще лет пять мне надо работать над собой. Только после этого могу считать, что тренировка в основном будет закончена — начнется истинное искусство…

Но уже теперь он добился того, что на сцене не думает о технике пения. Его мысли лишь о том, как глубже, сильнее передать чувства своего оперного героя. Его голос послушен ему, как скрипка хорошему музыканту. Когда он поет, — у него нет ни напряжения, пи усталости. Но народный артист, достигший больших высот в вокальном искусстве и доставляющий слушателям истинное наслаждение, считает, что он еще не достиг совершенства и продолжает каждодневные изнурительные тренировки. Я спросил опытного специалиста по ухо-горло-носу:

— Видели ли вы когда-нибудь человека, который бы, открыв рот, показал вам свои голосовые связи — без всяких зеркал?

— Нет, таких людей я не видел, — ответил врач, наблюдавший на своем веку тысячи гортаней.

Пример Бориса Тимофеевича Штоколова мне импонирует, я люблю таких людей, ценю их за упорство, за вечное стремление к высотам, которые может и должен достичь человек.

КОЛЛЕКТИВ НАШЕЙ КЛИНИКИ, занимаясь вопросами легочной, а позже и сердечной хирургии, ни на один день не отвлекался и от большой работы по лечению общехирургических, то есть обычных, не торакальных больных. Особое же место в сложной и напряженной деятельности хирургической клиники — снова возвращаюсь к этому — занимали дежурства по «скорой помощи»… Врачи, и в частности хирурги, хорошо знают, что это за работа! И можно лишь удивляться, что она в здравоохранении никак не выделена, не регламентирована, а считается рядовой, что называется, повседневной… Между тем каждое дежурство по «скорой» — это огромное истощение физических и душевных сил врача. Взгляните па хирурга (а я включаю сюда и акушера-гинеколога) в дни его занятости по «скорой» после суточного или даже двенадцатичасового дежурства. На кого он похож? Его работа не сравнима ни с какой, самой изнурительной, работой!

Прежде всего здесь огромная моральная и юридическая ответственность, а условий для работы в том объеме, который предъявляет хирургу жизнь, у него нет.

В самом деле. Одновременно поступает несколько больных, требующих неотложного хирургического вмешательства. Но ведь каждая операция по «скорой помощи» — это нечто непредвиденное, не предполагаемое заранее, и никогда нельзя сказать, сколько времени она займет. А другие больные — на очереди. И они такие, что промедленье, затяжка грозят серьезными осложнениями…

Утром же администратор, сам ни разу в жизни не испытавший, что значит дежурство хирурга по «скорой помощи», будет по записям в истории болезни проверять, сколько времени прошло от поступления больного в приемный покой до операции, и ровным, бесстрастным голосом давать хирургу наставления. При этом никому, в том числе и этому администратору, нет дела до того, что дежурному врачу не создано элементарных условий для работы. Аптека в это время не работает, а иных лекарств оставляют на дежурство так мало, что не знаешь, как их поделить между больными. Врач не обладает способностями Иисуса Христа, который мог кормить массу людей семью хлебами. Но это еще не самое высшее проявление бюрократизма…

Несколько лет назад чьим-то приказом было запрещено дежурному врачу отделения, в том числе и хирургу, во время дежурства питаться в больнице. Замечу, что питание дежурного врача в больнице — традиция русской медицины. Она была продиктована — если подойти к ней с самых высоких позиций — гуманизмом, ибо направлена для пользы больного, для пользы дела. Все те, кто дежурил но «скорой», знают, что день врача бывает так насыщен, настолько напряжен, что он чаще всего не может выкроить десяти минут, чтобы съесть готовый обед. Где уж там отлучиться в столовую или домой!

И вот этот приказ! Фактически во время дежурства врач обрекается на голодание, так как у него нет ни времени, ни возможности, ни морального права, чтобы покинуть тяжелого больного…

Отменив существующую традицию, забыли о том ущербе, который наносится здоровью врача или здоровью того же больного, которого врачу придется покинуть, чтобы где-то, может, далеко от больницы, отыскать столовую и съесть там тарелку супа. А если дежурит женщина-хирург, как она пойдет вечером искать себе ужин? Кстати, о женщинах-хирургах.

Тот, кому приходилось лежать в больнице, знает, как благотворно влияет на суровую атмосферу больничного уклада присутствие в палатах женщин-врачей. Однако мало кто знает, какую тяжесть несут они на своих хрупких плечах.

Хирургия — и это бесспорно — слишком тяжелый труд для женского организма. Изнурительные операции, не покидающая тревога за судьбу того или иного больного, необходимость все свободное время отдавать клинике, беречь руки, больше того, тренировать их… Легко ли женщине подчинить себя такому ритму? А если подчинит, великой силой воли добьется крупных успехов на хирургическом поприще и получит известность — это чаще всего значит, что принесена в жертву семья. Ведь воспитывать детей — это тоже огромный и, сказал бы, всеобъемлющий труд, который с полным правом можно сравнить с таким же ответственным трудом хирурга. И попробуйте без ущерба для них — обоих — совместить эти два самоотверженных занятия!

Известно, что беременность, роды и кормление ребенка — сложный физиологический процесс, который отражается на психике женщины и приводит к глубоким физиологическим изменениям в ее организме. Природа так заботлива по отношению к потомству, это если у матери не хватает нужного для ребенка питания, получаемого из пищи, она отдает ему все необходимое из своих тканей. Поэтому если женщина во время беременности ведет напряженную умственную работу, если она врач и занимается операциями, дежурит, то есть тратит очень много энергии, которую не в состоянии пополнить достаточно калорийной едой и продолжительным отдыхом, она безвозвратно теряет множество клеток и тканей своего организма, которые, разрушаясь, идут на пополнение организма плода. А это, особенно при разрушении мозговых клеток, предполагает сильное истощение нервной системы.

При поступлении «срочного» больного счет времени идет на минуты. Ведь среди поступивших много таких, которых «с улицы» немедленно отправляют на операционный стол. К примеру, больных с желудочно-кишечным кровотечением.

Ночью звонит мне Антонина Владимировна Афанасьева:

— Федор Григорьевич, поступил студент с тяжелым желудочным кровотечением. Что ни делаем, кровотечение продолжается. Он обескровлен, может погибнуть.

— Сейчас приеду!

В клинике, несмотря на ночное время, больным заняты не меньше десятка врачей. Пока готовились к операции, попытался расспросить больного о его жизни. Но он настолько слаб, что добиться чего-нибудь невозможно. Язву желудка отрицает. На вопрос: пил ли он? — качнул головой: «Нет»…

На операции при ревизии желудка явных указаний на язву не получили. Вскрыли просвет желудка, там язвы нет. Но вся слизистая — розовая. Во всех складках — кровь… Был заподозрен геморрагический гастрит, и больному резецировали желудок. Оперировала Татьяна Оскаровна Корякина, ассистировала Антонина Владимировна. К концу операции захожу в операционную.

— А вы печень смотрели? — спрашиваю.

— Нет, специально не обследовали.

— Посмотрите внимательно.

Широко раскрыли рану, подняли край печени. Ясно видна рубцово измененная ткань. Цирроз печени! Вот в чем причина кровотечения!

После операции кровотечение остановилось. Побеседовав с больным подробнее, мы установили следующее.

Леонид С, оставшись без отца с раннего детства, а без матери, когда ему не исполнилось шестнадцати, был прибран к рукам уличной компанией. Пить начал подростком, и пил много. Как бы продолжалось дальше, неизвестно, не повстречай он Анну Изотовну — учительницу, самую близкую подругу матери, которую в детстве очень любил. Она привела его, опустившегося, перебивающегося случайными заработками, в свой дом. Надо думать, великих усилий стоило ей заставить Леонида отказаться от пагубной страсти… Но это факт: он не только порвал с прошлым, но и нашел в себе силы повторить учебные дисциплины школьного курса, поступил в институт.

Однако впереди, оказывается, поджидала расплата за бездумно проведенные годы… В его печени развились глубокие, необратимые изменения в виде рубцового сдавливания сосудов. В результате этого создался застой крови в брюшной полости…

При циррозах печени, которые могут быть в результате хронического отравления алкоголем или как следствие перенесенного воспаления печени (болезнь Боткина), возникает затруднение в прохождении крови через печеночный барьер: она застаивается в воротной вене и ее ветвях. Давление в этих сосудах, естественно, повышается, возникает гипертония или гипертензия, что получило название портальной гипертензии. Понятно, что скапливающаяся и застаивающаяся в сосудах брюшной полости кровь принуждает их расширяться и часто не равномерно, а в виде узлов, наподобие варикозных узлов на ногах у некоторых людей. Стенки сосуда при этом истончаются, напрягаются, и достаточно небольшой травмы, а иногда это случается и без неё, происходит прорыв вены. Вот оно, кровотечение! И больше всего такому опасному расширению подвержены вены стенки пищевода… А так как давление в этих сосудах поднимается иногда в пять-шесть раз выше нормального, можно представить, какое тут обильное и неудержимое кровотечение!

На пятый день после операции у Леонида вновь возникло обильное кровотечение из вен пищевода. Справиться с ним не могли несколько дней. А когда кое-как остановили, через неделю оно вновь возобновилось. Так в течение месяца повторялось шесть раз и, несмотря на непрерывные переливания крови, привело больного к тяжелому обескровливанию. Количество гемоглобина упало до семнадцати процентов, нарастал асцит. Леонид, видели мы, на краю могилы, а остановить кровотечение никак не удавалось! Места себе не находили… Тщательно взвесив все «за» и «против», пошли на другую операцию: удалили Леониду селезенку. Этим самым, перевязав селезеночную артерию, уменьшили приток крови к пищеводу, снизили, следовательно, давление в венах воротной системы, и кровотечение наконец остановилось…

Трудно поправлялся Леонид после операции, медленно восстанавливались его силы. Больше двух месяцев пролежал он у нас в клинике. Анна Изотовна ухаживала за ним, как за сыном. И когда пришло время выписываться, взяла его опять к себе. В течение двух лет кровотечение у него не повторялось. И мы надеялись, что, может быть, ему повезло, операция предупредила дальнейшие осложнения. Но, к несчастью, чуда не произошло…

С дипломом молодого специалиста Леонид уехал в Карелию, женился там и понемногу начал забывать о своей болезни… Однако вскоре она дала о себе знать с новой силой: началось небывало мощное кровотечение. Леонида привезли в Петрозаводск, и там много дней и ночей врачи не отходили от него, а когда кровотечение приостановили, Доставили его к нам в клинику.

Но чем мы могли ему помочь? Все виды операций, которые в таких случаях применялись хирургами, были уже сделаны: и резекция желудка, и удаление селезенки. На этом наши возможности кончились… А болезнь печени прогрессировала. Через некоторое время после поступления Леонида в клинику, когда мы еще не успели восстановить предыдущую кровопотерю, у него началась новая, и что мы ни применяли, ничего не помогало.

Леонид погиб.

Стояли перед ним, чувствуя себя, как всегда, виноватыми оттого, что не в силах были предупредить печальный исход, и в то же время испытывали гнетущее чувство разочарования и горечи: более чем двухлетний наш труд, затраченный на восстановление здоровья этого, еще совсем молодого человека, оказался бесполезным! Значит, это лишнее подтверждение, что для подобных больных применяемые до сих пор операции малоэффективны, здесь нужен принципиально новый подход к лечению таких заболеваний. Если мы не разработаем и не применим метод новой, радикальной операции, больные будут погибать и дальше. Чтобы помочь этим мученикам, дать им твердую надежду на выздоровление, выход один: отвести застоявшуюся кровь в полую вену, минуя печень, только в этом случае давление крови снизится и кровотечение не повторится.

Эта идея — улучшение оттока крови из вен портальной системы созданием венозного свища между воротной и нижней полой венами — принадлежит русскому хирургу Н. Н. Экку, который высказал ее в 1877 году. Но от идеи до ее воплощения в жизнь дистанция огромного размера. Все попытки самого Экка и других врачей того времени оканчивались печально, больные погибали.

Но в 1913 году Н. А. Богораз опубликовал сообщение об успешных результатах трех операций, предпринятых им по поводу асцита и заключавшихся в анастомозировании верхней брыжеечной (ветвь воротной вены) и нижней полой вены. Лед тронулся! В 1925 году В. В. Крестовский, а в 1931 году Н. Н. Назаров повторили опыт Богораза.

Однако в полном объеме осуществить идею Н. Н. Экка удалось лишь в 1945 году хирургам США Уипплю и Блейкмеру. Им помогли блестящие достижения в области анестезии, которым мы, советские врачи, тогда могли только завидовать… Ведь и время-то для нас какое было: война, послевоенные трудности, не до мирной хирургии!

Но известие о том, что кое-кто в США уже делает подобные операции, подталкивало: если есть успехи у зарубежных коллег, можем сами овладеть техникой таких операций. Причем действительность, как и прежде, диктует: обреченные ждут, торопитесь! Они настойчиво стучатся в двери клиники…

И когда я вплотную занялся изучением этого вопроса, увидел, что вся его сложность именно в технике самой операции, ибо она таит в себе тысячу непредвиденных случайностей, каждая из которых может свести на нет труд хирурга. Вот почему эта операция не получила развития, вот почему так мало хирургов, которые рискуют делать ее…

Ведь прежде всего нужно обнажить два крупных сосуда — воротную и полую вены. Оба диаметром в два-три сантиметра, с тончайшими стенками. Они все в спайках, и даже при осторожном прикосновении кровоточат. А их следует приблизить друг к другу и сшить так, чтобы между ними образовалось отверстие. Но стенки вен, как уже отметил, очень тонкие: чуть натянул — рвутся. А если как следует не натянуть, они не прижмутся надежно друг к другу, и кровь между ними будет протекать наружу… И здесь, в труднодоступной хирургу области, при постоянной опасности, что вот-вот начнется кровотечение, предстоит наложить особой сложности сосудистый шов. И наложить не только точно, но по существу в считанные минуты!

И я при своем профессорском звании, когда умелость моих рук уже признана в хирургическом мире, решаю вернуться к старому — к методичным тренировкам, чтобы до тонкости отработать наложение сосудистого соустья на сходных тканях. Снова, как десять лет назад, беру домой весь набор инструментов, игл и ниток и, уединившись в кабинете, создавая заведомо затрудненные ситуации, имитируя обстановку операции, терпеливо накладываю анастомозы, используя для этого тонкие резиновые перчатки. Каждый вечер, проверяя, сколько это отнимает времени, отмечая каждую ошибку, каждую свою неточность и исправляя ее тут же, накладываю один анастомоз за другим. Это для меня правило: чтобы не ошибиться на операции, в эксперименте техника должна быть отработана в совершенстве, ибо во время операции работает напряженно мозг, а руки лишь исполняют его волю. Поток информации идет от мозга с невероятной быстротой; и руки должны успевать отвечать на распоряжения мозга. Их можно натренировать до такой степени, что у них не будет ни одного лишнего движения, и они, механически выполняя приказы мозга, станут даже сами экономить время на эти движения. Такое достигается многолетней тренировкой. Не работой, а тренировкой — дома и всюду, где есть хоть малейшая возможность!

И так продолжалось долгое время. Поужинав, я обычно говорил домашним: «Ну я пойду пошью немного!» И однажды жившая у нас родственница, услышав, что я опять удаляюсь в кабинет шить, сказала мне с некоторой обидой в голосе:

— Что вы, Федор Григорьевич, каждый вечер что-то шьете и шьете… Неужели на работе не устали? Ученый, а чем занимаетесь! Я ведь неплохая портниха, и вкус у меня, говорят, есть, давайте сошью что нужно…

— Спасибо, — как можно вежливее ответил я. — Но, знаете, я как-то привык сам…

И настойчиво продолжал добиваться быстрого и безошибочного выполнения всей этой процедуры. Десять, двадцать, пятьдесят, сто анастомозов… Они уже получаются хорошо. Но все же нет-нет да и возникнет какая-то заминка! То нитка запуталась, то стенки «сосуда» не очень тесно соприкоснулись, то края сосуда оказались не совсем точно вывернуты, не так, как это полагается, то зажим расслабился, то нитка порвалась, то край стенки надорвался… А ведь за каждой такой неточностью при настоящей операции таится катастрофа! Там достаточно малейшего отклонения, чтобы началось кровотечение, с которым можно не справиться. Только представьте себе, что сшивается стенка сосуда, которая рассчитана на давление в 100 миллиметров водного столба, а в нем давление 500 в даже 600 миллиметров! Она напряжена, раздута, истончена… Неправильно сделанный укол тонкой иглой может привести к полному надрыву стенки, и из сосуда начнется кровотечение под давлением, в пять-шесть раз превышающим обычное… Вот почему я не переставал ежедневно, по нескольку часов в день, совершенствовать технику предстоящей операции…

Двести анастомозов… Как будто все уже идет гладко. Но рано ликовать. Десять анастомозов подряд прошли после этого без запинки, а на одиннадцатом нитка запуталась… Выходит, не заслужил отдыха, надо продолжать… Триста анастомозов! Теперь уже идет отработка на скорость. Надо выполнить всю манипуляцию не только точно, но и стремительно. Новые, затраченные на это вечера, и новые рекорды!

А в то время как я тренировался, готовясь к операции, которую в нашей стране никто до этого не проводил в таком виде и которая одна только может избавить больного от кровотечения, в клинике уже шла отчаянная борьба за жизнь такого же, как и Леонид С, поклонника зеленого змия…

Это был больной Ш., тоже начавший пить с юношеской поры и не бросавший своей привычки до тридцати семи лет, пока не раздался грозный звонок — началось кровотечение.

Состояние, в котором находился Ш., было критическим. Гемоглобин спустился до самых низких показателей. Больному кровь переливалась и капельно, и струйно, а улучшения не наступало. И лишь после прямого переливания, повторенного несколько раз, кровотечение остановилось… Медленно приходило выздоровление. Но главное, надолго ли? До очередного обострения?.. И как только анализ крови показал приближение к норме, мы провели самое тщательное обследование, чтобы установить диагноз, уточнить: что же вызвало кровотечение?

При рентгеновском просвечивании, когда больному был дан глоток бария, диагноз уже не вызывал сомнений: крупные, варикозно расширенные вены пищевода свидетельствовали о застое в системе воротной вены. Портальная гипертензия!

Однако чтобы решить вопрос об операции, одного этого диагноза недостаточно. Необходимо еще знать, в каком месте препятствие: в самой печени или в одном из крупных сосудов воротной системы? Без того на операцию не возьмешь. А чтобы уточнить это, надо ввести контрастное вещество прямо в сосуды брюшной полости! Но как?! Вскрывать брюшную полость?! Лишь в отдельных, самых крайних случаях хирург вынужден идти на такое. Если бы обойтись без ножа! И долго ломали голову — как. Наконец, сошлись во мнениях: вводить в селезенку — это все равно, что в вену воротной системы! Остается лишь освоить методику пункции селезенки и введения туда контрастного вещества. Всего лишь!.. А ушли на это недели.

В итоге же, на овладение всеми приемами исследования, на обработку техники операции, на эксперименты и на тренировку, понадобилось целых восемь месяцев!

После всех уточнений диагноз больного III. был такой: Цирроз печени алкогольного происхождения. Застой крови в системе воротной вены.

За эти восемь месяцев кровотечения у больного повторялись четыре раза, причем с такой силой, что для восстановления переливали ему кровь сорок семь раз, влив в него в общей сложности двадцать два литра!

После последнего кровотечения прошли два месяца. Был июнь. Ш. чувствовал себя хорошо. Мы решили выписать его на все лето, сознавая, что еще не готовы к операции. Но когда заговорили о выписке, он вдруг взмолился:

— Очень прошу, Федор Григорьевич, оставьте меня тут. Тошно иногда от палатных стен, но покидать их страшно. Если выпишете, умру. Я уже снова угадываю в себе прежние ощущения, те же, что возникали каждый раз перед кровотечением. Не откладывайте, Федор Григорьевич, операцию. Погибну же без нее!

К этому времени я в деталях отработал весь ход операции в анатомическом зале. Потренировались на собаках. У себя дома я наложил анастомозов на перчатках более четырехсот раз… Но все казалось мало, еще мало! Планировал поработать над техникой операции все летние месяцы… Но больной в предчувствии очередного приступа. И он, конечно, прав: или надо ему делать операцию теперь, или она уже ему никогда больше не понадобится…

Собрали еще раз консилиум, чтобы обсудить ситуацию.

Антонина Владимировна Афанасьева, знающая хорошо, какие последствия может иметь такая операция, настаивала на том, чтобы отложить ее до осени:

— Время сейчас не подходящее! Скоро все врачи разъедутся в отпуска… Останется одна молодежь. И сейчас уже дежурить некому, не знаешь, кого ответственным назначить… А тут возле Ш. нужно будет целую бригаду дни и ночи держать!

— Медлить с операцией нельзя, нового приступа он не выдержит, — горячо возражала Татьяна Оскаровна Корякина. Она по моему поручению специально занималась такими больными, много экспериментировала. Взявшись за изучение этого раздела хирургии, впоследствии добилась завидного мастерства в проведении подобных операций. Вначале делала их под моим руководством, позднее стала успешно оперировать самостоятельно…

Высказались и другие. Мнения были самые противоречивые. Ждали, что скажу я.

— У больного признаки приближающегося кровотечения, выхода у нас нет. С завтрашнего дня готовим к операции!

Но сам я даже не мог представить, что ожидает нас впереди…

Отдельные сообщения по этому вопросу в американских журналах не давали никакого представления о методике. А об опасностях и возможных осложнениях во время такой операции почти ничего не говорилось. Однако между строк проскальзывало, что их немало. Да и не зря наши хирурги не берутся за эту операцию! Ведь среди них немало таких, которые обладают выдающимися техническими данными, работают в отлично оборудованных клиниках. Видимо, в операции заключены еще почти непреодолимые трудности… Но их по-настоящему нельзя понять, не столкнувшись с ними вплотную, в процессе операции. Что-то можно предвидеть, что-то до поры до времени скрыто…

Ясно, что трудности начинаются в самом начале операции. Воротная и полая вены расположены приблизительно по средней линии живота, в самом верхнем отделе его, под печенью. Со стороны брюшной стенки к ним не подойдешь… Тоже требуется подумать!

И в назначенный день и час, внутренне волнуясь, я вошел в операционную, где решалась судьба Ш.

Чтобы обеспечить себе доступ к воротной и полой венам, вскрыл плевральную полость по десятому межреберью. Затем пересек диафрагму и подошел к печени, которую, насколько можно было, поднял вверх, и только тогда достиг пучка сосудов, в которых, тесно примыкая, спаянные друг с другом, расположились воротная вена, общий желчный проток и печеночная артерия. Тут — не ошибись! Случайное ранение печеночной артерии неизбежно приведет к омертвению печени и, как правило, к гибели больного. Повреждение желчного протока вызовет истечение желчи, а это — желчный перитонит и, как правило, тоже смерть. Воротная вена, напряженная до предела, лежит где-то под ними… Не повредив ни ее, ни соседей, надо освободить эту вену и от них и ото всех спаек да еще подтянуть к себе — для длительной опасной манипуляции на ней!

Однако приблизиться к воротной вене — задача не из легких. Брюшная полость вся в спайках. Припаян сальник, закрывающий подход к печени. Припаяна сама печень к диафрагме и к передней брюшной стенке. Вокруг — целая сеть мелких спаек. Все они пронизаны сосудами, под большим давлением наполненными кровью… Если только порвется даже самый маленький сосуд, начнется сильное кровотечение. А попробуй их не поранить, когда они окружают все как паутиной, нет из-за них никакого доступа к месту операции, пока не захватишь каждый зажимами, не пересечешь и не перевяжешь. Адова работенка! Стенки сосуда хрупкие: чуть подтянул его, он уже, смотришь, оторвался. И вот мучаешься, чтобы как-нибудь остановить кровотечение… Раз, другой, третий… Да будет ли когда-нибудь конец этому?! И семь потов сошло, пока приблизились к связке, где заложена воротная вена. Но как ее найти, чтобы не поранить капризное окружение?

Обнажаем крупный сосуд или не сосуд?.. Она — вена? Однако что-то не очень напряжена. Как узнать?.. Ничего другого не остается, пунктирую самой тонкой иглой… Прокол — и получаю желчь! Хорошо, что мы этот «сосуд» не сшили с полой веной!

Но где же воротная вена? По всем признакам должна быть здесь. Где же? Отодвигаем желчный проток резко влево, и под ним, тесно к нему прилегая и интимно с ним спаянная, лежит она — толстая, переполненная кровью… Я физически, всем телом, ощутил — чуть ли не с содроганием! — как она напряжена, к ней страшно прикоснуться! А ее ведь следует отделять от спаек, затем подтягивать вправо, для того чтобы вывести из-под желчного протока. И к тому ж надо будет наложить пристеночный зажим! А для этого потребуется полностью освободить даже концы ее, которые так прочно замурованы — один в ткани печени, другой в поджелудочной железе…

Мы все напряжены до предела. Затаили дыхание. Тишина такая, что на уши давит. Работаем в молчании. Лишь инструменты изредка позвякивают. Из мелких ветвей вены сочится кровь. Терпеливо останавливаем ее. Само время как бы спрессовалось и стало недвижным…

Наконец под воротную вену подведены тесемки, которые удерживают ее от выскальзывания в глубину. Предстоит еще один крупный этап в подготовке к самому сложному моменту: нужно отыскать, освободить от спаек и подвести к воротной вене мощный сосуд, расположенный где-то рядом, но в забрюшинном пространстве. Для этого следует рассечь задний листок брюшины, а он весь пронизан сосудами. Снова борьба с кровотечением… Осторожно обнажаю переднюю стенку полой вены, затем ее боковую поверхность… правую, левую… Теперь тупо, кривым зажимом, освободил заднюю поверхность вены и, пользуясь зажимом, подвел под нее одну тесемку… вторую. Потянул за них, чтобы приблизить ее к воротной вене… И вдруг все операционное поле залила темная кровь! Моментально перестаю натягивать тесемки, прикладываю салфетки, чтобы остановить кровотечение, жду… Пять, десять минут… Снимаю салфетки. Кровотечение, слава богу, незначительное. Стараюсь определить причину и вижу, что при подтягивании я, что называется, с основанием оторвал довольно крупную ветвь, впадающую в полу вену. Зажим положить не на что! Прошу у операционной сестры Полины атравматическую иглу и стараюсь бережно наложить пристеночный шов… Это в глубине, а потому очень сложно. Но необходимо. Без этого продолжать операцию нельзя… Затрачено лишнее дорогое время. Когда же справились с кровотечением, сделали главное: подвели полую вену к воротной… Натяжение обеих вен значительное. Удержат ли их наши швы в таком положении? Не оторвутся ли?.. Операция в чудовищном напряжении нервов и сил продолжается уже около двух часов.

Смотрю на своих ассистентов… Антонина Владимировна, Татьяна Оскаровна и Инна Евгеньевна Депп. Все в нашем дело испытанные бойцы. Но и они уже устали от этой постоянной игры со смертью! А самое трудное еще впереди… Как хорошо, когда у тебя надежные помощники, понимающие твои устремления, готовые жертвенно работать ради того, чтобы завтра другие люди были бы ограждены, защищены от подобной опасности! Ведь эти операции своей основной тяжестью ложатся на них, моих помощников. А они порой сами уговаривают меня, чтобы я брался за них. Почему?! Я часто задумывался над этим. И твердо знаю главное: конечно же, в первую очередь всеми их действиями руководит любовь к больному человеку, сострадание к нему. То, без чего не мыслю своей работы сам. А во-вторых, каждый из них врач, так сказать, божьей милостью, с природным дарованием, а отсюда эту неутомимость, стремление в своей профессии идти вперед, не успокаиваться на достигнутом… Сколько им, помимо всего прочего, достается из-за моего неуемного характера, а от них — ни упрека, ни жалобы, ни просьбы об отдыхе.

И где бы ни наблюдал я работу хирургов, будь то крупная клиника или сельская больница с одним-единственным хирургом, находящимся на постоянном дежурстве, меня всегда дивило и трогало это беззаветное служение больному человеку, опирающееся на преданность своей специальности. Когда бы ни пришел в хирургическое отделение, ты обязательно найдешь там не только дежурных врачей, но и тех, кто, отстояв вахту, никак не может покинуть своего больного, потому что ему вдруг стало хуже. Хирург никогда не уйдет от его постели, пока не убедится, что опасность миновала…

Вот и эти мои, трое ассистентов… У них вчера был свой, установленный графиком, операционный день. После проведенных операций они задержались возле подопечных допоздна. А утром пришли в клинику рано в тревоге за прооперированных вчера больных и чтобы все приготовить вот к этой, небывалой для всех нас операции.

И сегодня, если все пройдет благополучно, вернутся домой к ночи. Уже видно, что больной, если он вообще перенесет операцию, будет настолько тяжел, что от него не отойдешь! А завтра у каждой из них — новые больные, новые операции, которые потребуют опять крайнего напряжения сил. Не знаю, как они выкраивают время, чтобы сбегать домой, чтобы тихо, спокойно, по-домашнему посидеть за обеденным столом. Ведь у каждой, естественно, семья с ее требовательными запросами, хлопотами, тысячью не кончающихся мелких, но обязательных дел.

Вот почему на страницах этой книги я не раз уже подчеркивал, что профессия хирурга предполагает в самом своем содержании героику. И эти героические дела он совершает не в какой-то звездный момент своей жизни, а повседневно. Никто из людей не творит героические поступки каждый день. Никто, кроме хирургов!

КОРОТКИЙ ПЕРЕРЫВ В ОПЕРАЦИИ… Выпили принесенный крепкий чай и как будто немного отдохнули… А затем — самое ответственное: наложение соустья между сосудами. Все, что было до сих пор, — это только подготовка… Мысленно говорю себе: «Час пробил!»

За тесемки подтягивая воротную вену, накладываю пристеночный мягкий зажим так, чтобы часть стенки была отжата. Мягкие зажимы в то время не были еще сделаны специально для сосудистой стенки, сами приспосабливали их для такой цели и, чтобы они не соскальзывали, обматывали тонким слоем ваты… Второй пристеночный зажим положили на полую вену. Начинаем приближать их друг к другу. Натяжение большое! Нитки могут расползтись или порвут всю стенку сосуда. Пожалуй, следует фиксировать их так, чтобы во все время работы они, плотно прижатые друг к другу, были неподвижны. Руками тут не удержишь, и при малейшем смещении наш анастомоз разлетится. Поэтому концы зажимов скрепляем прочным резиновым кольцом, а бранши связываем толстыми нитками… Теперь, надеемся, наша система крепления выдержит, можно накладывать анастомоз.

Иссекаю небольшой участок стенки того и другого сосуда с расчетом, чтобы соустье было около двух сантиметров в диаметре. Сконцентрировав внимание до предела, начинаю накладывать сосудистый шов, тот самый, над которым трудился при долгих домашних тренировках. Они не прошли даром: шов идет гладко! Стежки ложатся в точном расстоянии друг от друга так, что внутренняя поверхность сосуда выворачивается. Однако, наложив шов на заднюю стенку, я заметил, что отжатая часть сосуда уменьшается. Она постепенно выскальзывает из мягкого зажима и, того и гляди, выскользнет совсем! Одна мысль об этом приводит в трепет. Ведь если отщепы придется снимать и перекладывать вновь, то наложенный край наверняка оторвется, а в сосудах образуется такой величины отверстие, что его зажимом не прикроешь. Начнемся мощное кровотечение из двух огромных сосудов… Опять оно, теперь уже совсем близкое дыхание смерти!

Об этом, конечно, долго рассказывается, но в те мгновенья все решалось в секунды. Я видел: пока стенка не выскользнула, необходимо быстрей быстрого наложить второй ряд швов…

— Придавите зажим как можно сильнее, — говорю Антонине Владимировне, — и не отпускайте! Продержите хоть несколько минут! А вы, Татьяна Оскаровна, внимательно следите за мною, чтоб нитки не запутались…

Вот где сказалась тренировка на скорость! Буквально в две-три минуты я закончил наложение непрерывного шва на переднюю стенку сосудов… И несмотря на то, что очень торопился, а Антонина Владимировна сжимала бранши до боли в суставах пальцев, стенка сосуда выскользнула из зажима — и последние стежки пришлось накладывать у самых бранш. Но все же шов был закончен! Наложив еще по два узловатых шва по краям, чтобы удержать анастомоз, я снял оба зажима… Началось обильное кровотечение… Мягко прижав к месту анастомоза марлевую салфетку, я упорно держал ее, хотя она моментально пропиталась кровью, и кровь текла уже через край раны… Было ясно, что шов негерметичен. Но надо как можно дольше держать салфетку, чтобы остановить кровотечение! А когда минут через пять приподнял ее, анастомоз еще обильно кровоточил… Неужели все придется перекладывать?! Больной не выдержит столь продолжительной операции, которая тянется и так более трех часов!

Держу салфетку еще пять минут. Снимаю. Кровотечение меньше, но в одном месте, где мы накладывали швы уже вплотную у бранша, имеется небольшое отверстие. Вот в чем дело! Прижимаю его пальцем… В остальных местах анастомоз герметичен. Беру атравматичную иглу и осторожно, под пальцем прошиваю обе стенки матрасным швом. Затягиваю. Кровотечения нет…

Перед нами миниатюрный сосудистый шов, который во всем надежен. Это видно по тому, что все сосуды брюшной полости на наших глазах спались. А селезенка, которая была огромной величины, и ее край заходил за среднюю линию и выступал в рану, исчезла из поля зрения. Я засунул руку и нащупал ее в левом подреберье. Она сократилась почти до нормы. Значит, анастомоз свою роль выполняет превосходно. Давление в сосудах брюшной полости снизилось до нормы. Кровотечения больше не должно быть!

Правда, не должно быть — это еще не значит, что его не будет! А вдруг соустье закроется тромбом?! Как нам предупредить это возможное осложнение? Давать противосвертывающее лекарство? Но тогда может возникнуть кровотечение. Не давать лекарства — случайный тромб может свести на нет всю нашу работу! Некому подсказать, некому посоветовать. Эта операция долгое время будет не только первой, но и единственной в нашей стране.

Опять как былинный витязь на распутье…

Неясно нам и многое другое. Как вести больного в послеоперационном периоде? Какое лекарство давать? Как поведет себя печень?

На операции я видел, что печень резко изменена, склерозирована, функция ее, наверно, предельно снижена. Как бы не развилась печеночная недостаточность?! Что надо делать, чтобы печень справилась с этой травмой?

И наши опасения оказались не напрасными.

На другой же день больной стал заговариваться, а затем впал в бессознательное состояние… Наступила печеночная кома… Две недели был он без сознания. Мы, признаться, никакой надежды на его выздоровление уже не питали. Однако делали все для его спасения с упорством несдающихся. И Ш. не только пришел в сознание, но начал быстро поправляться. Через два месяца мы выписали его в хорошем состоянии. Он ежегодно являлся к нам на проверку. Чувствовал себя удовлетворительно, кровотечение больше не повторялось.

В последний раз мы осмотрели Ш. через пять лет после операции. Он ни на что не жаловался. Однако через два года узнали, что у него, после того как он выпил водки, случился приступ печеночной комы, приведший к смерти. Как часто бывает такое, когда ничем не оправданное легкомыслие или вредные привычки уничтожают то, чего с величайшим трудом добились мы, чтобы человек жил, творил на земле доброе, полезное, радовался этой жизни!.. Занимаясь проблемой циррозов печени, а также постоянно встречаясь с тяжелыми травмами по «скорой помощи», мы убеждались, что вред, приносимый пьянством народу и государству в целом, колоссален. Было бы неправильно считать, что эта пагубная привычка касается лишь самого пьющего человека. Пьет, мол, сам себе хуже делает! Нет, пьянство, как сильнейший бациллоноситель, тянет свои щупальца к нашей юной смене. Из-за него происходят трагедии в семье, на производстве… Это — социальное зло, с которым жестко и последовательно должны бороться общественные организации, каждый из нас.

Дарвин, учитывая все тяжкие последствия пьянства и особенно принимая во внимание его губительное действие на потомство, вынужден был громко заявить, что «привычка к алкоголю является большим злом для человечества, чем война, голод и чума, вместе взятые».

Теперь врачам известно, что если зачатие произошло в период, когда зародышевая клетка находилась в состоянии «опьянения», то дети очень часто рождаются умственно или физически дефективными. В Швейцарии было обследовано девять тысяч идиотов. Оказалось, что все они были зачаты или на масленице, или в период сбора винограда, когда люди особенно много пьют. Именно охрана будущего ребенка лежит в нашей славной русской традиции, когда на свадьбе не принято жениху и невесте пить вино. В этом обычае сказалась мудрость народа, охранявшего себя от вырождения. И ради наших будущих поколений эту традицию и ныне следовало бы строго соблюдать.

Дарвин и его последователи в своих трудах высмеивали экономистов, которые готовы видеть в продуктах производства спирта источник народного благосостояния. Он писал:

«Сколько затрачивается энергии, земли и сил на добывание этого губительного продукта, не дающего никакого питания, не представляющего пользы, если не считать аптекарского и промышленного применения, но имеющего главной своей целью телесную и духовную порчу человеческого организма. Было бы смешно, если бы не было так грустно, следить за сосредоточенностью, с какой чиновники высшего ранга определяют доходы со спирта. Бюджет государства, как это ни необъяснимо со стороны, регулируется при содействии отравления народа алкоголем. Фактически соки и здоровье народа повергаются на алтарь Молоха, который взамен полученного разрешения питаться мозгами масс, охотно предоставляет в распоряжение казны легко доставшиеся средства. Такой вид политической экономии заслуживает лишь названия «лжи и надувательства»…»

Известно, что Владимир Ильич Ленин призывал к беспощадному пресечению всех проявлений пьянства, учитывая, что оно несовместимо со светлыми идеалами революции и прогрессом, теми высокими задачами, которые стоят перед рабочим классом, перед трудящимися всей нашей страны. Ему принадлежат слова: «Я думаю, что в отличие от капиталистических стран, которые пускают в ход такие вещи, как водку и прочий дурман, мы этого не допустим, потому что, как бы они ни были выгодны для торговли, но они поведут нас назад к капитализму, а не вперед к коммунизму» [Ленин В.И. Полн. собр. соч., т. 43, с. 326].

А в новой Программе РКП (большевиков), принятой на VIII съезде партии в 1919 году, задача борьбы с алкоголизмом была поставлена наравне с борьбой против таких социальных болезней, как туберкулез и венерические заболевания.

И у нас в стране, где действуют благородные нормы социалистического общежития, где небывало высока роль коллектива, а здоровье человека охраняется законами государства, проведена огромная профилактическая работа, направленная против алкоголизма. Но успокаиваться на достигнутом рано! И прежде всего, не должны успокаиваться врачи, которые видят на каждом шагу тяжелые последствия пьянства, и, если уж не ведут противоалкогольной пропаганды, то хотя бы косвенно не оказывают разлагающего действия своим примером и своими неосторожными высказываниями.

В книге одного известного и талантливого хирурга без конца упоминается, что он перед операцией и после нее то пьет коньяк, то закуривает папиросу… Не боясь ошибиться, скажу, что немногие из молодых врачей будут такими талантливыми и работоспособными, как этот хирург, но легко могут перенять то, что он пишет насчет курения и выпивки… В этом случае, как и в других, хирургу всегда надо помнить об ответственности своих слов и личного примера!

Как-то во время одной из поездок я был приглашен в гости к видному пятигорскому хирургу. Среди других находился там наш молодой московский коллега. Сев за стол, он развязно стал похваляться своими способностями «не косеть» и начал пить водку чуть ли не стаканами. С удивлением посмотрев на него, я спросил:

— Послушайте, зачем вы так много пьете?

— А что тут такого? — вызывающе ответил молодой хирург. — Федоров тоже много пил! Не знаете этого?

— Знаю, — ответил я. — Только Федоров начал пить, когда он уже был Федоровым! А вы, простите, пока никто, а пьете, как Федоров. Кроме того, известно ли вам, что Федоров, начав злоупотреблять спиртным, умер в состоянии, близком к деградации, когда даже не узнавал своего лечащего врача. А ему было всего шестьдесят семь лет. Академик Павлов же умер в восемьдесят шесть от пневмонии. До самой смерти не утратил он ясный ум и прекрасную память. Он не пил! То же можно сказать и о многих наших крупных хирургах…

Молодой врач усмехнулся и продолжал пить… Как я с грустью узнал позже, хороший хирург из него так и не получился, хотя работал он в такой клинике, где не стать хирургом было просто грешно…

НАШИ ПЕРВЫЕ ОПЕРАЦИИ наложения сосудистого соустья (эту операцию называют «порто-кавальный анастомоз» — от латинского названия двух вен: воротная — «порта» и полая — «кава») произвели сильное впечатление на медицинскую общественность страны. Демонстрации больных на заседаниях научных обществ и статьи, рассказывающие о методике этой операции, встречались с большим интересом. И, конечно, после известия об успешных операциях при таком тяжелейшем заболевании в нашу клинику хлынул огромный поток больных людей. Они прибывали из ближайших районов, с Дальнего Востока и Севера, ища спасения от нависшей над ними смертельной угрозы…

Многие хирурги страны, воодушевленные нашим примером, начали овладевать методикой операции. К нам приезжали за опытом из других городов. А однажды мне позвонили из министерства и сказали, что через два дня нужно встречать крупного хирурга из Индии. Он хочет своими глазами увидеть операцию порто-кавального анастомоза. И поскольку в то время подобных больных у нас было много, такие операции мы уже делали часто, нам не составило труда назначить новую операцию.

Индийский хирург был с длинной седой бородой, в его словах и коротких суждениях чувствовались немалый опыт и большая культура. Он сносно говорил по-русски, и я был приятно поражен, увидев в его руках мою книгу «Резекция легких». Он пояснил мне, что русские книги читает без словаря и, кроме операции порто-кавального анастомоза, с удовольствием посмотрел бы и операцию на легких, если ее любезно согласится показать «в своем исполнении» автор понравившейся ему монографии… Просьба сопровождалась почтительными наклонами головы, приложением руки к сердцу. Я, естественно, мог ответить лишь согласием!

Первой операцией седобородый хирург из Кашмира остался очень доволен, сказав: «У нас в Индии это называют «золотой шов»!» После второй — на легком — попросил сделать на книге «Резекция легких» памятную надпись, которая удостоверила бы, что он в такой-то день и год присутствовал на операции «русского мастера» и видел его «поразительное искусство»…

Тогда я еще не знал, что придется и мне побывать на земле древней Индии.

А пока, несмотря на хорошие результаты при такого рода операциях, мы не могли еще считать эту проблему целиком решенной. Тем более что из разных клиник приходили сообщения: хирурги, начавшие, как и мы, лечение циррозов печени, встречаются с большими техническими трудностями. Смертность при этих операциях оказалась очень высокой, и большинство хирургов тут же отказались от их дальнейшего проведения… Лишь несколько энтузиастов продолжали следовать нашему примеру. Мы же, вплотную занятые такими проблемами, как хирургия легких и сердца, сами хотели бы отказаться от этих операций, ибо они требовали громадной затраты сил и времени, по существу отвлекали нас от того, что мы считали в своей работе главным направлением. Однако больные, несмотря на отказы, продолжали к нам поступать, и мы вынуждены были лечить их.

Нас ободряло, что, несмотря на все трудности, которые мы испытывали, операции анастомоза приносят большинству больных явное облегчение. Люди, годами истекавшие кровью, забывали, что это такое. У нас среди многих других был, например, больной, у которого кровотечение за десять лет повторялось четырнадцать раз. Перед тем как поступить в клинику, он уже не вставал с постели. И операция поставила его на ноги… Свой многолетний опыт в изучении этой проблемы мы с Т. О. Корякиной обобщили в совместной книге под названием «Хирургическое лечение портальной гипертензии». Она была первой монографией в Советском Союзе, посвященной хирургическому лечению этого заболевания.

Вполне понятно, жизнь на кафедре протекала разнообразно и многосторонне, и как бы много времени ни отнимали у нас операции и разработка той или иной проблемы, мы не забывали вести учебно-воспитательную работу среди сотрудников и студентов. И скажу, что мне всегда хотелось показать пример того, каким должен быть истинный хирург. Поэтому во время операции, какой бы тяжелой она ни была, у нас всегда поддерживались полная тишина и спокойствие. Сам проявляя образец выдержки, я требовал того же от помощников: чтобы хирург не кричал на ассистентов и сестер, не ругался, а если была нужда в замечании, делал бы его в вежливой форме. Это, конечно, избавляло операционную бригаду от излишней напряженности. Замечал, что собственное умение быть выдержанным не раз выручало меня в трудные минуты жизни.

Приходилось наблюдать, как при кровотечении, угрожающем жизни больного, хирург нередко теряется, начинает спешить; пытается захватить кровоточащий сосуд, а тот не поддается… В спешке и волнении повреждает соседний сосуд, кровотечение еще сильнее! Ассистенты в панике, суетятся, бестолково стремятся помочь хирургу, и вместо пользы от их действий неразбериха еще больше. Ясно, что в такой обстановке с кровотечением справиться не только трудно, но почти невозможно. Именно в этот момент необходимо сохранять полное спокойствие и выдержку.

Помню свою показательную операцию в Тарту, когда по просьбе тамошних хирургов я оперировал шестилетнего ребенка с опухолью переднего средостения, которая была интимно припаяна к верхней полой вене. В одном месте ассистент, с которым мне до этого не приходилось вместе работать, подтянул к себе опухоль больше, чем это требовалось, а я не обратил внимания. И при ее отсечении ножницы прошли на какой-то миллиметр ниже дозволенного уровня, стенка верхней полой вены была поранена. Сразу же началось обильное кровотечение. Мои ассистенты лихорадочно бросились останавливать его, я же пальцем прижал кровоточащее место, спокойно сел на стул и отвел от раны их руки… Когда они, после некоторого удивления, успокоились, я освободил все окружающие ткани от салфеток, сгустков крови, раскрыл рану и взял в свободную руку наиболее удобный для захвата стенки сосуда инструмент. Все это сделал, не отпуская пальца. Затем, заняв наиболее удобное для себя положение, быстро оторвал палец и в тот же миг наложил на кровоточащее место зажим. А остальное было делом техники: завязал лигатуру и снял зажим. Кровотечение остановилось, и дальше операция уже шла без осложнений, окончилась как нельзя лучше.

Между тем, растеряйся хирург даже на какой-то миг, справиться с кровотечением было бы невероятно трудно или вовсе невозможно. Ведь подверглась непредвиденному ранению крупная вена в двух-трех сантиметрах от сердца. Стенка тонкая, при неправильном захвате она может легко разорваться. Пережимать ее, чтобы кровь не заливала операционное поле, слишком опасно. В нее же собирается кровь из мозга, и пережми ее даже на две-три минуты, венозное давление в мозгу увеличится в два-три раза. А это приведет к точечным кровоизлияниям в мозг. Так что поторопись хирург, не рассчитай своих действий, беды не миновать бы.

Когда мы вышли из операционной, нас встретили измученные неизвестностью родители. Первый вопрос: «Как наш мальчик?!» Мы ответили, что оснований для беспокойства нет, все прошло благополучно… А сам тут же невольно представил, что было бы, не сумей я справиться с кровотечением! Как бы мы сейчас смотрели в глаза отца и матери, потерявших сына из-за случайности в ходе операции — ошибки в расчете на один миллиметр!

Врачи, ассистировавшие мне и наблюдавшие за операцией, после говорили комплименты по поводу моей выдержки и полного спокойствия. Но второго, я уже раньше объяснял, не может быть. И на этот раз, приняв ванну и ложась в постель, я невольно отметил легкий тремор рук, говоривший о волнении, которое не прошло за много часов и которое никто из присутствующих не заметил.

Помню и другое… Как-то прибегает ко мне в кабинет врач и просит срочно подняться в операционную. Я тут же иду туда… У операционного стола стоят бледные и испуганные две наших очень опытных женщины-хирурга, делающие самостоятельно все виды операций. «В чем дело?» — спрашиваю. «Сильное кровотечение, Федор Григорьевич, не удается остановить. Боимся потерять больного…»

Надев стерильные перчатки и стерильный халат, подхожу к больному, у которого раскрыта брюшная полость. В ране четыре руки лежат на целом ворохе марлевых салфеток, пропитанных кровью. «Где кровоточащее место?» Указывают. Придавив его пальцем, прошу врачей убрать руки. Сел удобнее и некоторое время так сидел, стараясь успокоить хирургов отвлеченным разговором… Убедившись, что мои коллеги несколько пришли в себя, начал одну за другой убирать салфетки. Затем взял хороший зажим и, быстро сняв последнюю салфетку, в мгновение захватил зажимом сосуд и остановил кровотечение. Наложив лигатуру и убрав руки, показал, что ничего опасного больше нет. Спросил:

— Можно ли мне уходить?

— Да, — несколько смущенно ответили обе, — дальше мы сами…

Сильное кровотечение вызвало у весьма опытных хирургов растерянность потому, что они поддались панике, оказались во власти сомнения и в какой-то мере самого обычного испуга.

Каждый из моих учеников, я уверен, никогда не забывает, помимо всего другого, о чувстве величайшей ответственности перед больным и перед своей совестью за установление правильного диагноза, ибо он — основная и самая первая необходимость в борьбе с любым недугом. Я всегда обращал внимание своих питомцев на то, что большинство трагедий, которые происходят у хирурга на операционном столе, связано, как и у любого врача при лечении больного, с ошибкой в диагностике.

Конечно, наша медицинская наука пока не столь совершенна, мы далеко не во всех случаях можем вылечить заболевшего человека. И добросовестный врач, если он вынужден говорить родственникам, что недуг их близкого неизлечим, помочь ему уже ничем нельзя, делает это с ощущением своей невольной вины перед больным… Но как же должен чувствовать себя врач, в особенности хирург, если он много лет отказывал человеку в операции, считая его неоперабельным, обрекая на страдания и муки, и все только потому, что не потрудился внимательно обследовать больного, не поставил ему правильного диагноза?! Особенно недопустимо решать судьбу больного по присланным с ним бумагам, всецело доверяя тем, кто направил его на консультацию. Если вдруг окажется, что предыдущий врач не разобрался в диагнозе или, что, к сожалению, бывает, просто недобросовестно обследовал больного, ты, слепо согласившись с его мнением, не посчитав нужным осмотреть больного, не только подтверждаешь эту ошибку, но и усугубляешь ее!

Иногда, ограниченный во времени, читая присланные вместе с больным документы, думаешь, что ничего уже сделать нельзя. Нужно, пожалуй, сказать, что его принимать в клинику не следует, все равно вскоре выпишем ни с чем… Но, вовремя подавив в себе эту мысль, все же просишь прежде чем сказать суровое «нет», показать больного. И очень часто вместо этого «нет» с облегченьем на душе говоришь «да»… Сколько людского горя видел я из-за того, что врачи, прочитав диагноз на бумажке, приклеивали его к больному, как ярлык. И никто уже не считал нужным его проверить! И если этот диагноз был неправильным, он нередко совершенно безосновательно лишал человека возможности излечиться, обрекал его на пожизненное страдание.

Расскажу об одной из таких больных.

…Ольга Петровна П-о из станицы Вешенской, Ростовской области, стала замечать, что у нее угрожающе растет живот, становится больше, чем у беременной. Обратилась к доктору одному, другому, те давали лекарство, но пользы не было, наоборот, от непомерно раздувшегося живота уже и дышать ей стало трудно.

Тогда Ольга Петровна поехала в областной центр, где её положили в больницу. Тут заведующая терапевтическим отделением, не проведя никакого обследования, а поставив диагноз только по внешнему виду, недовольно сказала:

— Зачем положили к нам больную с таким асцитом? У нее ж атрофический цирроз печени. Здесь лечение невозможно!

— Кровотечения у больной не было ни разу, — неуверенно возразил молодой ординатор, расспрашивавший до этого Ольгу Петровну.

— Цирроз печени может проявиться кровотечением или асцитом. У нее явно чисто асцитическая форма. Раз уж посвоевольничали, положили, надо будет выпустить жидкость из живота и больную выписать!

— Может быть, направить в центр на операцию? — опять попытался робко подсказать ординатор.

— Разве таких больных оперируют? У нее же огромный, чудовищный асцит. Неужели это не убеждает вас в том, что печень совсем пришла в негодность? — заведующая говорила укоризненно. — При такой печени вы надеетесь на возможность операции?! Это у вас, конечно, от недостатка опыта… В общем, переведите больную в хирургическое отделение, пусть там сделают ей прокол и завтра же выпишут. Можно дать справку, что операции не подлежит…

Прокол делал хирург Андрей Иванович при хорошем обезболивании. Из живота выпустили большее количество жидкости, и Ольга Петровна через день была действительно выписана. Диагноз же и здесь не уточнили, в справке был оставлен тот, что поставила заведующая терапевтическим отделением… С того времени, в какое бы лечебное учреждение Ольга Петровна ни обращалась, врачи, взглянув па ее документы, сразу же находили, что больной ничем помочь нельзя.

А жидкость постепенно снова накапливалась, и вскоре живот достиг прежних размеров. Для Ольги Петровны наступили невыносимые дни… И хоть мучительно теперь переносилась ею дорога, нужда заставляла опять и опять выезжать в Ростов. Ляжет там на два-три дня в больницу, освободят ей живот от жидкости, и снова домой. Делал проколы тот же врач: тщательно обезболивал, и она их легко переносила. Но лечения никакого ей не назначали, и Ольга Петровна уже стала свыкаться с мыслью, что так отныне будет до конца дней, ничем, кроме проколов, помочь ее болезни невозможно.

Однажды, в очередной приезд в областную больницу, доктора Андрея Ивановича, что каждый раз приветливо принимал ее и откачивал жидкость, не оказалось на месте. Вместо него был другой врач, молодой, самоуверенный, с таким выражением на сытом лице, словно каждое его слово и каждый жест — это щедрая не по заслугам милость для окружающих.

— Зачем таких больных кладут в хирургическое отделение? — сердито спросил он, ни к кому не обращаясь.

— Эта больная поступает к нам часто. Ее вел Андрей Иванович. Он обычно выпустит жидкость, и она уезжает с облегченьем, — разъяснила старшая сестра.

— Зря только койку занимает, — проворчал врач. — Распорядитесь, чтобы приготовили троакар для прокола. Да поскорее! Я спешу.

Ольга Петровна, слышавшая разговор, внутренне напряглась. От этого сердитого человека не жди сочувствия!

И на самом деле врач, не проведя обезболивания, стал протыкать ее живот толстым, как большой гвоздь, инструментом. Ольге Петровне было так больно, что она в какой-то миг невольно вскрикнула и резко отодвинулась от врача, оттолкнув его руку.

— Что вы делаете! — закричал он. — Сидите смирно. Иначе я могу проткнуть вам кишку!

— Очень больно, доктор! В те разы ничего, а сейчас не могу… Вы ж совсем не заморозили то место, протыкаете живое тело…

— Не вам меня учить, — обрезал врач. — Я знаю, что и как надо делать. И вы обязаны терпеть. А не хотите, можете домой отправляться!

И он с прежней силой стал протыкать живот. Боль была нестерпимой, и как ни крепилась Ольга Петровна, все же невольно отстранялась от врача… У того ничего не получалось. Он злился, с еще большей настойчивостью старался получить жидкость. Измучился сам и совершенно измучил больную, которая была вся в слезах и тихо стонала. (Позже Ольга Петровна сама расскажет нам в клинике про это!)

— Вы что же, делаете прокол без обезболивания? — спросил врача заведующий хирургическим отделением, случайно вошедший в палату во время процедуры. И хотя говорил он тихо, отведя своего коллегу в сторонку, она слышала их разговор.

— Это же простой укол, — оправдывался врач, — просто капризная больная!

— А лично вам делали когда-нибудь подобный укол?

— При чем здесь мне…

— При том, что если вам, да-да, лично вам, кто-нибудь вставит такую штуку в живот без обезболивания, всю жизнь, уверяю, будете помнить, каково это! А не поленились бы, ввели пять кубиков новокаина, больная сидела б спокойно, и вы давно уже были бы свободны…

Через некоторое время заведующий отделением сам тонкой иглой сделал обезболивание и свободно ввел троакар так, что больная почти не почувствовала… Но манипуляции молодого врача уже сделали свое дело… В животе у Ольги Петровны начались сильные боли, из-за чего пришлось пролежать в больнице около месяца. Подозревали повреждение кишечника. Сильно волновались за нее заведующий хирургическим отделением и вернувшийся из отпуска Андрей Иванович. Постепенно боли прекратились, но страх перед уколом остался. А через несколько месяцев живот вырос больше прежнего. Нужно было снова ехать в ростовскую больницу, но лишь подумает Ольга Петровна об уколе, о том, что, может быть, снова попадется ей тот доктор, как сразу появляется жгучая боязнь, отнимает силы и желание ехать. Ведь и так всякий интерес к жизни стал гаснуть. Была она высокого роста и широка в плечах, и тем не менее живот раздулся до таких пределов, что как бы занимал основное место в ней, вернее сказать, все остальное казалось подчиненным ему. Ребра от постоянного давления жидкости раздвинулись широко в сторону, живот возвышался горой. Растянув до предела брюшную стенку, он вниз опускался почти до колен. Ольга Петровна с трудом могла сесть, потому что сразу усиливалась одышка. Ограничивала себя в питье, еде, не могла ничем заниматься — существовала как придаток к своему гигантскому животу… И так длилось целых тринадцать лет.

Однажды в станицу приехала погостить женщина из соседнего района, которая сказала, что у нее также был асцит, но ей сделали операцию, она поправилась, и теперь нет ни живота, ни болей. И назвала адрес нашей клиники. Впервые ожила надежда в Ольге Петровне: она немедленно поехала в областную больницу, стала просить там направление в Ленинград. Заведующая терапевтическим отделением отказала наотрез.

— При вашей болезни операция невозможна, — сказала она, — И не настаивайте: мы не можем послать вас!

— Но я мучаюсь столько лет! И вы ничем не можете помочь. А там, говорят, помогают таким, как я…

— Вы верьте тому, что я говорю!.. Дам вам направление, получишь замечание. А зачем мне это нужно! И хватит, разговор будем считать законченным…

Сколько Ольга Петровна ни упрашивала, как ни молила, заведующая была непреклонна.

И Ольга Петровна решилась отправиться в тяжелое для нее путешествие на свой страх и риск без направления, рассудив, что если и в Ленинграде откажут в операции или лечении, тому, выходит, быть. А вдруг повезет: за что ей такие муки-то?! Даже в вагоне весь долгий путь она вынуждена была провести сидя: если пыталась прилечь, не хватало дыхания… Добравшись до никогда не виданного ею города на Неве, попросила постового милиционера объяснить, как найти нужную клинику, а когда тот посоветовал вначале устроиться в какой-нибудь гостинице, ответила ему: «Мне уж теперь, милок, ничего другого не осталось, как в этой самой больнице у входа поперек лечь, не перешагнут, пожалуй, заметят, возьмут… Мне лучше, чем больница, гостиницы нет!»

Про это тоже Ольга Петровна расскажет мне после, и про все другое, что было с ней дальше, до первой нашей встречи.

В клинике ей сказали, что профессор будет консультировать через три дня, тогда и приходите… А у нее уже не было сил ни отвечать, ни спорить, ни что-то доказывать, сидела на стуле и тяжело дышала. Час, другой… Пока не обратила на нее внимание наша перевязочная сестра Анна Александровна. Разыскала меня, сказала, что в вестибюле сидит больная с таким невиданным животом, что вряд ли ее можно оперировать, но хоть утешить нужно, «Глаза у нее, Федор Григорьевич, такие, как с иконы снятые, одна мука в них. Взгляните, пожалуйста!..»

Когда больную привели ко мне в кабинет, я поразился: подобного живота я не видывал! Достаточно, наверно, сказать, что при операции, после уже сделанного прокола, у нее откачали еще более пяти ведер жидкости! И все тринадцать лет она носила в себе и на себе такую тяжесть… Врачи читали в справке диагноз цирроза печени и, естественно, находили, что операция тут невозможна, и никто из них не помыслил усомниться в правильности этого врачебного приговора! Но даже при беглом осмотре было видно, что далеко не все признаки подходят под указанный диагноз.

Я подробно расспросил Ольгу Петровну про ее болезнь, как она началась, как протекала, в чем, кроме внешних, видимых глазу проявлений, еще выражена… Рассказ женщины прерывался слезами… И все больше казалось мне, что здесь не цирроз печени. Когда же внимательно осмотрел больную, вообще не нашел ярко выраженных симптомов, способных убедить в этом диагнозе. Тут же, не откладывая, пошел с больной в рентгеновский кабинет, где подтвердилось, что у нее нет даже самого частого и самого главного симптома цирроза печени — расширения вен пищевода.

Но если не цирроз печени, тогда что? Слипчивый перикардит?

Однако рентгеновские снимки сразу же настроили против этого диагноза. При слипчивом перикардите всегда высоко венозное давление. — Измерили его в лаборатории, и оно оказалось нормальным. Таким образом, отпал и второй возможный диагноз. Оставалось узнать, не туберкулезный ли это перитонит или какая-то киста брюшной полости, достигшая громадных размеров? Впрочем, возраст, при котором началось заболевание, а также отсутствие каких-либо признаков туберкулеза не подтверждают первого предположения. Если же это киста, то вопрос — откуда она исходит? Из яичника? Но яичники располагаются внизу живота, а здесь жидкость занимает всю брюшную полость. Мы положили больную на спину и приподняли ее таз, в результате чего вся жидкость должна была спуститься к диафрагме. Однако этого не произошло! Жидкость по-прежнему занимала равномерно всю брюшную полость, что-то ее удерживало. Вероятнее всего, она находится в каком-то резервуаре, который и не позволяет ей свободно разлиться, не отпускает ее из нижних отделов живота. А если так, наиболее приемлем диагноз кисты яичника огромных размеров, то есть заболевание, которое подлежит хирургическому лечению, и операцию может осуществить хирург или гинеколог даже средней квалификации…

Все исследования, которые мы сделали в течение получаса амбулаторно, можно было бы провести в любом лечебном учреждении, если бы только врачи захотели этого, а не находились бы в плену у ложной справки, выданной невнимательным и самоуверенным доктором.

Операцию Ольга Петровна перенесла легко и выписалась донельзя счастливой от сознания, что ей уже не надо носить на себе многопудовый груз, она может свободно ходить и работать, ей не надо больше ездить в больницу, чтобы выпустить проклятую жидкость из живота… Однако у меня и моих товарищей по работе при виде этой женщины невольно возникало чувство неловкости и стыда за наших коллег, которые из-за невнимания и врачебной небрежности отравили этому человеку тринадцать лет жизни. Подумать только — целых тринадцать лет!..

И пусть читатель не подумает, что повествованием об этом самом эпизоде профессор Углов как-то пытается подчеркнуть свою исключительность: вот, мол, многие годы женщина страдала, никто из врачей не мог ей помочь, пока судьба не столкнула ее с ним! Как можно понять, в этом случае не было нужды в высоком хирургическом мастерстве, надо было всего-навсего усомниться и проверить. И рассказ о судьбе Ольги Петровны П-о лишь дополнительное подтверждение, как чужды (и опасны!) в нашей особенной работе небрежность и спешка, равнодушие и скоропалительность заключений…

А от Ольги Петровны стали аккуратно приходить в адрес клиники письма вот с такой, не меняющейся припиской: «Ростовская область, станица Вешенская, Мостовой переулок, дом 3-а, от исцеленной мученицы тринадцати беспросветных лет…»

ГЛАВА XVIII

…УЖЕ НЕСКОЛЬКО МЕСЯЦЕВ прикован к постели Павел Патранин и так ослаб, что даже приподняться, взять со стола стакан с водой сил нет. А жажда мучает его невыносимо. Во сне, бывает, видит, что стоит он по колено в прозрачной воде и, зачерпывая ее пригоршнями, пьет-пьет и никак не напьется! А проснется, лишь маленькими глотками может пить ее… Желанная вода стала для него врагом: он и без нее весь отекает. У него скапливается жидкость в животе, в пояснице, в ногах. Откуда только берется! Посоветовали ему не пить, и он почти не пьет, хотя хочется нестерпимо. Иногда приходит мысль: плюнуть на все, припасть к ведру, не отрываться от него, пока не покажется донышко, залить горящее нутро, а после умереть. Он уже делал так, но смерти не наступало, зато ноги отекали, становились словно колоды, а живот раздувался, начинал давить, как неподъемный груз, дышать было невозможно… Стоит ли говорить, что после этого приходилось ограничивать себя в питье еще строже.

Однако самое ужасное в том, что усиливается одышка, накапливается жидкость, и он все слабее ощущает биение сердца. Приложит руку к груди, а там тихо, никаких толчков, лишь что-то давит, давит… И одышка уже не только при ходьбе, но даже и в покое, вот как сейчас, когда он лежит на кровати.

Тихо в деревне в рабочий дневной час, и дома, кроме кошки, никого… Эх, встать бы, пойти на улицу, удивить отца и мать! Он так давно болеет, что уже забыл, когда был здоров. Что за жизнь, да в молодые годы! Все сверстники ребята хоть куда: шустрые, бойкие, скорые на дело и на забаву, как он сам когда-то был… Когда-то… Ведь с чего началось? Простудился. Такая простуда привязалась: дома лечили — не вылечили, потом в районный центр Бугульму возили, и там он пролежал несколько месяцев. И все равно года два покашливал, временами слабое стеснение в груди ощущал, но ничего — бегал! Считалось, выздоровел, колхоз послал на лесозаготовки… Тяжела зимняя лесная работа. Он все время потел и сильно задыхался, а мужики подсмеивались: молодой, живее пошевеливайся! Совестился показать свою слабость: тянулся вровень со всеми. Ночью же в землянке прохладно, стужа под тулупом достает. И однажды поутру такая слабость навалилась, что ни в этот день, ни на другой встать не смог… Снарядили лошадь, отвезли его в больницу и держали там целых три месяца. Однако улучшенья не наступало, больше того — здесь впервые врачи заметили у него жидкость в животе. И что только они не предпринимали, но жидкости накапливалось все больше. Тогда и отправили его в областной центр, в Ровно, где сделали прокол живота… Павлу в тот день сразу же легче стало: дышать посвободнее, и пить он уже мог не очень остерегаясь. Но слабость не уходила, и домой вернулся с виноватым досадливым чувством, что не работник, не помощник отцу и матери… А вскоре навсегда, кажется, привязала к себе кровать. Третий год так. Родители снова возили в Бугульму. Там главный врач объявил им, что болезнь у Павла не поддается лечению — ни они, никто другой ничего тут не сделают.

Однажды к Павлу заскочили дружки, колхозные комсомольцы, возбужденные, радостные — страда, косовица хлебов! Каждый час на счету, ведь летний день год кормит. С завистью смотрел Павел на их разгоряченные лица, слушал их веселую речь. С ними бы сейчас в поле, возить на машине зерно, работать на току!

— Ну, Павлуха, не годится так недвижным лесным пнем валяться, — сказал ему секретарь комсомольской организации, товарищ еще с детских лет. — Так ты ничего не вылежишь. Надо действовать. Завтра отвезем тебя в Бугульму!

— Точно, Павлуха!.. Поедем!.. Больница — она на то и есть, чтоб лечить!.. — дружно поддержали остальные ребята.

Павел слез не мог сдержать, растрогали и обрадовали слова друзей, но ответил с сомненьем:

— Бесполезно это… Мне сказали, что помочь не могут…

— Да когда это было?! Больше года назад! — возразили ребята. — А ты знаешь, как наука движется вперед? Семимильными шагами! Газеты читать надо! Теперь, может, что нашли против твоей болезни…

Утром, по холодку, подогнали телегу, устланную соломой, к избе Патраниных, перенесли в нее на руках Павла и выехали на большак… Совсем на немного хватило Павлу сил, чтобы полюбоваться простором, золотым разливом хлебов, высоким безмятежным небом. От тряски и толчков одышка стала мучительнее, злее. Как тряхнет, так, кажется, последний дух из тебя вышибает… Хочется спать, но никак не заснешь. Словно чугунная плита на груди. Зря, наверно, согласился поехать — одно мученье. Ни с чем возвращаться назад… Как давит тяжесть на грудь, как давит! А может, это его последняя дорога в жизни?! Пусть… Устал. Очень устал. Обидно лишь, что толком не пожил, не порадовался, не узнал ничего, не сделал заметного, отцу и матери не помог. Даже про любовь — какая она — слышал только, а сам ни с одной девушкой не дружил, не танцевал ни разу… Болел, болел. А до этого работал, и конца работе не было — с детских лет! Мужиков-то в деревне не осталось, на фронт их забрали, и держался колхоз на женщинах и подростках… Отец с войны пришел без руки, с покалеченной ногой. Если бы он, Павел, был здоров, отец хоть отдохнул бы немного. Да где уж!.. И как подбрасывает телегу на ухабах, не вытерпеть. Дышать совсем нечем…

В Бугульме, в районной больнице, Павла сняли с подводы чуть живого. И поскольку он нуждался в постоянном врачебном наблюдении и уходе, его вскоре на санитарной машине перевезли в ровненскую областную больницу. А состояние Павла ухудшалось. Отеки увеличивались, отечная жидкость скапливалась уже не только в брюшной, но и в плевральных полостях с обеих сторон. Он не мог лежать: как только прикладывал голову к подушке, начинался приступ удушья, кашель. Измученный от страданий, бессонных ночей, отечный, синюшный, Павел тупо сидел на своей койке, безразличный и безучастный ко всему… Ему регулярно делали пункции плевры и живота, давали мочегонные лекарства. Откачают несколько литров жидкости, освободят органы и ткани от затопления и сдавливания, и Павел может дышать несколько дней чуть свободней. Затем жидкость в полостях снова продолжает исподволь накапливаться, опять угрожая сдавить легкие, задушить больного. Тогда заново повторяли пунктирование, и организм Павла получал возможность какое-то время отдохнуть…

Так боролись врачи. Но, по существу, не за жизнь и даже не за ее продление, а за краткосрочное облегчение его страданий. Как могли, как умели. На последнем обходе заведующий отделением, осмотрев Патранина, выходя из палаты, сказал помощникам: «Здесь, скорее всего, цирроз печени неясной этиологии. Больной погибает. Можно, пока еще не поздно, запросить Ленинград, договориться с профессором Угловым о переводе больного к нему. Он занимается сейчас лечением циррозов печени…»

Так появился в нашей клинике с подозрением на цирроз печени двадцатидвухлетний Павел Патранин. На вид ему было много меньше. Ни юноша, ни мальчик: небольшого росточка, без растительности на лице, одутловатый, с большим животом. Дышал он часто и поверхностно. При дыхании напрягались у него шейные и грудные мышцы — верный признак тяжелой дыхательной недостаточности. И главное, даже при беглом осмотре больного можно было безошибочно сказать, что цирроза печени у него нет. При циррозе печень маленькая и не прощупывается, а у Патранина она большая, достигала пупка, легко прощупывалась, несмотря на жидкость. Тоны же сердца глухие, едва слышные: сердечный толчок не определялся. А венозное давление высокое, в четыре раза выше нормы. Рентгеновские снимки сердца показали, что оно плохо пульсирует; в некоторых участках пульсация совсем отсутствует; по бокам сердца видны отложения солей кальция… Картина сдавливания сердца! Диагноз не вызывал сомнения. У Павла Патранина — панцирный или, как еще его называют, слипчивый перикардит.

Сущность болезни сводится к следующему… Из-за травмы, инфекции или туберкулезного процесса развивается перикардит — воспаление оболочки сердца (перикарда). Если у больного туберкулезный процесс — заболевание протекает не так бурно; если гнойный — более остро. При этом возникают известковые отложения в перикарде толщиной в несколько миллиметров, которые, как панцирем, покрывают все сердце, сдавливая его со всех сторон. Стиснутое сердце уже не может нормально выполнять свою работу. Оно теперь способно производить лишь небольшое сокращение и легкое расслабление, ни с какой нагрузкой не в состоянии справиться. Чуть что — одышка. Пошел быстрее — одышка, занялся какой-нибудь работой — тоже… И, конечно, сердечная недостаточность начинает вызывать застой крови в печени, в нижних конечностях. В результате увеличивается печень, отекают ноги, начинает скапливаться жидкость в брюшной полости. Как самая крайняя степень сердечной недостаточности — та же жидкость уже и в плевральных полостях…

Лечение слипчивого перикардита — только оперативное. Никакими лекарствами не удается размягчить или добиться рассасывания панциря. Однако иссечение перикарда — большая, сложная операция, и перенести ее в состоянии больной, у которого имеются хотя бы минимальные резервы сердца. Ибо чем операция тяжелее, тем нагрузка на сердце больше. А если операция вообще протекает не совсем гладко или после нее появятся осложнения?! Это ведь сильно увеличит нагрузку, потребует дополнительных резервных сил сердца. А откуда их взять, когда оно работает на самом крайнем пределе? Даже при полном покое не выполняет своей задачи, и где уж ему справиться с операцией!

Наши попытки улучшить деятельность сердца Патранина не увенчались успехом. Перевели его в терапевтическую клинику, специально занимавшуюся вопросами сердечной недостаточности в надежде, что там хоть немного подлечат больного, создадут кое-какие условия для операции… Больше двух месяцев пролежал в этой клинике Павел, и все мы видели: состояние его от недели к неделе хуже, ничего ему не помогает. Сидя в кровати, ухватившись за ее края, он тяжело и часто дышал. Жидкость в животе и в плевральных полостях накапливалась катастрофически быстро, ее приходилось откачивать теперь уже два раза в неделю. Вместе с жидкостью больной терял большое количество белка, солей, витаминов. У него, следовательно, резко нарушался белковый, минеральный, витаминный и водный балансы, ему надо было переливать кровь, белковые препараты. А это увеличивало нагрузку на ослабленное сердце, и тем самым декомпенсацию! Получался заколдованный круг, из которого, казалось, нет выхода.

Операция невозможна, а без операции никакие терапевтические средства не оказывали эффекта и не улучшали сердечной деятельности. Сердце, зажатое со всех сторон толстой броней, не могло увеличить свою работу, какие бы сердечные лекарства тут ни применяли! Находясь в жестоком плену, оно не способно было расправиться…

И в еще более худшем положении, чем был вначале, Павла Патранина перевели снова к нам, в хирургическое отделение. Мы знали: если выпишем больного домой или оставим здесь, в клинике, без срочной помощи, он умрет в самое ближайшее время. Как же быть?

После долгих размышлений, обсуждений, даже споров решили: придется все же пойти на риск, попытаться сделать операцию! Колебания лишь затягивают время…

Это был 1952 год. Тогда уже имелся некоторый, хотя весьма скромный, опыт хирургического лечения слипчивого перикардита в наших, советских клиниках. Были опубликованы статьи А. Н. Бакулева, Ю. Ю. Джанелидзе, в которых описывались клиническая картина, показания и методика операции. И я, как всегда внимательно, изучил всю доступную отечественную и зарубежную литературу по этому вопросу: вместе с помощниками провел много операций в анатомическом зале, где мы воспроизводили тот метод, который применяли наши хирурги. Он заключался в том, что все ребра вместе с их хрящами над областью сердца иссекались, и сердце таким образом обнажалось… После этого иссекали сам перикард.

Перенесет ли такое наш больной? Как его готовить к операции? Как выхаживать после нее?.. Десятки вопросов! А больной угасал на наших глазах, следовало торопиться. И мы назначили день…

Операция по своей драматичности представляла волнующее зрелище даже в самом начале.

Накануне Павлу была тщательно откачана жидкость из брюшной и из плевральных полостей, однако он продолжал дышать часто и прерывисто, как после тяжелого бега, и совершенно не мог лежать. Когда пытались придать ему хотя бы полугоризонтальное положение на операционном столе, он сразу же, пробыв так одну-две минуты, начинал задыхаться. Пришлось оставить его в неудобном для нас сидячем положении, лишь слегка отклонив назад его голову. Конечно же, о наркозе и думать было нечего. Больной тут же бы задохнулся! Да и наркоз в то время, напомню, был у нас не совершенен. Поэтому вся операция проходила под местной анестезией…

За день до нее я долго сидел у постели Павла Патранина. Противоречивые мысли не давали покоя. Браться за операцию у такого критического больного — не безумие ли?! Ведь подобную операцию делаю впервые в жизни, с нее мы начинаем разработку новой для нас проблемы. И тут, как и при раке легкого, случись неудача — она надолго отодвинет проведение таких операций у нас в клинике. А Павел, он из безнадежных, силы организма истощены до крайности, сердце может сдать в первые же минуты… Операция же на несколько часов да еще под местной анестезией!

По-другому подумаешь: что ждет его, если не будет операции? Самое большое он проживет еще несколько месяцев. Разумеется, при условии, что будет находиться у нас в клинике, станем выпускать ему жидкость почти ежедневно! А если выпишется, умрет через считанные дни. Да и сейчас — не жизнь, а мука для него. Вот он передо мною. Хватает воздух ртом, как рыба, губы, кончик носа, круги вокруг глаз, пальцы рук и ног — все синюшно! Тяжелое кислородное голодание!.. Сидит, полузакрыв глаза. Ему, видно, смертельно хочется спать, но уснуть не может. Во сне вспомогательная мышца расслабляется, а дыхательных, которые работают и во время сна, недостаточно, он сразу же, задыхаясь, просыпается… Перевести бы Павла в другую клинику, но куда! Эти операции в Ленинграде никто не делает. В Москву, к Бакулеву?! Павел же не доедет туда. Да и кто возьмет больного в таком состоянии!..

Возле меня в палате стоят и сидят врачи, мои помощники, которые отлично понимают всю ситуацию и также переживают за больного.

— Так что же? — спрашиваю. — Да или нет?

— Да, Федор Григорьевич! Надо оперировать! — в один голос заявляют и Антонина Владимировна, и Нина Евгеньевна, и другие.

Кроме моих непосредственных помощников, в палате в этот час много молодых врачей, которые приняты в аспирантуру, в клиническую ординатуру. Они с жаром включились в наши хирургические заботы, как и мы, находятся в клинике чуть ли не круглосуточно, безропотно выполняя всю работу, в том числе и ту, которой обычно занимаются санитарки и уборщицы. Их, санитарок и уборщиц, постоянно не хватает.

Сотни молодых врачей работали со мной, обучаясь искусству хирурга. Некоторых имен я уже и не помню. Но забыть их благородный труд невозможно. Это в основном энтузиасты, из которых многие позже стали известными учеными, профессорами, крупными хирургами… Сейчас же молодые врачи вместе с нами, старшими наставниками, в мучительном ожидании: с каким общим решением выйдем из палаты? Они понимают, что если такой больной перенесет операцию, их ждут бессонные ночи и трудные дни возле его кровати. Понадобится огромнейшая затрата нервов, силы, воли, знаний, чтобы этот неизвестный им парень вернулся к жизни. Они готовы к такой борьбе…

— Завтра, — говорю я.

МЫ СТРЕМИЛИСЬ, чтоб Павел перед операцией хоть немного поспал. Поэтому, усадив его как можно удобнее и подведя к его ноздрям резиновую трубочку, через которую непрерывно подавали увлажненный кислород, сделали ему укол с двойной дозой морфия. Вообще-то мы неохотно прибегали к такому. Ведь больной может уснуть крепко и резко ослабить дыхание, а от этого кислородное голодание становится резче…

Но надо же человеку перед операцией поспать! И перед введением морфия приставили к Павлуше санитарку, чтобы не спускала с него глаз.

Хотя подобных операций я не только никогда не делал, но и не видел, как их делают другие, вся она от начала до конца стояла перед моим мысленным взором. Когда вошел в операционную, Патранин уже сидел на столе, слегка откинувшись назад и склонив голову набок. Бочкообразная, раздутая грудь его была обнажена и обработана. Он дышал подведенным к нему кислородом…

Начали.

Кровь у больного темная, густая. Это тоже признак тяжелого кислородного голодания тканей… Когда обнажили и удалили хрящи ребер и перед нами предстало сердце, мы поразились: оно было намертво замуровано в известковый панцирь! При постукивании по нему инструментом раздавался звук, как от удара по булыжнику. И не было заметно, чтоб сердце билось. Лишь в одном месте его верхушка, высовываясь из панциря, слабо трепетала…

Как отделить этот панцирь от живой ткани сердца, чтобы не повредить ее, не поранить? Нож скользит по перикарду, как по камню… Выбрал одно место, где нет кальциноза, тонкой иглой ввел новокаин, стараясь попасть точно в слой между сердцем и перикардом. Этим самым отделил один слой от другого, а затем осторожно рассек толстую стенку оболочки сердца. Под пей показалась белесоватая ткань мышцы. Тупо стал отделять перикард и рассекать его… Местами известковые бляшки буквально вросли в мышцу сердца… Оставлять ли их? И как глубоко они уходят в толщу сердечной мышцы? Иные поддаются, другие же, видно, только тронь — заденешь полость сердца, вскроешь ее. Поэтому кое-где пришлось оставить эти известковые пластинки.

Подошли к правому ушку… Стенка у него тончайшая, а к перикарду приросла так, что ничем не оторвать. Как ни старался, все же не рассчитал и надсек стенку предсердия. Сразу же по всему операционному полю — темная кровь!

Нежно прижал пальцем кровоточащее место так, чтобы случайно не расширить полученную рану. Я понимал, что значит для такого больного дополнительная потеря крови. Наложил шов и, пришив стенку предсердия к перикарду, тем самым закрыл источник кровотечения. С этим справился… Но основная задача — отделить перикард — не стала легче. В напряженном волнении, все время боясь, как бы не нанести сердцу новую рану, я методично шел к цели.

Когда отсек лоскуты перикарда, сердце на наших главах расправилось, забилось. Годами зажатое в каменном мешке, оно вдруг почувствовало свободу, налилось кровью, стало биться энергично и во всю силу!

Около трех часов прошло уже с начала операции. Несколько раз прерывали ее, чтобы поднять у больного давление. Он уже не отвечал нам — сидел в забытьи; ему переливали кровь, вводили сердечные и противоболевые растворы… Потерпи, Павлуша, выдержи, дорогой! Только выдержи! Твое сердце получило то, в чем оно так нуждалось!.. Но вот что плохо: оно долго бездействовало, и мышца его истончена до предела, видно, как на наших глазах сердце расширяется… Оно растягивается под напором хлынувшей в него крови, которая до этого застаивалась в таких резервуарах, как печень! Теперь сердце перегоняет кровь через освобожденные от сдавливания сосуды, оно работает ритмично и свободно. Однако справится ли с такой нарастающей нагрузкой? Не наступит ли перерастяжение полостей сердца? Чем и как помочь ему?

Многое было для нас неясным. Вот и это: следует ли переливать больному кровь? Казалось бы, нужно — для борьбы с шоком. Но, вливая кровь в сосудистое русло, и без того переполненное кровью, мы увеличиваем ее застой и дополнительно перегружаем сердце! Но как бороться с шоком, если нельзя переливать кровь? На этот вопрос ответа в медицинской литературе не было.

Все мы — ассистенты Лидия Ивановна Краснощекова, Лидия Антоновна Самойлова и я — буквально на ходу искали решение. Сошлись во мнении, что кровь все же переливать надо, но очень малыми дозами, медленно, капельно, чтобы этим самым свести перегрузку сердца на нет…

Павла Патранина сняли с операционного стола в полубессознательном состоянии, с частым нитевидным пульсом и низким давлением. Не позволяя себе ни минуты отдохнуть, мы упрямо продолжали борьбу за его жизнь… Дни и ночи буквально не отходили от него. До этого нам представлялось, что стоит лишь освободить сердце от сдавливания, оно, расправившись, работая свободно, быстро справится с декомпенсацией. Жидкость в животе и в плевральных полостях рассосется, печень сократится. Однако предполагаешь одно, а получается другое… Ничего подобного не произошло! Наоборот, жидкости стало накапливаться еще больше, у Павла увеличились отеки на ногах, печень раздулась. Больной буквально плавал в собственной жидкости, вместе с которой он терял белки, витамины, соли, содержащиеся в крови и тканях! Было от чего пребывать в тревоге, над чем поломать голову.

В этот ответственный для больного (и для клиники) момент меня срочно вызвали в Москву — предстояла заграничная командировка. Ох, как некстати это было! Подробно проинструктировав сотрудников, как продолжать лечение Павла, я уехал из Ленинграда с беспокойством на сердце. А вернулся из командировки… лишь через два месяца. Сразу же, как только очутился в родном городе, поспешил в клинику. Был вечер.

Захожу в палату, где лежал Патранин. Там, на его койке, уже другой больной. С внутренним страхом, боясь услышать тяжелую весть, спрашиваю дежурного врача:

— А где же Патранин?

— Больной выписался и уехал домой. — бесстрастно и сухо, как и бывает при докладе, ответил врач.

— Как это выписался? Он — что, был совершенно в безнадежном состоянии?

Мы иногда выписываем больного по просьбе родственников, если видим, что все наши средства лечения бесполезны, и ему лучше последние дни провести в семье.

— Нет, он вроде бы хорошо себя чувствовал. Но, впрочем, Федор Григорьевич, это не мой больной, и я точно сказать не могу…

Наутро мне сообщили, что Павел Патранин за полтора месяца окреп, ни на что не жаловался и был выписан домой по его настойчивой просьбе. Я очень был недоволен самостоятельностью своих помощников, считая, что отпустить из клиники такого тяжелого больного было легкомысленно; тревожась за его судьбу, тут же написал ему открытку с просьбой сообщить, как себя чувствует, и если плохо, пусть приезжает в клинику немедленно.

Ждал два месяца — никакого ответа! Вновь, в еще большей тревоге, запросил больного. И опять молчание. Для меня стало совершенно ясно, что Павла выпустили недопустимо рано и он погиб от сердечной недостаточности. И вдруг получаем письмо из Бугульмы. На конверте адрес Павла Патранина! Он писал: «Вы извините, Федор Григорьевич, что я не сразу ответил на Ваши письма. Дело в том, что меня дома не было, а мать неграмотная, не поняла, что к чему. Я два месяца работал на лесоповале, валил деревья, а потом еще неделю задержался, получив разрешение изготовить сруб для собственной избы. Наша старая обветшала. Сообщаю, что чувствую себя хорошо, отеков нет, одышки как не бывало. Я теперь свободно могу не только ходить, но и бегать так, что меня на машине не догонишь!..»

Через год Павел уже сообщал нам, что переменил профессию — теперь он каменщик! А еще через полгода: что «заимел себе молодую веселую жену», выучился играть на баяне, танцует, работает на стройке, ни на что не жалуется. Затем Павел приехал в клинику показаться. Это был совершенно другой человек, непохожий на прежнего Патранина! Бодрый, жизнерадостный, он все время шутил, рассказывал нам смешные истории, и чувствовалось, какая у него неуемная жадность к жизни…

Способ операции, который мы применили у Патранина и которым в то время пользовались почти все хирурги, делавшие подобные операции, — нас не удовлетворял. Иссеченные хрящи ребер не вырастали, а сердце оказывалось прикрытым только кожей. Нечаянный удар в грудь, и может наступить остановка сердца. Больные устраивали себе прикрытие из металлического или пластмассового каркасов, но все же это их тяготило и хирургов, понятно, не удовлетворяло. Вот почему, после первых же удачных операций при слипчивом перикардите я стал думать о том, как бы сохранить грудную клетку. Как всегда, много читал, работал в анатомичке. Долго не получалось: или травма была очень большой, или неудобный подход, или операция выходила не радикально. Наконец, мне удалось отработать оригинальный разрез, при котором образовывалась как бы форточка из ребер. На время операции форточку открывали, а затем ставили створку на место и подшивали. Все в эксперименте получалось хорошо. Но как будет в жизни?

Только через полгода после Патранина, 12 июня 1953 года я взял на операцию Мишу Скоробогатова с таким же заболеванием и осуществил первую операцию по своей методике. Было немало волнений и сомнений. Но все кончилось хорошо. Миша поправился, у него над сердцем никакого дефекта не стало. Хорошее впечатление об этой операции было позднее подкреплено отдаленными результатами, которые оказались лучше, чем при другом методе. Широко применяя свой способ доступа к сердцу, преимущественно у самых тяжелых больных, и сравнивая его с другими разрезами, я окончательно убедился, что он выгодно отличается от прочих еще и тем, что менее травматичен, больные переносят его легче, смертность при нем меньше. Об этом свидетельствовали и отдаленные результаты.

Получив приглашение поехать в Индию, на Объединенный Всеиндийский конгресс хирургов и анестезиологов, я решил выступить там с докладом на эту тему. Ведь в Индии слипчивый перикардит наблюдается чаще, чем у нас, особенно туберкулезного происхождения.

В то же время анестезиологическая служба и операционная техника там не везде достаточно хорошие, поэтому вопрос о щадящей методике операции должен вызвать интерес…

ИНДИЯ ВСТРЕТИЛА синим-синим небом, удивительным многоцветьем красок и голосов, тем ярким сплавом восточной экзотики, которая мыслима только здесь, где тесно переплелись нестареющая древность и неоновые огни, и скорости нынешнего века… Впрочем, если писать о природных, исторических и социально-экономических контрастах этой страны или более или менее подробно рассказывать о всех заморских землях, где довелось побывать, понадобится отдельный том. Возможно, такая книга получится интересной (ведь каждый из нас видит мир по-своему!) и я когда-нибудь ее напишу, но сейчас вынужден остановиться лишь на деловой части поездки.

Мой доклад, как и ожидалось, вызвал оживленный обмен мнениями. Давая в своих выступлениях высокую оценку нашему методу, многие хирурги выражали желание посмотреть его в ходе операции.

Из Джайпура, где проходил конгресс, мы приехали в Дели. Здесь по предложению президента конгресса профессора С.-К. Сена смогли осмотреть госпиталь для бедных, имеющий большое хирургическое отделение. В госпитале, показывая больных, профессор Сен обратил мое внимание на подростка лет пятнадцати по имени Келаш, у которого была типичная картина слипчивого перикардита.

Этот мальчик был сыном строительного рабочего. Большая семья, в которой, кроме него, старшего, имелось еще шестеро детей мал мала меньше, жила впроголодь. У них не было не только своей хижины, но даже какого-то определенного места жительства. Жили там, где отцу удавалось наняться на работу, ночуя то под открытым небом, то в какой-нибудь времянке, сооруженной из кусков фанеры, картона и кусочков жести от консервных банок. В лучшие времена отец зарабатывал по сорок — пятьдесят рупий в месяц. Это мизерные деньги. Достаточно сказать, что номер в гостинице стоит сорок — пятьдесят рупий в день! Отец же Келаша в иные дни совсем не находил работы, и тогда у семьи подолгу не бывало даже горстки риса. В перенаселенной Индии найти себе постоянно оплачиваемое занятие, когда не имеешь твердой профессии, задача нелегкая…

Как-то, когда ему было лет двенадцать, Келаш сильно продрог в дождливую ночь и наутро не смог подняться с земли, на которой спал. Несколько недель с высокой температурой, впадая в бессознательное состояние, провел он на мостовой. Отец и мать были в отчаянье: ни работы, ни еды, пи теплой одежды, ни крова над головой… Все же мальчик пришел в себя, но у него болело в груди, была страшная слабость, он не в силах был ходить. Мать дежурила у дверей госпиталя для бедных, умоляя докторов принять сына, однако госпиталь был переполнен до отказа, и больные дожидались своей очереди по нескольку месяцев. В конце концов его приняли в терапевтическое отделение, стали обследовать и лечить. Диагноз для врачей был неясен. У мальчика, кроме всего другого, нарастала одышка при малейшей физической нагрузке… Но как только Келашу стало чуть лучше, он окреп немного, его срочно выписали из госпиталя. Койка нужна была другому, более тяжелому больному. И мальчик снова пришел под фанерный навес на окраине Дели… Родители тяжело переживали его болезнь: их старший сын, на близкую помощь которого надеялись, стал обузой. Он теперь не мог даже бегать по городу в поисках какого-нибудь приработка, не в состоянии был за мелкую монету поднести чей-нибудь чемодан, корзину с рыночными покупками или выполнять обязанности быстрого курьера. Келаш задыхался, ноги переставлял так, словно на них висели пудовые вериги…

А болезнь месяц от месяца прогрессировала. Стал увеличиваться живот, в нем скапливалась жидкость, затрудняя и без того тяжелое дыхание больного. Несколько раз, когда мальчик буквально погибал от удушья, мать подводила его к госпиталю, и они сидели у ворот многие часы, а иногда и дни, пока врач, который уже знал Келаша, сжалившись над ним, не брал подростка на несколько дней в отделение. Здесь ему откачивали жидкость, лечили, как могли, подкармливали… И так прошло четыре года, мучительных для самого Келаша и для его семьи.

И вот этого мальчика, который и двух шагов не мог пройти, хватал ртом воздух, как выброшенная на берег рыба, я должен был оперировать.

Когда я, посмотрев снимки, согласился с диагнозом слипчивого перикардита, профессор Сен, обращаясь ко мне, сказал:

— Мы в восхищении от вашего доклада на конгрессе и были бы очень признательны, если бы вы оказали нам честь продемонстрировать в нашем госпитале свой метод операции при слипчивом перикардите. Мы сознаем, что болезнь мальчика запущена, тяжела для хирурга, но в своем докладе вы специально подчеркивали, что свой метод применяли именно у таких, трудных больных… Нам было бы очень полезно поучиться вашей методике, вашей технике, про которую знаем из прессы, из медицинских журналов. Поучившись у вас, мы, возможно, повторим эту операцию самостоятельно, она положит начало новому направлению в работе госпиталя…

Я понимал, что, соглашаясь на операцию, которую хотят видеть крупнейшие хирурги Индии, беру на себя громадную ответственность: ведь этим самым буду бороться не только за личный престиж, но и за престиж всей отечественной хирургии. Тут, в Индии, профессор Углов, прежде всего, представитель советской медицины. Вольно-невольно по моему умению станут судить, на что она способна… А условия, в которых предстоит работать, сплошная загадка. Мне не знаком ни один из здешних хирургов. Не знаю, как они оперируют и как будут ассистировать. Не знаю операционной сестры: как она подает инструмент, понимает ли по-английски? Да и вообще, каков здесь инструментарий, наркоз и так далее, наконец, достаточно ли надежно организован в этом госпитале послеоперационный уход за тяжелыми больными, сумеют ли они выходить этого мальчика после такой травматичной операции?

А отказаться от операции, поддавшись своим сомнениям, было бы, по крайней мере, странно, произвело бы, разумеется, плохое впечатление. Ведь многие известные хирурги, в частности Де Бэки из США, уже проводили тут показательные операции… Так что, взялся за гуж, не говори, что не дюж…

После обхода госпиталя меня отвезли в гостиницу, где на какое-то время можно было остаться одному и продумать предстоящую операцию. Она не смущала меня, я их уже делал немало. Не смущало и то, что за моими действиями будут наблюдать индийские коллеги. Не раз приходилось демонстрировать те или иные операции перед лучшими хирургами зарубежных государств. Накануне отъезда в Индию смотрели, как я работаю в операционной, гости нашего Всесоюзного съезда хирургов, и в их числе югославский академик Костич, профессор Хусфельд из Дании, виднейшие американские хирурги Свен и Де Бэки, канадец Бигелоу, профессор Балиго из Бомбейского университета и профессор Давидар из Александрийского… Об этом писали наши газеты, и одна из статей, помню, называлась «Аплодисменты в операционной» — о том, как «двенадцать американцев, датчанин, югослав, индус», лучшие хирурги мира, не выдержав, нарушили священную тишину операционной аплодисментами, восхищенные тем, как я провел операцию на сердце.

Я вышел побродить по улицам. Гостиница находилась в Новом Дели, где каждый дом представлял собой как бы небольшое поместье, защищенное от любопытных взглядов живой изгородью из деревьев. Живописные, причудливой архитектуры особняки… В этой части города, которая по площади занимает приблизительно его половину, проживает только двести тысяч состоятельных людей, в то время как в Старом Дели — не один миллион жителей разных сословий.

И когда я достиг районов Старого Дели, меня поразила страшная скученность жилищ и теснота на улицах. По обеим сторонам главных из них — торговых — шли сплошными рядами мелкие магазины и лавочки, в которых чем только не торговали, начиная от золототканой парчи и кончая ржавыми гвоздями! От большой улицы разбегались то вниз, то в гору улочки мелкие, узкие, такие, что по ним не только на автомобиле — на тележке рикши не проедешь. А вдоль домов тянулась канавка с грязной и смрадной водой — в нее сливали отбросы прямо из дверей и окон… Сновали люди, меж ними спокойно бродили коровы, собаки, кошки. Душно, много нищих, на всем печать бедности и нужды. Невольно думалось, какие громадные усилия понадобятся этому трудолюбивому народу и правительству Индии, чтобы поднять в стране уровень жизни, дать всем трудящимся вдоволь хлеба, обеспечить каждого надежной работой, предоставить молодежи возможность учиться… А пока чуть ли не у половины населения такая же горькая или чуть получше судьба как у подростка Келаша, которого мне предстоит завтра оперировать.

Завтра, завтра…

Наутро за мной заехал ассистент профессора Сена и привез в госпиталь. Здесь провели в большую комнату, где находилось много народу. В основном это были, наверно, врачи, но сновали люди и без халатов, похоже, не из врачебного персонала. Причем комната выходила прямо в длинный коридор, где тоже прохаживались и стояли группками многочисленные люди — больные, родственники, служители. К моему удивлению, переодеваться в больничное белье пришлось прямо в этой комнате.

Готовясь сейчас к операции, я мысленно представлял себе весь ее ход и возможные осложнения. Для опытного хирурга операция не страшна. Страшны они, осложнения!

И по тому, как он справится с ними, можно определить уровень хирургического мастерства. Ясно, что для оперирующего любое осложнение как экзамен, а держать его, когда на тебя смотрят тридцать пар глаз, отлично понимающих каждое твое движение, вдвойне ответственно.

Стараясь отвлечься от этих дум, я прислушался к разговорам вокруг.

— Русский у нас, этого еще не бывало! — говорил бородатый хирург в чалме и с плотно прижатой к лицу повязкой, указывающими на принадлежность к какой-то религиозной общине. — Я впервые вижу русского…

— А слышал его доклад на конгрессе? — спросил другой, одетый в европейское платье.

— Нет. Я не был в Джайпуре, выезжал в свою деревню, к больному отцу. О докладе читал в газете…

— Этот русский профессор предложил любопытную методику операции при слипчивом перикардите. Главное, что он сохраняет ненарушенной грудную стенку. Доклад докладом, но посмотрим!

— О русских пишут разное, — пробормотал тот, что был в чалме. — Однако они большой народ…

Он, кажется, понял, что я слышу и понимаю их английскую речь. Легким наклоном головы как бы поприветствовал меня и, увлекая за собой собеседника, прошел в операционную. И она, когда я появился там, была заполнена до предела: хирурги стояли вокруг стола в четыре-пять рядов. Кое-кто взобрался на скамьи и табуреты.

Операционная бригада, состоявшая из двух хирургов, операционной сестры и наркотизатора, напряженно ожидала начала…

Больной был усыплен, операционное поле подготовлено. Через слой нанесенного антисептического раствора проглядывал рисунок предстоящего разреза, намеченный мною в госпитале при первом знакомстве с Келашем.

Все почтительно расступились, и я занял свое место у операционного стола. Осмотрел инструментальный столик: инструменты, отобранные мною накануне, лежали в нужном порядке. Обменялся первыми фразами с хирургами. Они и наркотизатор говорили по-английски, сестра только на языке хинди. Чтобы дать ей распоряжение, я должен был говорить по-английски, а один из врачей тут же переводил. И наоборот, когда ей необходимо было что-нибудь сказать мне… Положение затруднялось тем, что названия далеко не всех инструментов я знал по-английски. К счастью, скоро почувствовал, что мои ассистенты были опытными специалистами: они с полуслова понимали меня и тут же дублировали мои распоряжения на хинди. Сестра выполняла все быстро и точно.

…Сделал кожный надрез. Брызнула темноватая кровь, обычная при плохом кислородном снабжении организма… Кровотечение следовало остановить тут же быстро и тщательно: еще до начала операции меня вежливо предупредили, что госпиталь не обладает большим запасом крови, желательно, чтобы операция проходила с ее минимальной потерей. Понятно, от этого и эффективность метода будет оцениваться выше…

Откинув кожно-мышечный лоскут, обнажил ребра и грудину слева. Предстояло выкроить из них створку… Сердце, открывшееся нашим взглядам, казалось неподвижным — его биение совершенно не замечалось. Захватив стенку перикарда двумя крепкими зажимами, я начал его рассекать. Легкими скользящими движениями проникал все глубже и глубже… 3… 5… 7 миллиметров толщины — и как будто нет этому конца…

— Я думаю, что это уже мышца сердца, — неуверенно и со страхом сказал первый ассистент.

— Нет. Еще не мышца, — ответил я и продолжал идти ножом вглубь.

Вот наконец показался тонкий слой клетчатки… А за ней и мышца сердца. Ввожу шприцем под перикард новокаин. Этим достигается его лучшая отслойка…

Ощущение такое, что весь стиснут чужими взглядами и чужим дыханием вокруг себя. Жарко… Внимание напряжено, как тугая звонкая струна, не оборваться бы ей внутри меня!.. Подхожу к крупным сосудам. Они сдавлены плотным фиброзным кольцом, словно удавкой. Показав его наблюдавшим врачам, пересекаю. Края кольца тут же расходятся в стороны, освобождая сосуды, и те, наполняясь кровью, начинают свободно пульсировать.

— Если вы удалите большую часть перикарда, но не освободите сосуды, вы не получите хороших результатов! — пояснил я наблюдавшим врачам. И добавил: — Это очень важная часть операции!

Хирурги проявили к этому моменту живейший интерес: заглядывали в рану и тихо, но возбужденно переговаривались между собой. Сердце теперь лежало полностью освобожденным от своих оков. Оно билось ровно и спокойно. Видно было, как хорошо сокращается его мускулатура.

— Как венозное давление? — спросил я наркотизатора.

— Оно все время медленно снижалось, — ответил тот. — Но как только вы пересекли фиброзное кольцо, спустилось до нормы. Сейчас оно — сто двадцать. А было более четырехсот.

— Не всегда мы получаем такой результат немедленно. Но этого пугаться не надо, — объяснил я. — Если вы освободите все части сердца, как это только что сделал я, давление снизится обязательно. Если не сразу, то постепенно. Но результат в любом случае будет хороший.

Взяв откинутую реберно-хрящевую створку, я закрыл ею обнаженное сердце, аккуратно прикрепив на своем месте отсеченные и временно откинутые ткани.

С неослабной сосредоточенностью следили индийские хирурги за каждым моим движением. Много раз, помимо меня, спрашивали они наркотизатора о состоянии больного. Оно оставалось стабильным, что красноречиво доказывало: операция не травматична и больной ее переносит нормально…

Когда она закончилась, хирурги подходили ко мне, пожимали руки, выражали удовлетворение виденным. Теплые слова, сердечные улыбки!

А на следующий день ассистент профессора Сена снова появился у меня в номере, и мы поехали в госпиталь, чтобы навестить Келаша. Он чувствовал себя хорошо и, как сказал мне ассистент, говоривший с мальчиком на хинди, тот уже замечает, что дышать ему стало легче… Откуда-то прибежали бойкие, как и в любой другой стране, корреспонденты индийских газет и стали настойчиво требовать, чтобы я дал интервью. Я ответил, что смогу поговорить с ними только через несколько дней, когда пройдет первый период выздоровления и мальчик будет вне опасности.

Через день мы выехали в Бомбей, куда меня пригласил профессор Балиго — крупный индийский хирург, председатель Общества индийско-советской дружбы. Там, по просьбе хозяина, я провел еще две операции: одну сделал девушке семнадцати лет при слипчивом перикардите туберкулезной этиологии, другую — удаление двух долей правого легкого при бронхоэктазах — молодому индусу.

В Бомбее, к нашей общей радости, встретились с профессором Де Бэки, который также провел тут показательную операцию — на аорте…

Я вернулся в Дели через восемь дней. К этому времени Келаш совсем поправился и свободно, без одышки, уже ходил по палате и коридорам госпиталя. Рана зажила первичным натяжением, асцит исчез, общее состояние улучшилось настолько, что мальчик считал себя совсем здоровым — улыбка не сходила с его лица.

Снова дежурившие в госпитале репортеры поймали меня, пришлось отвечать на их вопросы. Получилось что-то вроде пресс-конференции. После моего короткого сообщения по существу сделанной операции, о ее показаниях и особенностях, мне было задано много вопросов, на которые я постарался ответить исчерпывающе. А на следующий день улетел на родину.

В Москве представитель МИДа, разыскав меня, вручил многочисленные вырезки из индийских газет — больше десятка, в которых рассказывалось о проведенной операции и о том, какое впечатление произвел на индийских врачей и журналистов русский хирург…

Газета «Статсман» под заголовком «Безопасные операции на сердце. Демонстрация техники советского хирурга» сообщала своим читателям, что новая техника операции при сдавливающем перикардите, разработанная профессором из России, «…уменьшает смертность в четыре раза по сравнению с другими радикальными методами…» А «Дели Индустан стандарт» озаглавила свой материал тоже подобным образом: «Операция на сердце — без риска». В «Таймс оф Индия» была помещена статья «Советский доктор разработал новый метод сердечной хирургии». В статье из газеты «Индиан экспресс» под названием «Русский эксперт объясняет новый метод сердечной хирургии», в частности, говорилось: «На вопрос, могут ли индийские хирурги применить этот метод при операции на сердце, профессор Углов сказал, что госпитали Индии имеют для этою все необходимое и хурурги могут легко предпринять подобные операции без какого-нибудь специального оборудования. Метод может стать популярным в Индии, так как это заболевание широко распространено в стране…» Большой обзор «О слипчивом перикардите» с моим портретом поместил журнал «Линк», подчеркнувший громадную пользу для индийской медицины «метода, предложенного русскими»…

Нужно, наверно, сказать, что снова в Индии я побывал уже в 1968 году, когда выдвинутый мною метод хирургического лечения слипчивого перикардита прошел долголетнее испытание временем, заслужил всеобщее признание. Собственный полученный опыт нашел отражение еще в 1962 году в специальной монографии, написанной в соавторстве с М. А. Самойловой.

И, конечно, как только я опять ступил на землю Индии, тут же спросил профессора Сена: знает ли он что-нибудь о судьбе Келаша?

Профессор ответил, что молодой человек (восемь лет минуло!) чувствует себя хорошо, работает с отцом на стройке где-то в окрестностях Дели, его постараются разыскать.

Келаша нашли, и я увидел рослого, мускулистого парня с тяжелыми, рабочими руками и открытым, приветливым лицом. Лишь след от операции на груди — единственное, что напоминало ему о мучительных днях детства… При прощании он долго не выпускал моей ладони из своей, взволнованно говорил трудно дающиеся ему английские фразы, и не было сомнения, что он старается вложить в них самые глубокие чувства своего освобожденного сердца…

ГЛАВА XIX

ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ СЕРДЦЕ… Его воспевали с древнейших времен лучшие поэты мира, оно стало символом неувядающей жизни, ее радостей и тревог.

На память приходят строки:

Ты острый нож безжалостно вонзал
В открытое для счастья сердце.

«В открытое для счастья…» И если даже отвлечься от символики искусства, профессионально, по-врачебному взглянуть на сердце как на важнейший орган человеческого организма, бесспорность этой фразы не нужно будет доказывать. Сердце у нас для счастья, именно благодаря ему мы — это мы: ходим, дышим, мыслим, существуем в конечном счете! Как это здорово — жить на белом свете! Стоит сердцу нашему нарушить четкую работу, и мир для нас опрокинут и смят…

СЕРДЦЕ ОПРЕДЕЛЯЕТ активность человека. Ему, маленькому, неутомимому и чуткому труженику, до всего есть дело.

Знаток наших языковых богатств Владимир Иванович Даль в своем «Толковом словаре» объясняет, что сердце — «представитель любви, воли, страсти, нравственного, духовного начала…».

Недаром же про отзывчивого, внимательного человека говорят: «Доброе сердце!» А про бесчувственного — «жестокосердый». При страхе — «сердце сжалось, екнуло»; справилось со страхом — «от сердца отлегло»; грустно — «сердце ноет»; взяли верх страсти — «сердце не стерпело»; нас растрогали — «сердце растаяло»…

Наш язык этим самым отразил и закрепил великую деятельность и великое значение сердца в человеческой жизни. Ничто — ни события, ни сказанное слово — не проходит мимо него!

И как же невыносимо тягостно становится человеку, когда он вдруг ощущает: его сердце отказывается работать. Тут физические страдания безмерно утяжеляются угнетенностью, если допустимо так сказать, души… Прикованность к постели, страх перед будущим — и так месяцы, годы… А сознание ясное, желания те же — жить, как все, работать, радоваться, быть полезным своим близким, обществу.

Лежишь, а впереди никакого просвета… Операция? Врачи отказываются. Если бы они согласились!

И это — «если бы…» — я читаю в глазах тех, кто лежит сейчас в палате, тревожно и выжидательно смотрит на меня. Палата женская, на восемнадцать коек. Восемнадцать страдалиц, которые уже разуверились в том, что им могут помочь. Всюду — в больницах больших городов, в известных клиниках, на которые они надеялись, был один и тот же ответ: возвращайтесь домой, берегите себя, операция не показана…

Идет обход. Вот на койке больная из Ленинграда. У нее большая печень, асцит, синие губы. Разве можно такую оперировать?! Ординатор докладывает данные анализов. Слушаю. Сомневаться не приходится: чистый митральный стеноз. Операция как таковая возможна, однако ее не проведешь из-за крайне слабого общего состояния больной. Говорю:

— Вам надо еще полечиться, окрепнуть. А главное, спокойно полежать… Долго… Несколько месяцев.

— Но если я выполню все ваши предписания, сделаете мне операцию? Вы не откажетесь от меня?!

Голос вот-вот сорвется на рыдающий крик…

— Нет, не откажусь. Как только исчезнет жидкость в животе, уменьшится печень, приходите. Будем оперировать.

Больная из Иркутска. Она лежит у нас уже месяца два. Условно готовится нами к операции. Если выйдет, конечно, из тяжелого состояния… Впервые сегодня с удовлетворением отмечаю, что ей лучше. Асцит уменьшился, синюшность тоже. Однако она еще тяжела.

Но все ж, пожалуй, можно рискнуть. Говорю Лидии Ивановне: «Готовьте к операции! Через неделю будем оперировать».

У женщины на бледном лице такое счастье, будто ее одарили чем-то необыкновенным. Радуются за нее другие женщины в палате — тут все давно перезнакомились, знают друг о друге все… А я в тысячный, наверно, раз думаю, как желанна и неистребима тяга к выздоровлению: сказал, что станем оперировать, и это воспринимается больной как счастье. А ведь она приговорена моим решением к огромному риску. По существу, подвергается смертельной опасности! И ликует. Много лет пребывавшая вот в таком ужасном для нее положении, она надеется, что операция возвратит ей все, что было отнято болезнью. О том, что во время операции может случиться трагичное, она не хочет думать. Человек жив надеждой…

Подходим к больной из Риги. Эта у нас полтора месяца, и сдвигов в лучшую сторону нет. Асцит небольшой, но одышка, синюшность. Стараюсь говорить как можно мягче:

— Мы решили, что операция вам не показана. Полечим еще терапевтически, а потом поедете к себе в Ригу, продолжите лечение.

В палате тишина, которая вот-вот взорвется… И горькие рыдания больной, всхлипывания уткнувшейся в подушку ее соседки.

Сажусь на край кровати. Начинаю уговаривать. Женщина перестает плакать, отвечает мне прерывающимся голосом, и я слышу то, что приходится выслушивать чуть ли не от каждого безнадежного больного: «Лучше смерть, чем такая жизнь, как у меня сейчас… Я так жить не хочу… И не могу… Я не поеду домой… Если вы меня выпишете, брошусь из окна вашей клиники… Нет, это не угроза!»

Конечно, я отлично понимаю, что значат слова: «лучше смерть»… Это прием (часто даже бессознательно) используют, чтобы получить согласие хирурга на операцию. На самом деле смерть всегда страшит человека в любом состоянии. И больные, говоря так хирургу, не думают о смерти. Жить, только жить! А хирург, соглашаясь оперировать, тоже думает, что ему удастся сохранить человеку жизнь. Лишь так… Весь вопрос в том, обоснованна ли эта надежда?!

Хирург, который больше знает и больше видел, всегда ближе к истине, чем больной, у которого только личные эмоциональные переживания и надежда, зачастую призрачная… Конечно, мы знаем, что бывали и случаи самоубийств безнадежных больных. Но чаще всего кончали жизнь самоубийством люди, страдающие невыносимыми, доводящими до безумия болями и, главное, потерявшие всякую веру в свое излечение… Поэтому мы всегда стараемся сохранить у заболевшего человека луч надежды на будущее, даже когда отказываем в операции, как сейчас.

Тем не менее, как бы больная ни питала надежду на хороший исход при операции, она все равно понимает, что если категорически отказываются ее оперировать, значит, тут действительно риск огромный. И — уже знаю это наверняка — даже сознание такого риска, угроза плохого исхода не отпугивает больных! Потому что на самом деле в теперешнем состоянии жизнь их невыносима, каждый новый день приближает мучительную гибель…

Вот и эта женщина из Риги… Посидел около нее, подумал… Ведь правда, выпишешь, уже ничего не останется для нее в этом мире. А может, и исполнит свою угрозу… Еще раз просматриваю все анализы. Операция, разумеется, если предпринять ее, на грани невозможного. Разум подсказывает: «Нельзя…» — а сердце заставляет: «Соглашайся…»

— Хорошо, — говорю, — будем оперировать.

И в палате — улыбки. Словно солнце заглянуло сюда…

Кстати, с этой больной через год у нас произошла такая встреча: по просьбе профессора П. И. Страдыня я ехал в Ригу делать доклад о хирургическом лечении пороков сердца. Дело это новое, мало кто к тому времени проводил подобные операции. Результат не во всех случаях блестящий, и терапевты, которые также были приглашены на доклад, я знал, выражали довольно упорный скептицизм. Поэтому я решил на докладе продемонстрировать эту больную, прооперированную за год до того, и которая к этому времени должна была уже окрепнуть.

Я написал ей письмо и попросил перед докладом показаться мне. Устроившись в гостинице, я вышел в вестибюль, и вдруг молодая, интересная, красиво одетая женщина бросилась ко мне и, на глазах у всех обняла, обливаясь слезами радости. Оказалось, что это моя больная,

На конференции врачей она рассказала, что до операции в течение пяти лет не могла от кровати до кухни дойти без длительного отдыха. А сейчас может бегать, танцевать, выполнять любую работу…

Я иду к себе в кабинет. Здесь на столе — утренняя почта, и среди других писем такие, что словно бы продолжают только что закончившийся разговор в палате.

«…Очень прошу сделать мне операцию на сердце. Я обращалась во многие клиники, но мне везде было отказано по тем причинам, что они такой операции не делали. Пусть это Вас не останавливает. Не важно, что Вы тоже такой операции не делали. Сделайте ее первый раз на мне. Пусть будет неблагоприятный исход, но Вы на мне научитесь и сможете оказать помощь другому, такому же, как я, несчастному человеку!» (Г. К. Ж-ва, г. Черемхово).

«Вы не представляете себе, как это мучительно всегда чувствовать, что ты задыхаешься… Что все время нарастает ощущение, как будто петля сжимается на шее… Медленно, но упорно… Все туже и туже… И нет никакого спасения… Впереди только смерть…» (С. К-ян, г. Сухуми).

«…Я понимаю, что Вы не можете гарантировать мне жизнь. Но я умоляю: оперируйте! Еще полгода-год, и я перестану бороться. Сил никаких нет» (3. Б-н, г. Чехов, Московской обл.).

Из болезней сердца митральный стеноз особенно мучителен. При нем получается срастание створок клапана и сужение отверстия между левым предсердием и желудочком. Из-за этого кровь застаивается в легких, а в левый желудочек и в аорту ее поступает меньше, чем нужно. Одышка давит человека даже в покое, а при малейшем напряжении она уже непереносима, быстро появляются отеки, жидкость в животе… Больные оказываются прикованными к постели на месяцы и годы.

Приведу письмо, которое прокомментирую позже, М. Г. Дукач из г. Марганца. Майя Григорьевна и поныне живет там на улице Кутузова, работает в домоуправлении горкомхоза.

Это письмо она прислала в клинику нашей операционной сестре, и я ссылаюсь на него здесь с согласия обеих женщин.

«…Мне вернули жизнь, на которую я уже не рассчитывала, дали возможность ходить, свободно дышать и радоваться. А какое это счастье свободно дышать! Я не в силах высказать всей своей благодарности, всех чувств, владеющих сейчас мною. Ведь слова очень бедны по сравнению с тем, что чувствуешь душой! Очень благодарю за возвращение меня в семью.

Коротко напишу о себе и о своей болезни. Быть может, Вы прочитаете это мое письмо в палате для таких же больных, какой была я, и оно настроит их на надежду…

Выросла я в семье рабочего. В 1941 году отец ушел на фронт и не вернулся. Мать осталась с пятью детьми и всех воспитала. В 17 лет, в год окончания 10-го класса, я заболела вирусным гриппом. С этого и начались мои страдания.

Когда через три года вышла замуж, и у меня была беременность в 4,5 месяца, я попала в инфекционное отделение с гриппом, так как он принял хроническое течение (У больной, возможно, был ревматизм, но его трактовали как грипп), и врач в первый раз сказал мне: «Когда это вы успели получить такой порок?» Я была очень расстроена. Мне запретили рожать, но я врачей не послушала: очень хотела ребенка и была еще глупа, не знала той опасности, которая ждет меня. Вернее, я знала, но не хотела о ней думать. В 1958 году родился сын — 4 кг 100 г. Я лежала в больнице почти два месяца. После родов у меня приключилось воспаление легких с экссудативным плевритом. И только благодаря врачам Максимович Г. Б., Билюнасу В. И., Соловьевой В. В. я осталась жива. Эти люди в городской больнице прилагали все свое умение и душу, чтобы спасти меня, и это им удалось. Я им тоже обязана своей жизнью.

В 1960 году, после пребывания в Одессе на курорте, мне стало немного лучше. В то время я уже знала, что делают операции на сердце, и спрашивала врачей, но мне говорили, что операции еще только начали делать, и мне не советовали. А состояние все ухудшалось.

В июле 1962 года у меня был приступ отека легких. Это случилось дома, и мгновенно. У меня появилась рвота, и сразу начали деревенеть руки и ноги! «Скорая помощь» приехала сразу, но ни кислород, ни уколы — ничего не помогало… Меня привезли в больницу, и я пролежала тут два месяца. Состояние здоровья оставалось очень тяжелым, и моя сестра дала телеграмму в Киев. Ей ответили, что больную можно привезти на консультацию, и были указаны дни консультаций. Но сразу я не поехала, потому что не могла, а когда немного поправилась, меня повезли на консультацию. Профессора мы не видели, а его сотрудники в операции отказали, говоря, что операции я не подлежу, что у меня недостаточность кровообращения III степени. В медицине я ничего не понимала, но знаю, что тогда у меня не было асцита и отеков. Именно после Киева я потеряла надежду на свое выздоровление и перестала лечиться. Вот тут и появились сильные отеки. Брат мой заставил меня отослать документы в институт Вишневского, но оттуда я получила ответ, что операции такие только начали делать и результаты мало удовлетворяют наших хирургов. Меня снова отвезли в горбольницу, где я пролежала в очень тяжелом состоянии. Все же доктора Литвинок В. П. и Соловьева В. В. снова приложили все свое умение для того, чтобы выходить меня, и они снова спасли меня от смерти. Но я чувствовала, что это ненадолго.

Вот здесь я и решила написать письмо Федору Григорьевичу Углову. Это была моя последняя надежда. Адреса я не знала и написала просто: Ленинград, исследовательский институт, профессору Углову. Про него я много читала в газетах и журналах, но что попаду в Ленинград, признаюсь, не думала. Ведь мне везде отказывали, и я просто написала, чтобы у меня была какая-нибудь надежда. Но ответ я получила: потребовали выписку, снимки и ЭКГ. А через 20 дней мне пришло письмо, что я подлежу госпитализации и могу приехать. Вы не можете себе представить, какая для меня была это радость! Я считала себя снова спасенной от смерти.

Я обратилась к моему лечащему врачу по месту жительства за направлением, но мне категорически отказали. «Мы ведь вас не посылали туда и направления давать не будем, — сказала врач. — Если вы сами добились, то поезжайте без направления. Мы вас в Киев возили, там вам отказали в операции. В Москву вы посылали свои документы, тоже отказали. А сейчас в Ленинград! Вы, наверное, хотите, чтобы нас сняли с работы?..» Вот такой был неприятный разговор, кончившийся моими слезами.

Направление мне дала в городской больнице врач Соловьева. Ведь только она не соглашалась с диагнозом из Киева и говорила, что у меня стеноз.

И вот мы с мужем поехали в Ленинград. В вагон поезда муж вносил меня на руках, идти я не могла, задыхалась.

В клинике нас в этот же день приняли на консультацию, но в госпитализации отказали. Я ведь за дорогу очень отекла, была страшной, раздувшейся и как старуха лицом. Здесь мне тоже сказали, что «вам операция не показана, у вас асцит».

И снова почва, на которой я держалась, полетела у меня из-под ног. Ведь это была моя последняя надежда, и вдруг и ее потерять! Вот тогда мы с мужем решили во что бы то ни стало увидеть самого Федора Григорьевича, и если он скажет, что мне не показана операция, я поеду домой и буду спокойно ждать смерти. Но у него приемные дни по средам, а мы приехали в пятницу, да к тому же Федор Григорьевич должен был лететь в Москву. Так мне сказали. Я очень опечалилась. Я была почему-то уверена, что мне должны сделать операцию. И нам повезло! Один мужчина, он, по-моему, работал в гардеробе, выдавал одежду, посоветовал мужу, что как Федор Григорьевич будет спускаться по лестнице, пойдет домой, подойти к нему и спросить его…

Так и сделали. Он меня выслушал и сказал, чтобы завтра я пришла к нему в кабинет, и он сам меня послушает. Назавтра он принял нас, выслушал внимательно и сказал, что сейчас мне помочь нельзя ничем, потому что у меня асцит, что я должна ехать домой и лечиться. А потом, месяца через три, меня вызовут и сделают операцию. Я спросила: а показана ли мне операция? Он ответил, что мне обязательно надо делать операцию, но сначала надо подлечиться. Этими словами он как будто вылечил меня сразу. На его вопрос, почему раньше не лечилась, я рассказала, куда ездила и что мне везде отказывали.

Тут я стала очень просить, чтобы меня сразу положили в клинику, а потом прооперировали, а то я не доеду домой, такая беспомощная, и профессор согласился. Так я попала в клинику Федора Григорьевича Углова. Меня начали обследовать и лечить, но через 18 дней у меня начался смертельный приступ отека легких, и только благодаря тому, что я была здесь, в клинике, меня спасли. Уехала б отсюда, этого б письма сейчас не писала. Вы, конечно, помните все это. Сначала дежурный врач, а потом срочно приехавший мой лечащий врач, Егиазарян В. Ф., чудом вернули меня уже с того света… И какое-то странное спокойное чувство было у меня: знала, что здесь я не умру. Я очень верила людям Федора Григорьевича, и моя вера не прошла мимо. Через три дня меня взяли на операцию, которая была трудной, но прошла хорошо. Как только я открыла глаза и увидела Федора Григорьевича, я очень обрадовалась. Я знала, что уже буду жить. После операции, конечно, в самом начале было тяжело, но потом все легче и легче. А через год я уже чувствовала себя совсем хорошо. У меня были, правда, обострения, но после лечения опять становилось хорошо.

Снова открыв для себя жизнь, какой она должна быть для человека, я поступила заочно учиться на бухгалтера. Сын мой учится во втором классе. Муж работает шофером и тоже учится. Я так рада, что уже не лежу в больнице по три месяца, как это было до операции! А Федору Григорьевичу, сколько буду жить, столько буду благодарна. Ведь я после того, как должна была умереть, прожила вот уже три года так, как мне хотелось, и надеюсь жить дальше. А мне хотелось, чтобы сын мой подрос и чтобы я смогла свободно дышать и ходить так, как ходят люди, а не ползать. И все мои желания сбылись!»

Я привел это письмо полностью, опустив лишь два-три абзаца, в которых Майя Григорьевна слишком уж восторженно написала обо мне. Привел его, как человеческий документ, искренности и суровой правде которого можно доверять. И еще потому, что оно во многих отношениях поучительно, перекликается с большинством других писем от больных, которые мы получаем сотнями.

Тут, в строчках М. Г. Дукач, наглядно вырисовывается отношение больной к операции. Ей отвечают из самых авторитетных клиник страны, что «операция не показана», не берутся ее проводить потому, что «результаты мало удовлетворяют… хирургов» (а это значит — очень высокая смертность), однако больная продолжает настойчиво искать того, кто все же согласился бы сделать ей эту операцию! И когда я сказал, что буду ее оперировать, она так обрадовалась, что, по ее признанию, хирург «как будто бы вылечил меня сразу…». Вот она, всесильность надежды у сердечных больных! Можно себе представить, как они страдают, если идут на смертельный риск с такой охотой!

Это письмо характерно и в другом отношении.

Женщина тяжело больна, по существу обречена. И она всюду ищет спасения. Слабо замерцала вера в избавление от недуга: приглашают в далекую клинику. Она хочет ехать туда… Но нет! Ей не дают направления, и кто? Лечащий врач! Идет вопрос о ее жизни, но больная должна выполнять волю того, кто далек от настоящего участия и заботы о ее судьбе! Не чудовищно ли?

У нас в клинике, как, впрочем, я думаю, и в других, существует неписаный закон: всех тяжелых больных, когда они на той самой грани — «или… или…» — полагается показать профессору.

К сожалению, по некоторым причинам, которые порой и объяснить-то невозможно, это правило иногда нарушается. То ли врачи очень уверены в себе, считают, что они не могут ошибаться, и поэтому берутся решать за профессора; то ли они делают это по небрежности, пребывая в каком-то минутном равнодушии.

В письме М. Г. Дукач сжато изложена чуть ли не повесть о печальной судьбе больной женщины… Сколько мытарств, переживаний, слез, отчаянья, пока случайно больная не попала туда, где к ней более внимательно отнеслись и постарались сделать все возможное. И сразу судьба ее резко меняется! И это, конечно, не потому, что она попала именно ко мне, что я лучше других. Нет! Наверно, и у нас в клинике на каком-то этапе изучения подобных больных бывали случаи, когда поспешный отказ убийственно действовал на больного, он шел от нас еще куда-то на поиски другого, более сердобольного, по его мнению, профессора…

А молодые помощники обязаны не ограждать профессора от больных, чья жизнь находится в опасности, а при каждом случае отказа консультироваться со своим наставником. Ведь там, где ассистент видит всю тщетность хирургического вмешательства, опытный хирург может отыскать потаенный, скрытый резерв для проведения опасной, но все же дающей шансы на спасение человека операции…

Но вернемся к разговору о митральном стенозе. Сущность операции при нем заключается в том, что хирург, вырезая отверстие в ушке левого предсердия, вводит в него палец и, нащупав там суженное митральное отверстие, разрывает сращения между створками. Затем он зашивает отверстие в ушке левого предсердия. Кажется, все ясно и просто… Кажется!

К первой такой операции я начал себя готовить задолго до того, как к нам в клинику поступила больная с этим недугом. Читал, ходил в прозекторскую, работал в эксперименте… И все же никак не мог до конца отчетливо представить, как пойдет операция… Больные, которых я видел в терапевтических клиниках, были в крайне тяжелом состоянии. Как можно делать им какую-нибудь операцию? Как вообще можно сердце держать в руке, надрезать его, вводить в него палец и оно не должно остановиться?!

Установили контакты с терапевтической и кардиологической клиниками, чтобы совместно выработать показания к операции. Но пользы это не принесло. Там так же, как и у нас, не знали, каких больных можно оперировать, а каких нельзя. Терапевты советовали нам брать на операцию обреченных больных, тех, у кого уже не оставалось никаких резервов не то что для операции, для жизни. Но мы понимали: это грозит нам поражением.

И все же не устояли, согласились… В клинику была принята женщина лет тридцати пяти с одышкой, синюшностью, большой печенью, водянкой живота. Все свидетельствовало о последней стадии сердечной недостаточности… Забегая вперед, скажу, что таких больных мы не могли оперировать даже позднее, когда кое-чему уже научились и у нас был налажен хороший наркоз. А в то время наркоз у нас никуда не годился, и я думал, что, может быть, под местной анестезией операция будет для больной более безопасной. Так же, как при перикардите…

И сейчас, лишь вспомню ту, нашу самую первую операцию, мне становится стыдно за мои наивные суждения по поводу обезболивания… А готовился к ней, как и обычно, тщательно. Но, судя по тому, какую явно неоперабельную больную взялся оперировать, можно понять, что многое в этой операции казалось мне проще, чем предстало на самом деле! Возможно, виною тому два обстоятельства. Первое, что мне удалось с успехом прооперировать несколько столь же тяжелых больных при перикардите и я был более самоуверен, чем следовало бы. Второе, что в литературе совсем не освещались вопросы показаний, противопоказаний и осложнений во время таких операций…

Короче, взял я больную с митральным стенозом и стал делать ей местную анестезию, а женщина так плоха, что лежать не может — задыхается… Мне бы вовремя одуматься и отложить операцию, а я, придав больной полусидячее положение, продолжал начатое… Вскрыл грудную клетку и подошел к сердцу. Оно большое, но биение его слабое, еле заметное… Врач, сидящий у изголовья больной, с тревогой сообщил: «Давление резко упало, пульс почти не определяется!»

А я и сам по сердцу больной вижу, что у него затухающие сокращения… И как только вскрыл перикард и захватил в отщип ушко, сердце остановилось! Сразу же начал его массировать, хотя сознавал, что при суженном отверстии массаж цели не достигнет… Одной рукой массирую, другой отсекаю верхушку ушка и ввожу палец в предсердие! Впервые мой палец оказался в сердце! Как ориентироваться там, в глубине?! Предсердие большое, палец едва достигает его стенок. Нащупал какое-то отверстие, решил: вот то, что мне надо… Начинаю надавливать на край и понимаю: не то! Это устье одной из легочных вен. Палец продолжает искать митральное отверстие… Вот оно, наконец-то! Диаметром не больше, чем в полсантиметра! А ведь при норме должно быть около четырех сантиметров! Пробую разорвать комиссуры. Оказывается, это нелегко, следует употребить большое усилие, чтобы они поддались. Вот разорвал одну, вторую… Чувствую, что отверстие расширено достаточно…

И в то время, когда палец правой руки работал в сердце, левая продолжала массировать его. А наложив зажим на ушко, я делал массаж уже двумя руками, энергично, упорно, без устали. Сердце молчит! Пропускаем электрический ток. Безрезультатно. Снова, опять ничего…

Более часа оживляли больную, однако работу сердца восстановить не удалось…

Все мы были потрясены этим, и целый год прошел, прежде чем оправились от переживаний того дня, стали думать о новой операции. За этот год я подробно изучил всю доступную литературу по митральному пороку и подверг тщательному анализу свою собственную ошибку. Мне стало ясно, что печальный исход был здесь почти неизбежен, если учесть уровень знаний, с которыми шел на операцию. Тут я, несомненно, находился в плену иллюзий, полагая, что эта операция во многом сходна с теми, что уже делал. Однако в данном случае исключительно трудной была диагностика. И особенно сложно было отличить стеноз от недостаточности митрального клапана!

Когда же встает вопрос о хирургическом лечении, нужно твердо установить, что же тут преобладает? Это весьма важно. Если стеноз, надо делать операцию и рассекать комиссуру. Если недостаточность, больные подлежат терапевтическому лечению, так как в ту пору операции при этом пороке еще не делались…

Но чем больной тяжелее, чем болезнь у него более запущена, тем труднее поставить правильный диагноз! Это стало для нас вскоре проблемой номер один, над которой мы работали очень долго и в решение которой вложили немало усилий, энергии и нервов!

Чтобы точно определить, имеется ли преобладание стеноза, требовалось проникнуть в левое предсердие: измерить там давление и записать кривую его колебаний… Лишь такая запись покажет с большой точностью: надо ли брать больного на операцию? Но как проникнуть?! Таких путей нет. Некоторые хирурги за рубежом и у нас пробовали попасть в просвет левого предсердия длинной иглой через грудную стенку и плевральную полость, минуя легкое, пищевод и нижнюю полую вену. Но этот способ, как постепенно выяснилось, давал очень много осложнений. А вскоре мы узнали, что в некоторых клиниках США испытывается трансбронхиальный метод пункции левого предсердия. У нас в стране его никто не применял.

Сущность его заключалась в том, что больному под местной анестезией или под наркозом вводился бронхоскоп в трахею, и там, у места его отхождения, стенка левого бронха протыкалась, и игла попадала в левое предсердие. Через полую иглу вводился тонкий катетер и с его помощью записывалось и измерялось давление…

Разумеется, это было крупным шагом и большим достижением в вопросах диагностики пороков сердца. Овладев этим методом, совершенствуя его, чтобы был еще безопаснее для больных, мы стали применять его широко. Однако и при нем случались серьезные осложнения.

Однажды вызывают меня в лабораторию. Один из врачей при проведении такого исследования, стараясь попасть в аорту, ввел тонкий катетер слишком глубоко, и катетер внутри сердца завернулся в виде петли, а при подтягивании образовал узел, который никак нельзя было извлечь из сердца!

— Попробуйте подтянуть иглу и катетер вытянуть через стенку бронха без иглы, — охваченный тревогой, посоветовал я.

— Пробовал, но узел не выходит!

Что делать? Идти на операцию и извлекать катетер, специально для этого вскрывая сердце?! Но ведь по данным исследования эта больная операции не подлежит, а любое вскрытие грудной клетки и сердца в то время представляло большую опасность!

Врач еще раз подтянул… и вдруг катетер надорвался, да так, что небольшой его отрезок остался в сердце! Мы похолодели…

Несколько дней были начеку, готовые в любую минуту сделать женщине экстренную операцию… Однако, к нашему удивлению, больная никак не реагировала на это осложнение. А в литературе мы нашли подтверждение, что такие осложнения уже наблюдались и тяжелых последствий не было. Это подействовало успокаивающе.

Продержав больную несколько недель в клинике, проведя ей курс терапевтического лечения, мы выписали ее домой… Врачу же было дано указание все время вести за нею наблюдение. Однако он, получив два раза сообщение, что больная чувствует себя хорошо, перестал интересоваться ее судьбой. А через полтора года мы получили печальное сообщение, что женщина умерла, и патологоанатом, производя вскрытие, обнаружил в предсердии небольшой кусочек катетера…

Больная скончалась от ревматического процесса, но полностью исключить влияние катетера мы не могли. Это стало для нас грозным предостережением: видели, что нужно искать способы, исключающие повторение подобных трагических неожиданностей… Тем не менее, учитывая большое значение внутрисердечных исследований, этот метод не оставили, лишь продолжали его улучшать.

Бывают такие случаи, когда нужно измерить давление как в правом, так и в левом предсердии…

Некоторые хирурги учатся проникать в левое предсердие через правое! Мы принялись сами изучать этот вопрос экспериментально и анатомически.

А сущность его в том, что хирург берет углу длиной шестьдесят один сантиметр со слегка изогнутым краем, одетую в тонкую резиновую трубку, и она вводится через правую бедренную вену до правого предсердия… Там резиновая трубка слегка подтягивается, конец иглы, следовательно, обнажается, и им осторожно нащупывают овальную ямку — самую тонкую часть межпредсердной перегородки. Легкое надавливание на иглу, и она протыкает перегородку, попадает в левое предсердие. Тогда-то по игле вводится катетер в предсердие, а оттуда — в желудочек, и так производятся все необходимые записи. Если надо, то через катетер можно ввести и контрастное вещество.

Сложно? Конечно. Зато все эти методы в сочетании с обычным выслушиванием тонов сердца (чему я вынужден был специально учиться) позволили нам поставить дело точного диагноза на довольно высокую ступень. Известно: кто хорошо диагностирует, тот хорошо и лечит!

В это время к нам в клинику поступила больная Татьяна Градусова двадцати лет. Общее состояние Тани было очень тяжелое. Поэтому мнение было одно: делать ей операцию на сердце ни в коем случае нельзя.

Таня рассказала, что давно чувствовала большую одышку, из-за нее оставила работу и редко выходила из дому. А в этот выходной, поехав с родителями на дачу, она решила немного покопать огород, но сразу же почувствовала себя плохо… Начался неудержимый кашель, появилась пенистая мокрота, которая через некоторое время перешла в кровохарканье.

Назначив ей сердечные, а также кровоостанавливающие, мы лечили ее два месяца, все время строго выдерживая в постели. Самочувствие Тани постепенно улучшалось, появилась возможность обследовать ее более детально и глубоко. Выявили у нее резкий митральный стеноз. Излечение без операции невозможно. Отсрочка же приведет к тому, что бессилен окажется и хирург… Впрочем, даже теперь операция настолько опасна, что мы не решались за нее браться, не забывая про недавний печальный случай. Таня же и ее родители настаивали на операции, тем более что им и раньше говорили, что только она способна излечить… Однако я колебался, боясь повторения трагедии.

Между тем длительный постельный режим (уже шел четвертый месяц пребывания Тани в клинике) удивительным образом и, главное, неожиданно для нас сказался на девушке очень хорошо: у нее в покое исчезла одышка, не было уже жидкости в животе, резко сократилась печень, уменьшился отек легкого.

Мы были поражены таким действием постельного режима, потому что — по всем терапевтическим правилам — подобных больных следует, наоборот, быстро поднимать с постели, прописывая им активный режим. Терапевты так и поступают всегда. Здесь же только длительный покой буквально изменил больную.

И опять не без колебаний я все же поддался на уговоры близких Тани и ее самой…

Никогда, кажется, не волновался так — места себе не находил. Порой ловил себя на том, что отвечаю кому-то, даю распоряжения, а в сознании, заслоняя все другое, она, предстоящая операция, — первая внутрисердечная да еще после неудачной попытки!

…ЛЁГКОЕ ОКАЗАЛОСЬ резко переполненным кровью. Плотное, как печень, маловоздушное. При попытке сдавить его почти не уменьшалось в объеме, а это затрудняло подход к сердцу! Само сердце увеличено, но сокращения у него хорошие. Спрашиваю у наркотизатора:

— Как давление?

— В пределах нормы. Снижение небольшое.

Это обнадеживает: само вскрытие обошлось без падения кровяного давления! Чтобы уменьшить реакцию сердца на прикосновение, ввожу раствор новокаина в перикард и некоторое время выжидаю… Затем вскрываю перикард. В разрезе показывается большое, напряженное ушко. Захватываю его зажимом за край, а на его основание кладу мягкий отщеп. Отсекаю край ушка… Каждое прикосновение к сердцу Тани вызывает во мне волну напряженного ожидания: а вдруг оно остановится?!

Все подготовлено к основной части операции — расширению отверстия… Снова спрашиваю:

— Как больная?

— У больной пульс частит! Давление снижается! «Вот оно, думаю, началось!..»

Симптомы грозные, но остановить операцию нельзя. Пока отверстие не расширено, все наши мероприятия по поднятию сердечной деятельности будут бесполезны… Обрабатываю палец, смазываю его сначала йодом, а затем вазелиновым маслом, чтобы на пальце не образовались тромбы, вставляю его в предсердие… Никак не могу нащупать отверстие! И волнуюсь, и опыта еще нет… Вот, кажется, оно! Какое маленькое, даже кончик пальца не входит, не больше шести-семи миллиметров в диаметре!.. С силой надавливаю на его край, рву комиссуру… палец свободно проходит в отверстие… Может быть, надо расширить его побольше?! Но нет! Наркотизатор подает тревожные сигналы: давление упало совсем резко! Я и сам вижу, что сердцебиение очень частое, того и гляди, перейдет в фибрилляцию, а за ней — остановка сердца… Извлекаю палец из предсердия, на ушко накладываю зажим и решаю сделать легкий массаж. Однако едва прикоснулся к сердцу, оно сразу же остановилось! Мелкие подергивания мышцы… Это смерть!

По-моему, кто-то из помощников даже вскрикнул. Мне не до эмоций. Что-то надо делать! Приступаю к массажу сердца. Дать питание мозгу, иначе через три минуты умрет кора, и тогда что бы ни делали, все будет бесполезно!

— Усильте подачу кислорода! Адреналин в сердце! (Это наше последнее средство!) Переливайте кровь сильнее! В две вены! Приготовьте введение крови внутриартериально!

Массирую пять… семь минут… Неужели и на этот раз смерть на операционном столе?! Теряем человека и — такой, значит, по только начинающемуся делу удар, что оправиться после него будет нелегко. Но главное, человек и жизнь, жизнь и человек… Таня Градусова! Еще секунды ее жизни. Уже секунды. Если не сделаю сейчас чего-то особенного, она умрет! Массаж не помогает. В подобных случаях некоторые хирурги применяют электрический разряд с помощью специального аппарата — дефибриллятора. Но у нас его еще нет… Что же делать? Что! И мгновенная, как озаренье, мысль: а если применить прямой электрический удар без аппарата? Такого никто еще не делал, невозможно предугадать, что из этого получится, но это лучше, чем просто смириться… Практически Таня уже несколько минут мертва, жизнь поддерживается только массажем!

Говорю наркотизатору:

— Срочно принесите электрические провода, зачистите их на концах… Заверните весь провод в стерильное полотенце, дайте мне!

Тот, кажется, понял, на что я иду, выполнил быстро и точно… Беру один конец провода с обнаженными усиками в руку, второй конец прошу вставить в розетку. Напряжение в электросети 127 вольт… Физиологическим раствором смачиваю салфетки и накладываю их на сердце Тани с двух сторон. К салфеткам прижимаю обнаженные провода.

— Со счетом три, — говорю наркотизатору, — включите рубильник и выключите как можно быстрее, через долю секунды! Поняли? Итак… приготовились… раз… два… три!

Электрический удар! Вспышка, ослепительные искры! Фибрилляции нет… А если сердце не фибриллирует, его уже никак не заставишь работать! Но что это? Легкое сокращение сердца! Второе… Через секунды — третье… И… сердце забилось! Бурно… весело (начал действовать адреналин)!

В операционной — тоже бурное оживление. Приведя свои нервы в порядок, тут же попросил всех успокоиться… Ничего не предпринимая, даю сердцу возможность поработать несколько минут вот так, в открытом виде. Что за чудесные мгновенья в моей жизни!.. Очень нежно прикасаясь, ушил рану ушка, перикарда и рану грудной клетки… Сердце Тани бьется без перебоев. Давление тоже держится. Усиленно подаем кислород, вводим обезболивающие, сердечные, кровь… Сокращения сердца полные, давление нормальное!

Когда состояние больной уже не внушало опасения, вышел из операционной, оставив там помощников и наркотизатора. Сил хватило на несколько шагов — до подоконника… Присел на него выжатый до предела и… такой счастливый, каким, наверно, давно не был.

Санитарка прямо сюда приносит мне чай.

— Шампанское не предусмотрели, — говорю ей. — Не чай, шампанское!

— Ой, Федор Григорьевич, вы ж не выпиваете! — смеется она.

— Мало ли что! Человек родился… Заново… во второй раз! Как же без шампанского?

— Ну да, — машет рукой пожилая санитарка, — они у вас тут каждый раз по новой рождаются… сколько!

— Нет, Васильевна, это не то, как всегда… это… Как объяснишь?! На это ведь тоже силы нужны. Возвращаюсь в операционную…

А наутро у больной внезапно выявляется картина послеоперационной пневмонии! Дополнительная нагрузка на больное сердце, еще не оправившееся после операции и такого тяжелого испытания!

Много нелегких дней и ночей провели мы возле Тани, пока постепенно — очень медленно — она не стала поправляться. Через месяц уже понемногу ходила, а еще через полтора мы смогли выписать ее из клиники.

Как и другие — вышла от нас и… затерялась в оживленной людской толпе! Жизнь звала ее…

Правда, эту больную, Татьяну Градусову, мы не хотели терять из вида, и по нашим вызовам она много раз бывала у нас. Последний осмотр провели через шестнадцать лет с момента операции, день в день. Когда-то почти полный инвалид, нынче она в добром здравии, имеет мужа и детей, работает в одном из учреждений Ленинграда…

Когда осенью 1954 года я был на Международном конгрессе анестезиологов в Гааге и выступал с докладом об обезболивании при митральной комиссуротомии, то рассказал об операции у Татьяны Градусовой, сославшись на то, что аппарат испортился. Совершенно неожиданно для меня сообщение вызвало оживление в зале. Меня буквально забросали вопросами, а в конце дискуссии председательствующий, парижский профессор Югенар, сказал, что это — единственный случай, ничего подобного в мировой медицинской литературе еще не было описано. Он дал высокую оценку находчивости хирурга и тепло поблагодарил меня за несомненную полезность сообщения…

ПОСЛЕ ПЕРВОЙ УСПЕШНОЙ ОПЕРАЦИИ нам в клинике удалось провести еще несколько похожих — у очень тяжелых больных. И все с благоприятным исходом! В газетах «Известия», «Советская Россия», «Ленинградская правда» и других тут же появились репортажи о том, что мы оперируем тех, кого хирурги других медицинских учреждений признавали неоперабельными… Эти статьи с громкими названиями, вроде таких: «Возвращение к жизни», «Сердцу дали свободу», а также наши научные статьи, попадавшие к врачам далеких городов и окраин, создали нам большую популярность. Сразу же в клинику хлынул поток отчаявшихся в своем исцелении больных, как было до этого с легочниками. Кроме того, почта приносила сотни, тысячи писем с просьбами: разрешить приехать на операцию! Каждый больной, как правило, о своей болезни писал подробно, поражая нас медицинскими познаниями. И поскольку у нас в штате не было секретаря, переписка с больными выросла в целую проблему. А не отвечать нельзя. Мы же понимали, с каким нетерпением ждали нашего ответа, выкраивали на это ночные часы да те редкие свободные минуты, что выпадали нам…

Конечно, тяжелые больные требовали к себе внимания в десять раз больше, чем обычные больные, и уход за ними должен был быть особенный, а штат оставался тем же самым! Когда в клинике один-два таких — это еще ничего. Но если тяжелых половина из общего числа больных, персонал сбивается с ног, на плечи каждого ложится столько дел и обязанностей, что работай по двадцать четыре часа в сутки — со всем не справишься. По этой причине, разумеется, кое-кто из медсестер и нянечек уходил от нас, искали для себя место поспокойнее. Оставались те, кто понимал большие задачи клиники и дорожил коллективом.

И мы теперь знали: чтобы вывести больных из тяжелого состояния, решающее значение имеет строгий постельный режим, причем такой, который проводится несколько месяцев, порой даже полгода и больше. Столь длительного режима нигде до нас не применяли и, вероятно, кое-кто вообще относился к нему скептически. Мы же находили в нем спасение для больных и какой-то выход для себя…

И наша методика — а мы упорно и настойчиво применяли ее к тем больным, от которых отказались в других клиниках, — не только давала нам возможность брать их на операцию, но, что важно, позволила резко снизить смертность у этой группы. Достаточно сказать, что при четвертой-пятой стадиях заболевания мы снизили смертность уже к началу шестидесятых годов до тех цифр, которые обычно имели для больных второй и третьей стадии, то есть в три — пять раз!

Но чего все это стоило!

«Борьба с сердечной недостаточностью — это не для хирургов. Наше дело лечить хирургическими методами. Если может больной вынести операцию, брать его в клинику, не подходит — выписывать!» — так рассуждали многие хирурги. Так с упреком в голосе говорили мне даже некоторые из моих помощников, измученные некончающимися заботами по выхаживанию больных, когда, по существу, никаких особых условий для этого у нас не было. Большинство же отлично сознавало, что делаем, и лучшей наградой нам было то, что сотни людей, казалось бы совершенно безнадежных, мы возвращали к нормальной жизни!

Многих хирургов отпугивали больные четвертой и особенно пятой стадии, поскольку при операции у них поджидали самые разнообразные осложнения.

Особенно опасны эмболии сосудов головного мозга. У больных, длительно и тяжело болеющих, часто образуются сгустки или тромбы внутри предсердия и ушка. А эти тромбы во время операции могут отскочить от стенки и, попав в сосуды головного мозга, привести к параличам, а то и к смерти больного! Такие осложнения, кстати, наблюдаются у больных и без операции. Но во время операции опасность неизмеримо возрастает… Причем, это страшное осложнение обрекает человека, если не на смерть, то на пожизненную инвалидность!

Понятно, при первых же наших операциях эта проблема встала в полный рост — приходилось искать пути для ее решения. Поэтому испытывали и проверяли самые различные способы предупреждения, пока в конце концов не добились хороших результатов… Подготавливая больных к операции по определенной схеме, давали им лекарства, снижающие свертываемость крови. Этим мы уменьшили количество эмболий в двадцать раз, что практически совершенно устраняло возможность такого рода неприятностей!

Когда меня пригласили участвовать в научной конференции торакальных хирургов в Филадельфии (1961 год), я прочитал там доклад на эту тему и поделился нашим опытом. Тут же доклад был напечатан в одном из ведущих американских журналов, и, возвратившись в Ленинград, я стал получать сотни писем от хирургов всех стран с просьбой выслать оттиски данной работы. Чувствовался огромный интерес к этой серьезной проблеме.

В нашей клинике свыше тысячи человек подверглись операции при четвертой и пятой стадиях заболевания. Домой они вернулись полноценными людьми.

ГЛАВА XX

НЕ ТОЛЬКО У ВЗРОСЛЫХ мы наблюдаем болезни сердца. Они встречаются и у детей.

И нет ничего страшнее, когда человек в первые же свои дни на этой земле приходит в жизнь с сердцем, обрекающим его на страдания. Я имею в виду врожденный порок сердца.

Тут уж действительно жестокая судьба наносит удар, как бытует выражение, в самое сердце! Причем не только ребенка, но и в не меньшей мере в сердце родителей.

Можно ли помочь таким несчастным? Этот вопрос занимал умы хирургов чуть ли не на всем протяжении становления медицины, как науки. Но сделано было мало. Мы почувствовали нетронутость этой проблемы, лишь только попробовали подступиться к ней в своей клинике.

Что такое врожденный порок сердца? Он возникает на самой ранней стадии развития человека, еще во чреве матери, при оформлении плода и его отдельных органов. Под влиянием тех или иных причин происходит недостаточное или неправильное формирование некоторых отделов сердца. В результате этого кровь или не поступает туда, куда нужно, или, наоборот, поступает туда, куда не нужно, и тому подобное. И если дефект не исправить, неизбежна ранняя смерть ребенка. Так было десятилетия, столетия…

Лекарствами, конечно, порок не исправишь. А как оперировать на сердце? Разве можно прикасаться к нему? Врачей, наших предшественников, страшила, кажется, сама эта мысль. Страшила и представлялась дикой.

Хорошо известно изречение Бильрота: «Хирург, который зашьет рану сердца, потеряет уважение своих товарищей…» То есть коллеги сочтут его чуть ли не безумцем. И долгое-долгое время сердце оставалось единственным органом, которого боялся нож хирурга.

Но время шло. И постепенно, преодолев робость, хирург подобрался к сердцу. Сначала он зашил рану в нем. Затем иссек утолщенный перикард и освободил его… Стремясь укрепить границы завоеванного, он стал устранять пороки сердца, находящиеся сразу же за его пределами, такие, как незаращение боталлова протока (соустье между аортой и легочной артерией) или сужение аорты. А позднее научился производить обходные шунты для исправления дефекта, заключенного в самом сердце! И, наконец, он проник в самое сердце!

Правда, легко об этом говорится, а на самом деле каждый этап отделен друг от друга многими годами, за ними подвижнический труд не только хирурга, но и экспериментатора, и физиолога, и инженера. Невозможно даже представить себе, сколько человеческой энергии, мыслительных и физических затрат вложено в эту новую область хирургии — хирургии сердца. Здесь все было неизведанным, все предстояло создавать, что называется, на голом месте…

Мы начали разработку вопроса хирургического лечения врожденных пороков сердца еще в начале пятидесятых годов. Как и при решении других проблем, обратились к книгам. Мы узнали, что это — далеко не редкое заболевание, но лечение его находится в стадии экспериментальной разработки. Лишь немногие хирурги делают попытки исправить порок хирургическим путем. Мы всем коллективом с головой ушли в разрешение этой сложной проблемы, проводя всю работу параллельно с лечением приобретенных пороков. Оказалось, что существует много форм врожденных пороков. Например: незаращение боталлова протока, каорктация аорты, дефекты межпредсердной или межжелудочковой перегородки, сочетание нескольких пороков одновременно и т. д. Десятки врожденных пороков, большинство из которых для их ликвидации требуют самостоятельной методики, своей аппаратуры и инструментов.

Вся работа хирурга проходит или внутри сердца, или на крупных сосудах, у места их выхода из сердца. В считанные секунды можно потерять ребенка.

Можно себе представить волнение, с которым мы делали первую такую операцию, и не только первую. И десятую и двадцатую операцию я делал, чувствуя такое напряжение во всем теле, от которого усталость остается на много дней.

Наиболее сложны для лечения комбинированные пороки, то есть когда у человека в сердце сразу несколько пороков. Примером может служить очень частое и, пожалуй, одно из самых тяжелых заболеваний сердца — тетрада Фалло (тетрада по-латыни четыре, Фалло — врач, описавший это заболевание). Наверно, уже понятно, что в данном случае — четыре порока в сердце одновременно!

При этом заболевании кровь почти не поступает в легочную артерию, где должна обогатиться кислородом, а венозная кровь, «перепутав» направление, поступает в аорту, отчего дети становятся пугающе синими, с тяжелой одышкой, очень скоро погибают от сердечной недостаточности.

Опускались руки, приходило отчаяние — нет, напрасно стараемся, ничем здесь не поможешь! И все же искали, экспериментировали, опять шажок за шажком приближались к цели… Зайдешь в палату, увидишь детей с темно-синими, почти черными губами и ногтями, задыхающихся, не знающих, что такое смех, беззаботная детская игра, и снова возрождается яростное желание помочь вернуть им улыбки, украденное болезнью детство! Слезы навертывались, когда видел, как какая-нибудь кроха, вся синяя, садится на корточки, долго сидит так, боясь сменить позу. Оказывается, если так сесть, то бедренные сосуды передавливаются и тогда больше крови идет к мозгу и сердцу — легче дышать. Или такая же маленькая девочка с темно-синими губами, страдая от одышки даже в покое, перед зеркалом мажет себе губы сметаной, чтобы они не были такими черными, стали бы «как у всех»…

С годами организм растет, но легочная артерия у таких детей остается неизменной — по-прежнему узкой. Следовательно, кислородное голодание увеличивается. Дети начинают страдать от приступов нарушения мозгового кровообращения — с потерей сознания. Все чаще и чаще. И наступает трагическая развязка.

Сложность же проблемы в том, что для радикального излечения больного ребенка надо осуществить внутрисердечную операцию, то есть такую, когда требуется не только открыть сердце, но выключить его из кровообращения и остановить. Однако в начале пятидесятых годов это было мечтой, той манящей и пока недоступной вершиной, которую мы видели, но не знали, как подступиться к ней. Тогда мы умели проводить лишь такие операции, которые могли в какой-то мере уменьшить кислородное голодание. Это, конечно, уже было благом для страдающего маленького человека: после удавшейся хирургу операции у ребенка исчезали одышка и приступы, он получал возможность жить хотя бы без больших мучений и угрозы скорой гибели. Но даже такие операции, осваиваемые нами, были технически трудны, представляли немалую опасность… И вполне понятно, высокая смертность при этих операциях пугала хирургов, и они неохотно шли на них. Зато родители, видя муки своих детей, понимая их полную обреченность, надеясь на чудо (как все мы всегда надеемся на лучшее), просили хирургов, настаивали: делайте! Или вы возьметесь, или наш ребенок погибнет…

Нам пришлось оперировать одного мальчика — Витю Горского. Витя родился совершенно синим. Родители первое время еще надеялись, что синюшность пройдет, она из-за того, наверно, что ребенок, когда появился на свет, долго не дышал… Однако время шло — синюшность оставалась. Стало ясно: у мальчика врожденный порок синего типа.

После отец Вити расскажет мне, что мысли о болезни сына, о том, что ждет малыша впереди, не отпускали ни на минуту. Он чувствовал, что перестал быть хорошим работником, состояние удрученности, уныния не проходило. Ни он, ни его жена уже не могли освободиться от невеселых дум. А Витя к тому же в моменты обострения болезни то и дело бывал на волосок от смерти. Рос медленно, развивался плохо, ходить начал только в два года, и то с большим трудом. Стоило ему сделать несколько шагов, как уже начиналась одышка! Мальчик, не понимая, отчего это, не хотел идти к матери, бежал от нее и… задыхался еще больше, падал, теряя сознание.

С кем только из врачей не советовались родители Вити, каким специалистам не показывали сына! Перечитали много медицинских книг по этому вопросу. И отлично понимали, что лишь хирург в состоянии помочь мальчику, такой хирург, который решится… Кто-то из врачей Калуги, из бывших моих студентов, посоветовал обратиться ко мне. И они, письменно испросив разрешение, приехали в клинику.

На Витю невозможно было смотреть без душевной боли. Шестилетний, он выглядел не старше трех-четырех лет. С синими, почти черными губами, с синими «барабанными» пальцами, словно бы расплющенными у кончика, как на руках, так и на ногах, такой слабый, что, кажется, подуй ветерок, он упадет… Постояв некоторое время, мальчик сразу же сел на корточки…

Мы немедленно приняли его в клинику и начали готовиться к операции, к той самой, которая хотя порок не устраняла, но обещала ребенку лучшее снабжение организма кислородом. Короче, нам предстояло увеличить приток крови в легкие, пустив ее из аорты прямо в легочную артерию, минуя сердце. Значит, надо накладывать соустье между этими двумя сосудами! Давление в аорте большое — вот кровь из нее и нагнетается в легочную артерию…

Операция эта из разряда сверхсложных. Если отверстие сделать крупным, крови из аорты в легкие будет поступать очень много, и тогда там, в сосудах, разовьется высокое давление, ребенок через несколько лет погибнет от склероза легочных сосудов. Если отверстие сделать маленьким, оно легко затромбируется или зарастет, и операция окажется бесполезной и даже вредной… Как показал наш опыт, отверстие должно быть не больше не меньше пяти-шести миллиметров в диаметре. Здесь уж хирургу нельзя ошибиться. Ни здесь, ни в чем другом. Кроме всего, «синие дети» с их плохим кислородным снабжением вообще с трудом переносят эти травматичные операционные часы. Недаром тут смертность была устрашающе высокой.

Надо заметить, что, принимая в клинику таких больных детей, как Витя Горский, мы сразу же ощутили нехватку необходимой аппаратуры. И хотя трудно было, все же раздобывали ее: я ездил в Москву, обращался к ленинградским инженерам, и находились истинные мастера, подобные легендарному Левше, способные выполнить наши сложные заказы.

Но сам по себе аппарат без человека, умеющего владеть им, еще ничто. А где взять такого специалиста, если в то время никаким штатным расписанием он не был предусмотрен?

Приходилось выкручиваться, идти на жертвы… На ставку врача-клинициста или даже ассистента брали медика, разбирающегося в аппаратуре, и, понятно, на плечи врачей-клиницистов тут же ощутимо ложилась дополнительная нагрузка. Однако никто не роптал, все понимали: это временно, при успешном разрешении проблемы нам будут созданы лучшие условия…

…ВСКРЫВ ЛЕВУЮ ПЛЕВРАЛЬНУЮ полость у Вити Горского, я обнаружил большое количество спаек между легким и грудной стенкой. Эти спайки очень важны, они необходимы ребенку. В них проходят сосуды, которые частично переносят недостающую легкому кровь из тканей. Но хирургу во время операции они мешают. Не разделив их, нельзя подойти ни к легочной артерии, ни к аорте. А как только начинаешь эти спайки рассекать, из них обильно течет черная, густая, как сливки, кровь. Иногда остановить такое кровотечение почти невозможно: кровь льет, как вода из мокрой губки, которую сжимаешь в руке… Поэтому приходится тратить очень много бесценного времени на то, чтобы шаг за шагом пересекать спайки между зажимами и при этом осторожно прижигать их электроножом.

Легочная артерия совсем узкая — меньше одного сантиметра в диаметре, хотя должна быть, по крайней мере, в два раза шире… На нее нужно наложить зажим пристеночно, то есть так, чтобы, отключив часть просвета сосуда, сохранить в нем достаточной величины отверстие. Иначе мы полностью нарушим кислородный обмен через левое легкое. Но если отжать очень малую часть стенки сосуда, соустье наложить невозможно… Закрепив пристеночно кривой зажим-отщеп, мы больше чем вдвое закрыли просвет легочной артерии. Вся надежда на то, что быстро наложим соустье и тем уменьшим время кислородного голодания мозга! Но легко сказать «быстро»… А как это сделать, когда вся работа идет в глубине, чуть ли не на ощупь. А стенка легочной артерии тонка, как папиросная бумага, прокол ее самой маленькой иглой оставляет после себя большое отверстие, и ты каждую минуту боишься: чуть-чуть подтянешь ее сильнее, она расползется… А ведь еще предстоит стягивать этот непрерывно наложенный шов!

Когда наложил только половину швов, я вдруг заметил, что стенка аорты начинает выскальзывать из зажима. Если срочно не исправить положения, оба сосуда, в которых сделаны отверстия, вот-вот освободятся от зажима, и тогда начнется из них кровотечение…

— Полина, вы какой мне отщеп дали?

— Новый, что вы сами отобрали…

— Почему же не подали мне тот, что я всегда употребляю?

— Вы же сами оба испробовали и сказали, что новый держит лучше.

— Но теперь видите, как он держит?

— Вижу, — отвечает она, а в глазах — обида и близкие слезы…

Великолепная операционная сестра, она без слов понимает каждое мое движение, каждый жест. Ее за работой часто снимали на кинопленку иностранцы. Но она совершенно не выносит замечаний, сделанных даже в мягкой форме. Она не возражает, не входит в пререкания с хирургом, нет. Она сразу же краснеет, как маков цвет, и глаза ее наполняются слезами. А тут и вовсе она ни в чем не виновата: это я, под влиянием внезапной тревоги, начал брюзжать…

— Что будем делать? — спрашиваю ассистирующую мне Лидию Ивановну.

Она отлично понимает надвигающуюся катастрофу.

— Надо переложить отщеп.

— Как просто!.. А вы знаете, чем это грозит?

— Знаю, — тихо отвечает она.

Каждому члену операционной бригады понятна та угроза, что нависла над ребенком. Из-за плохого качества инструментов, которые к этому времени наша промышленность еще не научилась делать надежно, вся операция и жизнь мальчика поставлены под удар. Предстоит наложить новый зажим, а старый снять. И все это делается на крошечных сосудах, в глубине, где ты работаешь вблизи сердца, легких… При снятии зажима можно нечаянно разорвать линию разреза, можно нечаянно дернуть за ниточку — и весь шов превратится в рваную рану… Но не заменить зажим нельзя. Бранши его находятся у самых краев разреза, и дальше уже нет места, куда вкалывать иглу. Все ушло под них, под зажимы! Новый следует осторожно наложить ниже первого. Чуть что не так, и начнется мощное кровотечение сразу из двух сосудов: из аорты и неточной артерии! С этим уже не справишься. Эх, Витя, Витя! Как же нам быть с тобой, дружок?! В мозгу лихорадочная работа: как избежать катастрофы?!

Сконцентрировав все внимание — упаси бог в чем-то ошибиться! — я быстро и точно наложил ниже основного зажима другой, очень бережно снял первый. Ассистенты и сестра замерли: будет ли кровотечение?

Обошлось! Вздох всеобщего облегчения пронесся но операционной.

Мы потеряли время… Спешно продолжаю накладывать непрерывный шов на переднюю поверхность анастомоза… Закончил наконец все швы. Осталось завязать последний вдел и — бывает же, что не заладится, — нитка шва, с таким невероятным трудом наложенная, вдруг лопнула!

— Что же вы, Полина, даете такие нитки на такой ответственный шов? Ведь теперь этот шов снимать и накладывать заново!

Полина молчит. Что может мне ответить? Не ее вина, что нитки плохого качества. Она дала лучшую.

— К счастью, Федор Григорьевич, нитка с переднего шва. Задняя же стенка ушита!

— Плохое утешение, Лидия Ивановна! У нас время на пределе. Мы давно уже должны освободить легочную артерию…

Слова произносятся, а руки работают, чтобы быстрее исправить дефект…

И вот все сделано, как требуется. Снимаю зажим, и сразу же сильное кровотечение между швами… Это пока ничего не значит. Необходимо выждать несколько минут, и только тогда поймем: удался или не удался анастомоз? Положив на кровоточащее место сухую салфетку, твердо, но нежно прижимаю ее к месту анастомоза. Удручающе медленно тянется время, необходимое для остановки капиллярного кровотечения… Минута… Две… Три… Пять… Семь… Так хочется посмотреть, остановилось ли кровотечение? Но снимать салфетку нельзя. Нужна выдержка… Восемь… девять… десять!.. Можно, пожалуй, снять салфетку… И… перед нами миниатюрный, в несколько миллиметров длины шов! Но полной герметичности нет. Новая забота!

Несколько раз промокнув тампоном это место, я убедился, что кровоточит из стенки рядом со швом, где она прорвалась от укола иглы. О том, что отверстие закроется само по себе, и думать не приходится. Опять, значит, шов… Опять кропотливая, требующая идеального терпения и полной выдержки работа…

И этот шов наложен, затянут, как будто все в порядке… Кровотечение приостановлено. Собственные руки у предплечий отяжелели, гудят ноги, неприятное покалывание в пояснице. Выйдешь из операционной, и — по меткому народному выражению, словно на тебе черти воду возили. Да всё в гору, бегом!

Производим туалет раны. Убираем все салфетки, чтобы случайно не оставить какую-нибудь из них в плевральной полости! Такое тоже случается. Борясь за жизнь больного в осложненных обстоятельствах, не всегда проследишь, куда делась снятая с кровоточащего места салфетка. А она, возможно, забытая лежит где-нибудь между грудной стенкой и диафрагмой, в виде небольшого комочка, похожего на кровяной сгусток. А потом будет одной из причин печального исхода…

У некоторых хирургов (как у нас, так и за рубежом) заведен следующий порядок… Салфетки распаковываются десятками. Перед операционным столом стоит доска, на ней десять гвоздей в ряд острием вверх. Как только салфетка выбрасывается, санитарка сразу же нанизывает ее на гвоздь. Если все десять гвоздей заняты, значит, все салфетки собраны.

Но если все же тампон останется в ране, кто тогда отвечает перед законом?

На моей памяти произошел неприятный случай с опытнейшим хирургом одной из ленинградских клиник. Тампон, оставленный в брюшной полости прооперированной женщины, был обнаружен там после ее смерти. Вполне допустимо, что больная погибла по другой причине, но, может быть, и тампон сыграл здесь свою отрицательную роль… Родственники женщины подали на хирурга в суд. На суде присутствовала вся операционная бригада.

Когда судья спросил, кто виноват в том, что салфетка осталась в операционной ране, встал хирург и заявил:

— Виноват в этом я. Как хирург, отвечаю за жизнь больного, за все течение операции и, если случилось такое несчастье, виноват только я!

Попросил слова первый ассистент и сказал:

— Хирург не виноват в том, что салфетка осталась в брюшной полости. У него была трудная и сложная операция, он с огромным напряжением делал ее, борясь за жизнь больной. Во время операции началось массивное кровотечение, от которого больная могла погибнуть в несколько минут. Он должен остановить кровотечение. Ему было не до салфеток. В том, что салфетка осталась в брюшной полости, виновным можно признать меня. Это я должен был следить за тем, что делается в операционном поле…

Но тут раздался голос операционной сестры:

— Хирург и его ассистент были заняты операцией! Когда она кончилась, врачи от усталости едва стояли на ногах. Напряженно и самоотверженно борясь за жизнь больной, они, конечно, могли недоглядеть за салфеткой. А я, как операционная сестра, должна была следить за этим, должна была вести салфеткам строгий счет. А поскольку этого мною не сделано и салфетка оказалась в ране, то виновата только я! Так и прошу суд считать…

Суд, как мне известно, прекратил дело за отсутствием состава преступления. Было лишь вынесено частное определение, которое призывало всех врачей «к большей профессиональной внимательности, которая обеспечивала бы предотвращение подобного впредь…».

Но вернемся к Вите Горскому.

В послеоперационном периоде мы справились со всеми осложнениями, и в конце концов мальчик поправился.

Уже в первые часы после операции губы у него стали не такими синими, на них местами обозначилась краснота. Когда же состояние Вити ухудшалось, губы снова синели, мы со страхом думали, что анастомоз закупорился, вся операция окажется бесполезной…

Но с каждым днем с Витиного лица, с кончиков пальцев синева заметно сходила, и вскоре исчезла совсем. Надо ли говорить, что родители от счастья были на седьмом небе, хотя, конечно, и понимали, что основное заболевание у ребенка все же не ликвидировано. Однако они, как и мы, надеялись, что сейчас, пока он маленький, хорошее снабжение организма кислородом поможет ему нормально развиваться, а там, надо надеяться, наука позволит исправить дефекты сердца более радикально…

Кстати, мы сами в ту пору, если еще не были готовы к проведению той или иной операции, и знали, что никто в стране ее не делает, говорили больным: «Пока мы не можем вам помочь, но это только пока… Берегите себя, соблюдайте наши предписания и запросите нас через один-два года. Скорее всего к тому времени мы уже освоим эту операцию. Хирургия сейчас развивается быстрыми темпами…»

И было не один раз, когда мы вначале вынужденно отказывали кому-нибудь в операции, а спустя некоторое время приглашали этого человека в клинику и благополучно излечивали от заболевания, которое несколько лет назад считалось вообще неизлечимым. Так и в этом случае. Твердо верили, что пока Витя будет расти уже в относительно нормальных условиях, в недалекие годы техника радикальной операции станет доступной, и он будет излечен окончательно.

Прощаясь со мной, отец Вити Горского говорил:

— Да, Федор Григорьевич, в повседневности дел мы порой не замечаем, что имеем. Даже как-то перестаем понимать, что принесла нам Советская власть. Мой дед, по рассказам отца, надорвался и умер от непосильной работы на шахте капиталиста. Мой отец был матросом и получал тычки в зубы от владельца парохода. Лишь после революции он почувствовал себя человеком… И все равно был бы жив, удивлялся бы и радовался: его внука приняли в одну из лучших клиник страны, его обследовал, лечил и оперировал профессор… И все это бесплатно! Где еще такое возможно?!

Он произнес эти слова с таким искренним, почти детским восторгом, что я, взглянув на него, невольно подумал: «И впрямь невероятное становится у нас привычным. Не грех всем нам почаще задумываться над этим…»

Мне, к месту упомянуть, часто приходится бывать за рубежом. И я видел там, как болезнь лишь одного члена семьи приводила к полному ее обнищанию…

Огромная плата за каждый день пребывания в больнице, за обследование и услуги. Особенно дорого стоит сама операция: отдельно оплачивается работа хирурга, ассистента, наркотизатора, операционной сестры…

Мне привелось побывать во многих странах, я наблюдал и изучал разные системы здравоохранения. Среди многих зарубежных коллег есть хирурги, которыми я восхищаюсь; встречается немало образцовых медицинских учреждений. И все-таки, я могу с радостью и с чистой совестью заявить, что наша советская система здравоохранения — самая гуманная и человечная в мире. В частности, у нас нет и не может быть в сфере медицины крупных афер, повсеместного надувательства, финансовых махинаций за спиной больных. В мире, где царит капитал, подчас и страдания людские служат ареной жульничества и авантюр.

Мы нередко читаем в газетах о финансовых злоупотреблениях, крупных аферах высших государственных чинов капиталистического мира. Случается, что в таких аферах бывают замешаны даже министры. В нашем сознании невольно возникает вопрос: как бесчестный человек мог достичь такого высокого положения в обществе? Ведь у нас, прежде чем человека выдвинут на такой пост, он проходит тщательную проверку на других, значительно меньших постах. Его изучают, к нему присматриваются. И если уж человек проявил себя хорошим организатором, большим специалистом — тогда только ему доверяют дело большой государственной важности.

МНОГО ВНИМАНИЯ В ТЕ ГОДЫ было уделено мною лечению дефектов перегородок. Известно, что четыре камеры сердца — два предсердия и два желудочка — разделены на правую и левую половины так, что они между собой не сообщаются. В них разное давление. И если в перегородке имеется врожденный дефект (отверстие), возникает ненормальный сброс крови, перегрузка некоторых отделов сердца, что приводит к сердечной недостаточности и, как правило, к гибели больного.

А диагноз дефекта перегородок поставить весьма сложно. Для этого надо ввести во все полости сердца катетер и всюду исследовать давление и насыщение крови кислородом. Кроме того, как и при других пороках, здесь следует вводить контрастное вещество и делать серии снимков. Чтобы овладеть такой методикой исследования, потребовалась не только уйма времени, пришлось одного из врачей освободить ото всех других дел, поручив ему лишь заниматься такими больными… Им был Сергей Сергеевич Соколов, который с первых же лет своей работы ассистентом заинтересовался этой проблемой, попросил у меня разрешения более подробно изучить вопрос о дефектах междупредсердной перегородки. Обладая хорошими задатками ученого, он, не давая себе отдыха, повел теоретическое и экспериментальное исследование этого трудного раздела хирургии, постепенно подготавливая почву для операции на человеке, в частности, по закрытой методике, поскольку аппарата искусственного кровообращения у нас еще не было. Вскоре ему удалось разработать спиралеобразную иглу, которую мы несколько раз использовали на операции, однако у нас, как и у других хирургов, ободряющих результатов все же не получалось… Но серьезные наблюдения Сергея Сергеевича давали немалую пользу для понимания загадок проблемы.

…Надо научиться открывать сердце! Это стало задачей номер один. Над ней бились хирурги всего мира. Ведь чтобы открыть сердце, необходимо пережать все сосуды. Это значит, что к мозгу перестанет поступать кровь, и через три минуты смерть! А что можно успеть за три минуты?! Иметь хотя бы минут десять — пятнадцать!

Появились сведения о том, что если животное охладить, то мозг легче перенесет длительное кислородное голодание… Однако так ли поведет себя человеческий организм, можно ли его охлаждать? Если да, то до какой температуры и на какой срок?

Появилась надежда…

Было установлено, что если охладить тело человека до +29 — 30°, то при такой температуре сердце может быть безопасно выключено из кровообращения на пять-шесть минут. Это уже был бросок вперед! И с этого момента операции по ушиванию дефектов сердца стали производиться многими хирургами, в том числе и у нас в клинике. В некоторых случаях они заканчивались успешно. Однако смертность оставалась высокой, а хирурги за эти несколько минут испытывали нечеловеческое напряжение, которое, поверьте мне, представить даже нельзя…

В ходе такой операции дорога каждая секунда! А тут то игла вертится в иглодержателе и ты не можешь в глубине захватить нужной толщины край, то ассистент от волнения случайно захлестнул нитку, и она не затягивается… Или он, а может, ты сам сильно натянул нитку, и край надорвался, надо накладывать новый шов… А в это время, как удары молота по голове, отсчет анестезиолога: одна минута… две… три… четыре… Уже предел, нужно заканчивать, нужно оставить время на закрытие раны сердца… Пять!.. Все! Ты использовал время полностью! А ведь еще требуется наложить один шов и завязать нитки… Что делать?! Рискнуть растянуть операцию еще на одну минуту или на этом прервать ее и затем снова начать выключение?

После подобной пятиминутной операции выходишь из операционной, словно после пытки раскаленным железом…

Конечно, такая методика не удовлетворяла хирургов, поиски новых способов выключения сердца из кровообращения велись не ослабевая. Некоторые при этом направили свои исследования в сторону охлаждения организма до более низких границ, однако вскоре убедились, что сердце переносит это мучительно. Вот почему большинство ученых пошло по линии совершенствования аппарата искусственного кровообращения, который впервые — еще до войны — создал наш соотечественник С. С. Брюхоненко. Разработка и усовершенствование его модели позволили изготовить такой аппарат, который известен нынче под названием «искусственное сердце»… Он дал возможность отключать человеческое сердце и оперировать на нем практически без строгого лимита времени.

Одним из пионеров исследований по охлаждению был канадский хирург и экспериментатор Бигелоу, который бывал в нашей клинике, и я с ним не раз встречался во время зарубежных поездок. Он начал проводить свои опыты с молодняком животных, которые подвержены зимней спячке. Оказалось, что такие щенки могут быть охлаждены до температуры, близкой к нулю, с полным восстановлением всех жизненных функций после! И в таком охлажденном состоянии они переносят операцию вскрытия сердца безо всякой аппаратуры. По мере же согревания организма его нормальные функции восстанавливаются… Надо ли объяснять, какую шумную сенсацию вызвали сообщения о результатах этих опытов! Казалось, что найден путь к разрешению вопросов хирургического лечения многих заболеваний, и особенно болезней сердца. Но, к сожалению, как показало продолжение исследований взрослых животных, а тем более человека, до таких низких температур охлаждать нельзя. Это равносильно гибели. Однако сама идея защитных функций охлаждения, поднятая на высоту Бигелоу, не утратила своего значения: хирурги стали стремиться использовать ее при операциях с искусственным кровообращением, где оба эти фактора, соединенные вместе, оказались более эффективными, чем каждый из них в отдельности.

И у нас в клинике, как и в других, лишь после того, как мы освоили аппарат искусственного кровообращения, проблема лечения дефектов перегородок сердца и иных сложных пороков встала на прочную основу. На это ушло несколько лет. Я не хотел бы повторить их снова: боюсь, что вторая такая же нагрузка на собственное сердце вряд ли переносима. Впрочем, это, наверно, лишь кажется. Легких дней не было раньше, не будет их и позже…

УТРОМ ПО ВТОРНИКАМ я всегда делаю обходы с врачами и студентами. Здание нашей клиники старое, трехэтажное, и палат не хватает. Хорошо еще, что они большие, вмещают по восемнадцать коек. Из-за их перегруженности больные лежат даже в коридорах, как в госпитале фронтовой поры, и можно лишь радоваться, что коридоры широкие, светлые, с высокими потолками, надежным отоплением.

Две палаты, что поменьше других, — детские. Здесь лежат только детишки с врожденными пороками сердца.

Дети даже при своем жестоком заболевании остаются сами собой… Носятся по палате, выскакивают в коридор, запускают бумажного змея… Шум, крик, смех… И — слезы. Многие после вспышки «забывчивости», расплачиваются за нее болью. Другие, почувствовав одышку, садятся на какое-то время, затихают, а потом все сначала! Заметив в коридоре лечащего врача, они с ликующими возгласами бросаются к нему, что-то спрашивают, наперебой рассказывают… Детвора любит «своего» врача, ему даже прощаются все уколы и болезненные процедуры, вплоть до катетеризации. И он любит детей так, как может любить их добрый, открытый, доверчивый человек.

— Дядя доктор, уколы сегодня будут делать?

— А мне?

— А мне уже их отменили, правда? — спрашивает шестилетний Дима, перенесший операцию, один из долгожителей палаты.

— Нет, Димуша, еще не отменили. Три дня, а потом уже все! — говорит доктор и треплет малыша по волосам.

— А почему еще три дня?

— Потому, Димуша, что через неделю отправим тебя к маме с папой. Ты уже здоров, но надо долечиться…

Другие смотрят на Диму с завистью: и операцию ему уже сделали, и домой вот-вот поедет: счастливчик!

Один из тех, кто сейчас страстно, до слез, завидует Диме, — тоже шестилетний Гена Жиганов. Он лежит на койке в углу, у окна, знает, что скоро ему сделают операцию, и это будет очень больно, и неизвестно, когда еще он уедет домой, а дом его — далеко-далеко отсюда… Последнее время Гена почти не встает с кровати, ему день ото дня труднее дышать. Я задерживаюсь у его постели.

Гену я уже знаю, и что с ним — тоже. Больше того, он мой земляк, из моего родного Киренского района. И это еще не все… Давайте вспомним фамилию Жиганов…

Тут нужно мысленно вернуться к одной из ранних глав книги.

В ней, помимо всего прочего, я рассказывал о том, как на заре своей хирургической деятельности оперировал удивительного больного, поведение которого с медицинской точки зрения было трудно объяснимо. Он одолел большое расстояние пешком в тот момент, когда после прободной язвы у него образовался разлитый перитонит, и сама операция состоялась лишь спустя восемнадцать часов после прободения!

Этот больной, оставшийся, к счастью, в живых, носил фамилию Жиганов… Конечно, я запомнил его на всю жизнь!

И вот, спустя два десятилетия, ко мне в ленинградскую клинику приезжает могучий бородатый человек с мальчиком, говорит, что киренчанин и… называется Жигановым! Стал расспрашивать. Выяснилось, что он родной брат моего «крестника», а мальчик — его внук.

— Мы, Федор Григорьевич, — говорил он, — когда нас беда коснулась, порешили, что нужно тебя разыскать. Ты нашу фамилию уже спасал, послужи, родимый, еще, просим… С Генкой-то три дня по Ленинграду ходили, пока твою больницу нашли. Да вечером было, не пущают… «Мне, объясняю, доктора Углова…» А они отвечают: «Профессор завтра будет!» Перепугался прямо, нашенский ты, а высоко взобрался, признаешь ли! Но Геннадий совсем у меня сомлел, еле пекает. Стали, однако, дожидаться тебя…

— Что же брат, как он? — спросил я.

— Брат, однако, жил бы поныне, — Жиганов вздохнул. — Да прошлую осень угорел в баньке и решил искупаться, чтобы угарную дурь согнать. А уже ледок закраины припаял, холодно… Искупался брат и в простуде умер…

Так я узнал про судьбу того памятного мне больного тридцатых годов Жиганова и познакомился с маленьким Геной Жигановым.

Когда я осмотрел Гену, то сразу же подумал об аортальном стенозе. Но подумать — не установить!

— Гену готовьте к пункции левого желудочка, — говорю лечащему врачу. А у мальчика спрашиваю:

— Соскучился по своей Подкаменке? Мальчик кивает в ответ, говорит тихо:

— Дядь Федь, лечи скорей.

— Скоро, Гена, нельзя. Зато когда вылечишься, вот будешь с обрыва на санках кататься! Я ж знаю, где у вас ребята на санках катаются… Хо-орошее место!

— А мамка отпустит?

— Будешь здоровый, отпустит. Я ей письмо тогда напишу, чтоб отпустила.

— Напиши, дядь Федь!

В глазах у мальчика огоньки нетерпения… Сейчас бы ему туда, в свою Подкаменку, и бегом, как умеют без одышки бегать все остальные подкаменские ребята!

— Федор Григорьевич, — говорит лечащий врач. — Поступил Глебушка, о котором вы запрашивали. Как его обследовать и к какой операции готовить?

Врач зовет нас к постели малыша, приблизительно такого же возраста, что Дима и Гена, с синими губами и синими кончиками пальцев.

— Расскажите, что вам удалось узнать о ребенке?

— Основные жалобы на одышку. Он с трудом ходит, часто приседает.

— Покажи, Глебушка, — обращается врач к малышу, — как ты садишься?

Мальчик покорно поднялся на ноги, а затем присел на корточки.

— Эритроцитов восемь миллионов, — продолжает врач. — Гемоглобин — сто пятнадцать процентов…

— Что ж, как и предполагали раньше, тяжелая форма тетрады Фалло. Операция предстоит сложная. Пусть родители зайдут ко мне. Надо объяснить им, заручиться их разрешением на радикальную операцию.

Обход окончен. Даны последние указания, кому какие дополнительные исследования провести, кого и как готовить к операции…

Говорю, как в обычае у меня, твердо, уверенно, спокойно. Но в самом себе сейчас ничего подобного нет. Операции такого рода только начинаем осваивать. Они пока почти что шаг в неведомое… Полученный недавно аппарат искусственного кровообращения опробован в лаборатории, вроде бы неплохо показал себя и при первых операциях. Однако стопроцентной гарантии не дает, и, главное, еще не чувствуем, что полностью освоили и этот аппарат, и методику операций… А больные прибывают. Сколько же можно ждать им!

Иду к себе в кабинет. Стрелки на двенадцати. Традиционный для клиники час второго завтрака. И мне кажется, что это хорошая традиция. Второй завтрак придает силы, закрепляет режим четырехразового питания, самый разумный изо всех, позволяющий избегать переедания и держать вес на одном уровне. А этим сохраняется и работоспособность…

За завтраком, конечно, мысли о проведенном обходе, о том, чтобы не упустить при подготовке к операциям какие-нибудь мелочи, которые вдруг окажутся чуть ли не решающими. Все будет зависеть от четкой работы аппарата, от нашего умения быстро прооперировать, чтобы кровь в аппарате не очень долго циркулировала, иначе гемолиз и тяжелые последствия!

Вот Гена Жиганов… У него стеноз аортального клапана. Это значит, что створки его срослись, оставив лишь маленькое отверстие. И наша задача — рассечь эти сращения, или комиссуры, как их называют. Тут предполагается точность самого высокого класса. Если ошибешься даже на миллиметр и вместо комиссуры рассечешь саму створку клапана, получишь несмыкание створки, то есть недостаточность клапана… А ведь предстоит вскрыть аорту и делать все не торопясь, рассчитывая каждое движение. Но когда вскрываешь аорту, отключаешь питание самого сердца, так как коронарные артерии, то есть артерии, снабжающие сердце кровью, отходят от аорты около самого клапана! И если кровь по этим сосудам не будет поступать в мышцу сердца долгое время, в ней произойдут большие изменения, сердце может не возобновить свою деятельность самостоятельно… Поэтому придется вводить в коронарные артерии канюли, а через них нагнетать кровь, богато насыщенную кислородом… Но канюли надо достать! Надо их где-то изготовить. Надо их приспособить к аппарату и так далее. Что ни операция — десятки самых неожиданных «но»!

После завтрака приглашаю Сергея Сергеевича Соколова.

— Нам нужно у Жиганова Гены измерить давление в левом желудочке, ввести туда контрастное вещество и сделать снимки. Вы уверенно себя чувствуете?

— Да. При первых исследованиях у больных осложнений не было. Но ведь, Федор Григорьевич, только осваиваем…

— А какая методика вами применяется?

— Наиболее безопасным считаю укол иглы под мечевидным отростком. Делается прокол стенки правого желудочка, затем протыкается межжелудочковая перегородка, и игла попадает в полость левого желудочка…

— А почему не пунктируется сразу левый желудочек? — спрашиваю для того, чтобы лишний раз убедиться в теоретических познаниях своего помощника.

— Пункция левого желудочка дает довольно большое кровотечение в перикард, что может кончиться тампонадой сердца.

— Когда сможете заняться Геной Жигановым? Его готовим к операции.

— Тогда послезавтра…

Соколов ушел, но у меня успокоения нет. Очень травматичное исследование. Оно само по себе представляет угрозу для жизни. Думаю, что суждено перетерпеть моему юному земляку. Протыкать сердце толстой иглой! Но другого выхода нет… Иначе диагноза не поставишь.

От мыслей о Гене отвлекли родители Глебушки. У молодой женщины измученное, со скорбными складками у кончиков рта лицо; у отца во взгляде неуверенность и тоска… Прошу коротко рассказать о ребенке:

— Он родился синим, рос плохо, болел, — начала мать.

— У вас еще дети есть?

— У нас, если считать с Глебушкой, трое. Он последний. Мы не хотели больше иметь детей… Еще Аркадий последнее время стал крепко выпивать, — женщина кивнула на мужа и, уловив его протестующее движение, сердито прикрикнула: — Да, да! И не смотри на меня так. Я должна рассказать профессору всю правду. Думаю, что из-за этой проклятой выпивки и сын-то такой болезненный родился! Почему же остальные дети, когда ты еще не пил, нормальные?

— Вы о Глебушке, как рос он, — мягко попросил я.

— Простите, сейчас… Наболело все это! Поймите меня, профессор. А Глебушка, что ж, начал ходить поздно, после полутора лет. Повезли мы его в Камышин, там в больнице посмотрели и сказали, что у нашего сына порок сердца, очень сложный, и оперировать нельзя… Спасибо, что вы ответили нам на письмо, согласились принять…

— Он часто присаживается на корточки?

— Очень часто! Особенно в последний год. И сознание теряет тоже часто.

Мне пришлось объяснять родителям Глебушки, какое это тяжкое и плохо поддающееся хирургическому вмешательству заболевание. И мои откровенные слова подействовали на них удручающе, особенно расстроилась мать, которая, получив наш вызов, воспылала большой надеждой на скорое и «простое» выздоровление сына. Все же не Камышин — Ленинград, и письмо с приглашением подписывал профессор… А оказывается, не исключено самое плохое, о чем и думать-то страшно…

Я попросил их прийти с ответом на следующий день.

И после того, как принципиальное согласие родителей на операцию было получено, нам следовало провести специальные внутрисердечные исследования, чтобы окончательно уточнить диагноз, характер поражения, местоположение наиболее грубых изменений. Опыт показал, что наибольшее количество неблагоприятных результатов падает именно на тех больных, которые брались на стол с неуточненным или неправильным диагнозом. Поэтому самый точный дооперационный диагноз был для нас правилом. Для этого мы и разрабатывали сложнейшие способы диагностики, многие из которых сами по себе уже представляют сложную операцию, зачастую несущую в себе элементы опасности. И делаем мы эти сложные внутрисердечные исследования только после получения согласия на операцию, чтобы зря не рисковать.

Глебушке тонкий резиновый катетер был введен в вену бедра, а затем по нижней полой вене — в сердце. Там из различных отделов его были взяты порции крови и посланы в лабораторию для определения количества кислорода в них… Затем ввели в соответствующий отдел сердца контрастное вещество и сделали серию снимков из расчета — шесть — десять в секунду. Тем самым мы сняли весь цикл циркуляции крови внутри сердца и выявили порок. Он оказался, как и думали, очень сложным; сужение легочной артерии, отверстие в межжелудочковой перегородке и отхождение аорты от двух желудочков.

На подготовку к этой операции ушло много дней. А клиника, естественно, продолжала жить напряженной жизнью. Три-четыре раза в неделю были плановые операции, не считая тех, что проводились экстренно — по «Скорой помощи». И каждый операционный день — это две-три операции на сердце или на легком!

Пока готовили Глебушку к ответственному, решающему для него дню, пока сами приготовились к нему, подоспело время оперировать Гену Жиганова.

КОГДА Я ВОШЕЛ В ОПЕРАЦИОННУЮ, Гена уже спал. Ассистенты тщательно вымыли операционное поле щетками с мылом, и только после этого осушили и смазали его йодом. Такое делалось Гене не первый раз. За три дня до назначенного срока мы тщательно моем подобным образом кожу в области операции, дезинфицируем спиртом и обвязываем стерильными простынями… И не зря. Операция продолжается пять-шесть часов. Все это время рана открыта, и микробы с кожи могут попасть в нее. Одноразовая обработка тут недостаточна. Убедились в этом после того, как стали изучать, откуда же у оперированных появляются нагноения раны, остеомиелит пересеченной грудины и даже гнойное воспаление средостения… Выяснилось: от недостаточной чистоты операционного поля!

Проволочной пилой была перепилена грудина, вскрыли перикард и, подтягивая за края разреза, приподняли сердце ближе к поверхности. В предсердие ввели трубочки из плотной резины диаметром около сантиметра, а оттуда в обе полые вены, которые после этого перетянули тесемками. Теперь вся кровь, предназначенная для сердца, с помощью этих трубочек пойдет в аппарат искусственного кровообращения…

В рассеченную же бедренную артерию ввели металлическую канюлю, которая с помощью специального отвода соединена с аппаратом, в нее будет нагнетаться кровь, предварительно насыщенная кислородом. Все трубки подключены к аппарату с величайшей осторожностью, чтобы, упаси боже, не попал в них воздух! Команда: «Приготовиться к пуску аппарата! Все зажимы в руки!» Три… Два… Один!.. Аппарат пущен. С этого мгновения работают два сердца. Второе, механическое, помогает больному, оно как бы «на страховке»… А через минуту полностью переключим организм ребенка на искусственное кровообращение.

Теперь нужно подойти к клапанам. Значит, прекратить к ним доступ крови. А добиться этого можно, лишь пережав аорту… После наложения зажима вскрываю ее продольным разрезом, с небольшим загибом в виде клюшки. Передо мной в глубине белеют створки клапана. Они сращены так, что осталось совсем небольшое отверстие — четыре — пять миллиметров в диаметре. И эти спайки между створками требуется рассечь, не допустив самой малейшей неточности! Она приведет к непоправимому…

Прошу ассистентов раздвинуть края разреза на аорте. Все равно увидеть что-либо невозможно! Где они, отверстия сосудов? Тем более что это только говорится — «сухое сердце»! На самом деле кровь из сердца поступает в таком количестве, что нужно все время отсасывать ее, а отсос тоже мешает хирургу…

Как ни стараюсь увидеть устья артерий, — не удается! А время идет, и вместе с ним нарастает кислородное голодание сердца. Говорю ассистентам, чтобы раздвинули стенки аорты как можно шире. Однако как только они попытались сделать это, края аорты надорвались, и еще, и в новом месте… Нет, так не годится! Сшить их будет очень трудно… Лихорадочно веду поиск, а в самом уже противный холодок: снимем ли Гену Жиганова с операционного стола живым? Что же скажут тогда обо мне мои киренчане!

И когда наконец-то мне удается обнаружить устье левой коронарной артерии и ввести туда канюлю, гора с плеч! И сил словно прибавилось! Теперь начинаем, как мы говорим, коронарную перфузию, то есть вводим кровь в артерии, питающие сердце.

Предстоит рассечь спайки, связывающие лепестки клапана друг с другом. И снова замирает собственное сердце: только бы не ошибиться в направлении разреза и не отвернуть в сторону! Промахнулся — возникнет недостаточность клапана, а это столь же тяжелый порок, что и стеноз! Цвет же этих спаек почти не отличается от цвета створок, и вся работа идет где-то в глубине, в очень неудобных условиях — через трубку аорты!

Минута за минутой… Вот и створки освобождены. Ввожу туда палец. Он проходит совершенно свободно, а до этого и тонкий карандаш не прошел бы! Можно заканчивать операцию… Мальчик пока в терпимом состоянии.

Тщательно сшиваю рану аорты — два ряда швов! Перед тем как наложить последний из них, извлекаю канюлю и герметично ушиваю рану. Впрочем, герметично ли — это будет видно, когда откроем зажим… Открываем… По всей линии шва — профузное кровотечение! Прикладываю салфетки к месту разреза, затем начинаем отсасывать насосом — все равно упорно кровоточит!.. Герметичности не получилось. Досада на себя, усталость и увеличивающаяся тревога за судьбу ребенка. Хочешь не хочешь, снова придется пережать аорту и накладывать новый шов — уже П-образный! Причем делать это нужно быстро: коронарной перфузии нет, и время строго лимитировано! Становится понятной причина такого кровотечения: аорта, несмотря на то, что принадлежит малышу, очень склерозирована (ведь ей приходится выдерживать давление в двести миллиметров ртутного столба!), и от каждого прикосновения иглой на ней сразу же образуется отверстие…

С трудом провел третий ряд швов, и снова, сняв зажим, держу салфетки, теперь десять минут. Непосредственно на край раны положил еще кровоостанавливающую губку… Кровотечение уже не такое сильное, но все же в двух местах шва кровоточит сильно. Если накладывать еще раз зажим — можно повредить мышцу сердца. Так что? Ушивать на переполненной кровью аорте? Придерживая кровоточащее место пальцем левой руки, правой под ним накладываю матрасный шов. Один… Второй… У моих помощников над масками лица потные и серые. Такое же лицо, наверно, и у меня. Так измучились, что не только шутки, лишнего словечка никто не произнесет…

И когда все показатели деятельности сердца стали нормальными, отключили аппарат. Все в напряженном внимании. Каков будет результат нашей работы? А вдруг неудовлетворительный?!

Измеряем давление в левом желудочке. Нормальное! Первые оживленные фразы, чей-то негромкий смех… Это разрядка. И при взгляде даже на выносливого Егиазаряна подмечаю, что нет в его облике прежней порывистости, измотан вконец. Что уж тут говорить о Лидии Ивановне Краснощековой — одни потемневшие глаза на бледном, обострившемся лице…

Пошел к себе в кабинет выпить стакан чаю. Только расположился, бегут за мной из операционной. Сколько раз повторялось такое! Снова в операционную, тоже бегом.

Гена бледен — ни кровиночки.

— Давление?

— Шестьдесят!

— Введите внутриартериально кровь.

Владимир Фадеевич объясняет:

— После отключения аппарата сердце неплохо удерживало давление. И неожиданно без всяких причин давление резко упало!

— Не совсем без всяких причин, — говорю ему. — Левый желудочек привык работать при давлении в двести, и вдруг оно сократилось в два раза. Нет уже того раздражителя, понимаете?

После ста кубиков давление у Гены выровнялось.

Снова пошел в кабинет, допивать свой чай…

Дома появился где-то в десятом часу вечера. Лидия Ивановна и Егиазарян остались в клинике. Пожалуй, они не отойдут от больного всю ночь, дома их сегодня не дождаться.

И я, ложась спать, бессонно думал о прошедшем дне, о Гене Жиганове, о том, что если все будет хорошо, мальчик уедет в наши сибирские края, станет бегать по той земле, по которой бегал когда-то мальчиком я сам, и впереди ждет его большая, огромная жизнь. Невозможно даже представить, как она сложится у него, чему он научится, какую пользу, в конце концов, принесет людям… Светлых дней тебе, Гена Жиганов!

А утром я с облегчением узнал: давление у мальчика стало более устойчивым, все подтверждает, что состояние Гены улучшается.

И мы решаем уже вопрос о другом больном. Сейчас это десятилетняя Нина Смирнова из-под Астрахани.

Лидия Ивановна докладывает:

— Судя по газам крови в правом желудочке, по прохождению катетера и контрастного вещества, у девочки большой дефект межжелудочковой перегородки и одновременно незаращение боталлового протока.

— Давление в правом желудочке и в легочной артерии сто десять при давлении в аорте сто двадцать, — сообщает свои данные Соколов.

Сомневаться не приходится: у девочки высокая степень легочной гипертензии (повышенного давления в легочной артерии). Это значит, что в легкие кровь поступает под давлением не в двадцать пять миллиметров, как при норме, а в сто десять. Сосуды легкого от этого склерозируются, и любая операция, по существу, оказывается уже бесполезной.

Все некоторое время сидим молча. Нину, которую отказались лечить местные врачи, как безнадежную, привезла мать. Нина — ее единственный ребенок. Болезнь девочки запустили: навряд ли мы что сумеем тут…

— Может, рискнем, Федор Григорьевич? — говорит Егиазарян и с надеждой смотрит на меня: он, успев привязаться к девочке, переживает за нее, как за родную.

Потом приходит мать. Плачет… Просит: «Ведь другого-то выхода нет, профессор!..» И мы, видя чуть ли не полную безнадежность операции, все же решаемся сделать ее, разбив на два этапа: в первом — перевязать артериальный проток, а после некоторого перерыва — попытаться закрыть дефект межжелудочковой перегородки. Обе эти попытки, разумеется, «операции отчаяния».

Мать горячо благодарит нас… За что?!

…Первую операцию Нина перенесла очень тяжело, но все же поправилась. Предстоял второй этап, который мы отложили на осень.

Однако — вспоминаю это сейчас с горечью — в назначенное время женщина с девочкой не приехала. А спустя несколько месяцев мы получили от нее письмо, где в оскорбительных тонах она упрекала нас в том, что мы на первой операции «допустили грубую ошибку», «перевязали не то, что надо»… Об этом, оказывается, ей «доверительно» сказал хирург В., к которому она обратилась, чтобы тот сделал ребенку вторую операцию. Нина ее не выдержала, умерла, и хирург, судя по письму убитой горем матери, не нашел ничего лучшего, как в своей неудаче… обвинить предыдущего хирурга! Он сказал, что мы якобы вместо протока перевязали легочную артерию!

Хотелось бы посмотреть этому негодяю прямо в глаза, сказать ему, что не ту профессию он избрал себе: у хирурга, как ни у кого, должны быть чистыми и руки, и совесть. Ведь и так не было почти никаких шансов на спасение девочки. Но матери хоть слабым утешением могло служить сознание того, что она все сделала для спасения дочери. Своим же подлым поступком хирург лишил женщину последнего для нее утешения: не тем, дескать, врачам в самом начале доверила ребенка!

К счастью, такие хирурги встречаются не часто.

Высокое благородство, честность, правдивость, бескорыстие, гуманность, бережное отношение к больному, душевная красота — неотъемлемые качества русских хирургов. Важная привлекательная черта характера хирурга: чувство локтя, взаимопонимание и уважение к товарищу по работе. Хирург не может работать один… Результат его труда складывается из усилий нескольких человек, без которых он почти беспомощен… Это — ассистент, операционная сестра, наркотизатор, второй ассистент и другие не менее важные помощники. И от их умения, настроения, отношения к хирургу, как к человеку, зависит не только слаженность действий самого хирурга, но нередко и жизнь больного… Кроме того, сам испив чашу горького труда и переживаний, отлично понимая, какие трудности испытывает любой другой его коллега у постели больного (решая вопрос о показаниях к операции) или у операционного стола (решая вопрос о жизни больного), хирург прекрасно понимает товарища по профессии и горячо сочувствует ему, если тот преданно и честно исполняет свой долг…

Ведь сколько пишут на нас различных заявлений и жалоб! И все потому, что хирург стоит в центре при решении наиважнейшего вопроса: или… или… жить или умереть! Кому-то всегда кажется, что при печальном исходе у больного виноваты лишь мы, врачи. И если бы не глубокое понимание дел и устремлений одних хирургов другими — наша страна могла бы преждевременно лишиться многих способных мастеров скальпеля, их незаслуженно отстранили бы от занятий. Поэтому хирург, выступающий в роли арбитра при разборе жалобы, обязан идти не на поводу измышлений и ошибочных суждений, а строго следовать истине!

Помню, в пятидесятых годах мне принесли на заключение несколько историй болезни умерших после операции у Ильи Израилевича Ташинского. В чрезвычайно трудных условиях пятигорской больницы он начал разрабатывать сложнейший раздел хирургии — резекцию пищевода при раке, и это в то время, когда такая операция делалась лишь в немногих клиниках страны. И вот на Ташинского поступило заявление, что он «необоснованно губит людей»… Написали его невежественные люди или те, кто хотел свести с хирургом личные счеты.

Рассмотрев документы, я дал заключение, что хирург серьезно и на научной основе подходит к операции, а несчастные случаи, которых в хирургии, особенно при освоении нового раздела, не избежать, зависят от тяжести состояния больных, от травматичности самой операции и в какой-то степени от несовершенства обезболивания… И — как вывод: не только привлекать Ташинского к ответственности, но даже чинить препятствий ему в продолжении таких операций ни в коем случае нельзя!

В ту пору с И. И. Ташинским лично знаком я не был, впервые увидел его много лет спустя… Время подтвердило, что мое заключение было совершенно правильным и полезным для нашего здравоохранения. Ташинский продолжал и дальше развивать хирургию, организовал у себя хирургическое лечение больных не только с заболеваниями пищевода, но и легких и даже сердца! А дай я отрицательное заключение, пойди на поводу у кого-то, сколько больных лишилось бы квалифицированной помощи этого хирурга!

Разумеется, такая взаимоподдержка хирургов ничего общего не имеет ни с так называемой «кастовостью», ни с «защитой чести мундира». Хирург, давая объективное заключение о работе своего коллеги, как никто другой понимает все особенности и тонкости ее, все, что было на пути товарища по профессии, когда он стремился к успеху… Ведь согласитесь, навряд ли поймет, как тяжела для хирурга четырехчасовая операция, человек, не стоявший у операционного стола и десяти минут!

Кстати, часто бывая за границей и встречаясь с учеными-хирургами разных стран, я убеждался в их глубоком уважении к хирургам других континентов, а значит, в их товарищеской солидарности… Об этом образно сказал знаменитый Де Бэки: «Для меня хирург России или даже Китая ближе, чем терапевт Хюстона!» (Город, в котором он работает.)

Вот почему, наблюдая и постоянно ощущая высокое благородство огромного большинства хирургов нашей страны, особенно болезненно переживаешь отдельные проявления авантюризма, а иногда и подлости со стороны некоторых представителей нашей профессии.

Два известных мне хирурга находились, казалось бы, в дружеских отношениях, даже бывали друг у друга в доме. Когда же один из них сделался начальником, он, воспользовавшись незначительным поводом, создал коллеге такие условия, при которых тот уже не мог работать в прежнем объеме, почувствовал, что ему отрезаны все пути для какой-либо инициативы…

Оказалось, что первый, несмотря на свой новый высокий пост, был просто-напросто завистником. Сам, оторвавшись от активной хирургической практики, он не хотел, чтобы и другие успешно ею занимались. Грустно? Скорее, прискорбно.

…КАК ТОЛЬКО СЕРДЦЕ стало «подчиняться» нам, мы, разгадав его первые тайны, решили разгадывать и другие. Мы хотели, чтобы оно лежало перед нами, «на хирургической ладони», доступное, покорившееся!

Подобно другим хирургам мира, мы искали эффективные методы остановки сердца. Провели сотни экспериментов…

Я уже говорил, что было установлено: наиболее успешный и удобный метод — общее глубокое охлаждение с применением искусственного кровообращения.

Надеялись, что такой метод поможет нам в борьбе за спасение жизни Глебушки. Как подсказывали результаты экспериментов на животных, чтобы остановить сердце, организм нужно охладить в пределах +10 — 12°.

Сейчас, задним числом, пишу об этом уже спокойно. А в те недели, когда завершалась подготовка к такой небывалой операции, ходил сам не свой. Рой сомнений преследовал неотступно, порождая страхи, которые в обычном состоянии и выдумать трудно! Снова и снова проверял, все ли учли мои помощники, хорошо ли отрегулирована аппаратура, ясны ли каждому предельно точно его обязанности в операционной…

И день настал!

К аппарату искусственного кровообращения был подключен специальный теплообменник с жидкостью, способной охладить кровь ребенка.

Под влиянием охлаждения сердце мальчика начало сокращаться реже, реже, и вот оно уже просто фибриллирует, то есть дрожит мелкой дрожью, которая с каждой минутой все слабее… При температуре в 10° сердце стало холодным и неподвижным…. Электрокардиограмма и энцефалограмма показывали прямую линию: никаких признаков жизни!

Это надо было видеть! Холодное, неподвижное сердце готово к операции… Оно не бьется!.. Разве это еще не смерть?! Сердце, всегда горячее, сейчас охвачено холодом. В него не поступает кровь, оно не гонит ее во все уголки человеческого тела! Если это не смерть, что же тогда смерть?! Мозг?! Но он тоже сейчас холодный и недеятельный?! На аппарате прямая линия: биотоки мозга отсутствуют, никаких процессов в нем не происходит!

Со сложным чувством прикасаюсь к замершему сердцу ребенка, а сам ни жив ни мертв, в жутком напряжении: возвратим ли Глебушке остановленную нами же его жизнь? А если не сумеем? Ведь тут опять для нас все впервые

Рассекаю стенку правого желудочка у места выхода из него легочной артерии. Она невероятной толщины. Мышца сердца образовала здесь как бы большой вал, затрудняющий проход крови и суживающий просвет легочной артерии! Его нужно иссечь… Да с такой высокой точностью, которой вообще требуют все сердечные операции. Здесь недопустимы никакие «чуть» (чуть в сторону, чуть глубже, чуть выше)! Если иссечь мало, сужение не будет устранено; если же много — поранишь аорту у места выхода из левого желудочка, поскольку валик располагается на межжелудочковой перегородке.

Справился. Однако не передохнешь! Впереди еще более трудная и более ответственная часть работы: устранить дефект — отверстие в межжелудочковой перегородке. Оно располагается глубоко под тем самым мышечным валиком, который хотя теперь и иссечен, однако представляет собой серьезное препятствие, как бугор на ровном месте! И чтобы обнаружить отверстие, надо с силой оттягивать этот вал крючками…

Отверстие оказалось большим: 2х3 сантиметра. Здесь нужна заплатка. Без этого его края стянуть невозможно. Но сердце уже давно не получает крови. Хотя оно и охлаждено, все же сердечная мышца страдает от кислородного голодания, тем более что температура тела несколько поднялась. Даю указание вновь подключить аппарат и продолжить охлаждение…

Как ни растягивай края раны, все равно получается узкая трубка, в глубине которой не только нужно отыскать края дефекта, но и прошить их. Я должен буду наложить десять — двенадцать швов, каждый из которых сам по себе проблема. Ведь там, в глубине, так легко прошить совсем не то, что нужно! А если ты, допустим, ошибся и прошил нервные центры, нормальный ритм работы сердца будет нарушен. Придется все расшивать, удалять все нитки, так как трудно определить, который из швов прошел по нервным волокнам…

Но вот концы ниток с иголками выведены наружу и уложены в строгом порядке. Теперь выкраиваю заплатку из прочного и не дающего вокруг себя воспаления материала, в данном случае — дакрона. Через ее край прошиваются все двенадцать нитей… Теперь начинаем погружать заплату на место и один за одним завязываем узлы — в той самой, пугающей глубине. Завязать надо прочно, чтобы между стенкой и заплаткой не было зазора. А натягивать нитку особенно сильно нельзя, можешь прорезать мышцу сердца или порвать нитку. Замени-ка ее тогда попробуй! Намучаешься и время потеряешь…

Наконец, и это преодолели… Опять запускаем систему искусственного кровообращения, проверяем герметичность заплаты. Все хорошо. Поступления крови из левого желудочка в правый нет! Порок устранен! Теперь — ушивать рану сердца… Но не тут-то было! После иссечения мышечного валика попытки стянуть края раны приводят опять к сужению легочной артерии. Если сшить так, снова воссоздадим порок!

Как быть? Наверно, единственный выход — заплата. Выкраиваю ее опять из дакроновой ткани, вшиваю в край разреза мышцы сердца. Две заплаты в одном сердце! Но благодаря этому сужения нет.

В теплообменник вместо холодной была налита теплая жидкость +40°. Кровь, проходя через этот аппарат, нагревалась и, поступая в организм ребенка, согревала и его. Датчики стали показывать повышение температуры во всем теле. И тут же откликнулось сердце! Дернулось, задрожало, стало биться бурно, но не в ритме, а беспорядочно…

Один электрод аппарата в виде лопасти — прямо на сердце, второй подложен под спину мальчика… Электрический удар… Еще один! Не только сердце, но и все тело ребенка подпрыгнуло и раз, и два… Сердце перестало так бурно и неравномерно сокращаться. Оно остановилось и как будто бы на минуту задумалось: что же делать?.. Затем последовало небольшое, но правильное сокращение… еще… еще… и сердце энергично заработало, сохраняя свой нормальный ритм!

Если было б можно — наверно, ликуя, мы закричали бы «ура!» Ведь могло быть и по-другому. На операции у прославленного хирурга из Бостона профессора Харкена я видел, как после внутрисердечной операции с охлаждением сердцебиение у больного никак не хотело восстанавливаться. Харкен раз десять применял электрический удар: он делал его двойным и даже тройным, и лишь после такой усиленной бомбардировки, когда хирург уже был в отчаянии, сердце все же заработало и сохранило нормальный ритм…

Мы не спешим отключать второе, «искусственное сердце». Требуется убедиться, нет ли каких дефектов, которые надо исправить… Мышца сердца Глебушки расправилась и действует хорошо, но кое-где нитки все же прорезались, так как она, мышца, от длительного кислородного голодания стала дряблой. Приходится наложить дополнительные швы… Вынужден взять капроновую ткань и, прошивая ее матрасным швом, заштопать кровоточащие места…

И не скоро еще будет окончена эта операция!

Аппарат отключен полностью, отсоединены все шланги, соединяющие его с ребенком. Зашиваем рану грудной стенки… К сердцу подведена трубка для контроля — не будет ли кровотечения? Прекратили наркоз и — ребенок проснулся. Он узнал нас! Мы это поняли по его глазам… Значит, со стороны коры головного мозга осложнений у Глебушки нет.

Работа по усовершенствованию методов операции продолжалась, не ослабевая. Оперировали мы теперь надежно, научились справляться с любыми осложнениями… А по мере того, как расширяли диапазон операций на сердце, к нам все чаще стали поступать или приходить на консультацию. Среди других появились больные с инфарктом или с сердцем в предынфарктном состоянии. И поскольку последних было особенно много, а лечить их и предупредить инфаркт почти никто не умел, нам пришлось изучить и этот вопрос. Мы стали применять загрудинные блокады, и у многих сотен людей предупредили развитие этого грозного заболевания, каким является инфаркт миокарда. Впрочем, подробнее об этом позже…

Успехи в лечении подобных больных еще больше усилили поток желающих побывать в нашей клинике, сердце болело у многих, а участковые врачи не всегда могли поставить правильный диагноз. Вот и искали люди помощи у хирурга, полагая, что тот, кто может разрезать грудь и пощупать сердце рукой, легче определит болезнь, чем тот, кто просто слушает трубочкой… Порой один только спазм сосудов ставит человека на край могилы.

А видеть такую смерть при хорошо проходимых, целых сосудах от спазма, после снятия которого сердце может быть вновь совершенно здоровым, обидно. И примириться с подобной смертью трудно.

Поэтому хирургов давно привлекала эта проблема, и они пытались, по-разному воздействовать на нервные сплетения сердца с тем, чтобы прекратить поток раздражителей, идущих к мозгу.

Существует теория, что повторно возникающий раздражитель создает рефлекторную дугу: раздражитель — мозг — сердце. Эта дуга имеет ту особенность, что нередко самого раздражителя может уже не быть, а патологическая связь сохраняется. И если тут применить новокаиновую блокаду, она прервет эту дугу, что даст человеку стойкое излечение… Основываясь на таком понимании сущности патологического процесса, хирурги решили вводить новокаин в околосердечную клетчатку, в которой заложены крупные нервные центры. Опыт показал, что новокаин действительно при этом блокирует нервные центры, которые заведуют сосудистым тонусом, и надолго снимает сосудистый спазм.

Методика введения новокаина подвергалась значительным изменениям и усовершенствованию. Первое время это делалось с помощью операции: производился разрез кожи над грудиной, в кости просверливалась дырка и через нее иглой новокаин подводился непосредственно к сердцу. Эффект, как правило, получался хороший, но сама методика была слишком сложна. Поэтому врачи стали высказывать многочисленные предложения подводить новокаин к сердцу с помощью лишь одной иглы…

Заинтересовавшись этим вопросом у себя в клинике, мы проверили все известные способы и нашли, что наиболее эффективен и сравнительно безопасен (при правильном проведении!) тот, при котором новокаин вводится через надгрудинную ямку с помощью длинной иглы, изогнутой под тупым углом. В это же время мы установили результативность различных доз и концентраций новокаина для больных с различной степенью спазма. Убедились, что для получения стойкого эффекта нужна большая доза — от шестидесяти до ста двадцати миллилитров пол-процентного, а при хорошей переносимости и при тяжелой форме спазма — до восьмидесяти миллилитров однопроцентного новокаина.

Ликвидируя спазм, мы тем самым в значительной мере предупреждали возникновение инфаркта у больного и, снимая боли в сердце, восстанавливали трудоспособность, давали возможность человеку чувствовать себя здоровым.

Как-то ко мне обратился один старый партийный работник Константин Ионович Ф. с жалобами на то, что боли в сердце стали непереносимыми, он боится, что не сегодня-завтра случится инфаркт. Дело было в санатории, где мы оба лечились.

Посмотрев Константина Ионовича, серию его электрокардиограмм, я без труда установил, что боли в сердце у него — результат спазма, что инфаркта еще нет, но изменения уже значительные и их можно трактовать как предынфарктное состояние.

Я предложил ему сделать загрудинную блокаду. Он согласился без колебаний. Обычно в клинике мы проводим такие блокады несколько раз, с промежутками в четыре-пять дней. Начинаем с более слабой концентрации и переходим к большим. Но тут мне уже предстояло уезжать из санатория, имелся в распоряжении всего один день… А помочь человеку хотелось!

Получив согласие местной больницы, уложил туда Константина Ионовича и сделал ему загрудинную блокаду однопроцентным растворам новокаина, сразу введя максимальную дозу — восемьдесят миллилитров.

Больной перенес ее очень тяжело! Субъективно было ощущение сдавливания сердца, тяжести, головокружения. Объективно — у него была высокая температура, редкий пульс, рвота, то есть те явления, которые мы при обычной методике почти никогда не наблюдали. Кое-кто из персонала больницы поглядывал на меня чуть ли не с подозрением: положил профессор в палату здорового человека, а после укола вон что с ним происходит!

Но уже на другой день Константину Ионовичу стало лучше, а к вечеру боли, которые много месяцев не покидали его, исчезли совсем… Через год он сообщил в письме, что ничто его не тревожит, и он вновь, охотно распрощавшись с пенсионным положением, пошел на ответственную работу. Совсем недавно, а после той новокаиновой блокады минуло десять лет, Константин Ионович приезжал в Ленинград, разыскал меня, и я узнал, что он перенес серьезную операцию, и сердце вело себя безупречно. Обследовав его, я тоже установил, что никаких явлений коронарной недостаточности и спазма нет. Он и поныне в семьдесят один год чувствует себя здоровым человеком. Подобные примеры многочисленны. И главное, все достигается простой и сравнительно безопасной манипуляцией, когда нет нужды в скальпеле.

А вопрос о хирургическом лечении коронарной недостаточности уже много лет не сходит с повестки дня. Многочисленные способы операций были предложены и испытаны врачами всех стран. В последнее время хирурги стали применять большую и технически сложную операцию, создавая шунт между аортой и коронарной артерией сердца с помощью вены, взятой из ноги больного. Накоплен уже значительный опыт, имеются хорошие отдаленные результаты. Де Бэки на недавнем Международном съезде кардиологов сделал блестящий доклад на эту тему, вызвав у делегатов восхищение смелостью человеческой мысли и безграничностью возможностей постоянно совершенствующейся хирургии.

Однако решить вопрос о показаниях к подобным операциям можно только после проведения контрастного исследования сосудов сердца. Следовательно, такие операции должны производиться лишь в специализированных медицинских учреждениях, занимающихся проблемами заболеваний коронарных сосудов, поскольку сама методика операции требует узкой специализации… А новокаиновая блокада, которая в огромном большинстве случаев дает положительные результаты на несколько лет, технически очень проста, ее можно делать людям даже преклонного возраста, причем при соответствующей подготовке врачей в любой клинике! К нам такие больные в поисках защиты от опасности, нависшей над их сердцем, идут один за одним, и мы никому не отказываем в помощи…

Склеротические изменения в сосудах, в частности, в аорте, предрасполагают к местному расширению. Возникает аневризма аорты. Серьезное заболевание, которое нередко заканчивается разрывом сосуда. Лечение только оперативное. И, как во все годы, мы одни из первых в нашей стране включились в разрешение этой проблемы…

Нет необходимости подробно описывать борьбу за решение всех проблем, которые ставили перед нами больные и которые мы в меру сил старались разрешить… Позволю только кратко представить наши усилия по спасению больных с поражением сосудов, питающих мозг. Дело в том, что от тех же самых причин, что приводят к преждевременному износу сосудов сердца, страдают и другие сосуды — в первую очередь мозга. Это не менее губительно для человека! Мне часто приходилось наблюдать больных, которые в молодом возрасте погибали или становились тяжелыми инвалидами от паралича… Установлено, что это заболевание возникает из-за тромбоза или поражения сосудов, питающих мозг.

Однажды ко мне пришел крупнейший наш терапевт и прекрасной души человек Пантелеймон Константинович Булатов и сказал:

— Посмотри, пожалуйста, сына моего старинного приятеля. У него нарастают явления паралича. Ты ведь этим вопросом занимаешься…

Так оказался в нашей клинике молодой ученый-физик Юрий Рылевский. Не буду рассказывать о причинах, заставивших его на каком-то жизненном этапе сильно нервничать, переживать, испытывать глубокие нравственные страдания, обращаю лишь внимание, что это было.

Первые неприятные симптомы обозначались тем, что Юрий вдруг стал плохо спать, приметил возникновение провалов в памяти, у него участились головные боли. Врачи объяснили, что это начало гипертонической болезни, посоветовали меньше работать, больше отдыхать, бросить курить. Он и сам чувствовал, что это необходимо делать, но все откладывал на завтра… А голова уже болела чаще и сильнее, он поймал себя на том, что порой не может сосредоточиться, появляется туман в глазах. Были даже моменты кратковременной потери сознания. А однажды, в самый обычный день, когда ничто не предвещало, что может быть хуже, он неожиданно упал, потеряв сознание, а когда очнулся, правая половина тела оказалась парализованной. Инсульт.

Через некоторое время появилась слабая чувствительность в непослушных теперь руке и ноге, можно было чуть-чуть пошевелить ими. Хуже обстояло дело с речью. Вначале не говорил совсем, затем еле ворочал языком: многие слова произнести ему не удавалось. Вызванный врач установил правосторонний гемипарез (неполный паралич) и порекомендовал дня три-четыре соблюдать строгий постельный режим, а затем лечь в больницу.

Однако за четыре дня пребывания дома Юрию лучше не стало. Наоборот, грозные явления нарастали: боль в голове не проходила, он часто терял сознание, язык ему не повиновался…

Мы в клинике сразу поняли, что у Юрия — картина прогрессирующей закупорки внутренней сонной артерии. Было решено провести специальное исследование, чтобы проверить наше предположение, и если все было так, как думали, то уточнить место и распространенность блокирования артерии.

Больному через бедренную артерию ввели тонкий катетер в аорту, а с его помощью — контрастное вещество. Получили серию снимков. Оказалось, что заполнение левой общей сонной артерии запаздывает, а левая внутренняя сонная артерия, идущая в мозг, закупорена полностью. Это значит, что гемипарез будет прогрессировать и в любой момент может наступить полный паралич! Посоветовавшись с родителями Юрия и с его женой, мы решили рискнуть и сделать операцию, которая сама по себе представляла большую опасность для больного.

Мы принимали все меры к тому, чтобы остановить дальнейшее развитие процесса, но удастся ли дать больному полное излечение?.. Что закрывает внутреннюю сонную артерию? Тромб или облитерирующий процесс, т. е. утолщение стенки сосуда, которое закрывает артерию на всем протяжении. Подозревали и другое: у просвета внутренней сонной артерии возникла артериосклеротическая бляшка, которая и прикрывает его, приводя к ишемии [ишемия — местное малокровие, вызываемое закупоркой или сужением питающей артерии] мозга с соответствующими последствиями…

Такие больные уже поступали к нам: у них постепенно нарастали изменения в мозгу, и мы видели их страдания. Мы уже давно начали изучать эту проблему. Осваивали методику контрастного обследования сосудов, которые питают мозг. Ее надо проводить так, чтобы установить полную картину состояния сосудов и не нанести мозгу вред контрастным веществом, вводимым через эти сосуды. Терапевтическое лечение в таких случаях мало что дает. Только операция, сделанная вовремя, может принести реальную пользу. Но операция сложна, опасна для мозга, может причинить непоправимый ущерб. Ведь придется не только вскрывать сосуд, питающий мозг, и удалять причину, создавшую угрозу, но после этого нужно будет восстанавливать целостность сосуда. Здесь много серьезных помех, и малейшая ошибка может кончиться гибелью больного на столе. А кроме того, чтобы при реконструкции сосуда не сузить его, надо вшить в разрез небольшую заплату. Но из какого материала? Лучшие результаты — при применении заплатки из вены, взятой у того же больного… Так и поступили при оперировании Юрия Рылевского.

…Сделав разрез на шее, обнажаю сосуд, питающий голову и мозг. Освобождаю его выше и подхожу к тому месту, где сосуд разветвляется на два: один для лица, другой для мозга. Этот, последний, и надо проверить. Все манипуляции требуют особых предосторожностей. Чтобы вскрыть сосуд, нужно его пережать: иначе кровь все зальет, и оперировать будет невозможно. Но пережимать сосуд нельзя даже на две-три минуты — наступит омертвение мозга, и тогда — смерть… Подвел под сосуд тесемочки. Подготовил полиэтиленовую трубочку, чтобы ввести ее в просвет сосуда и пережать его над ней — появится возможность работать, а питание мозга не нарушится…

Вскрываю сосуд. Он на самом деле закупорен тромбом, который образовался на небольшой артериосклеротической бляшке. От нее тромб потянулся в глубь сосуда по направлению к мозгу. Бляшка вместе е тромбом была отделена от стенки сосуда и захвачена пинцетом. Осторожно потянул ее. За нею вытягивается сгусток крови (это и есть тромб!), уходящий далеко в полость черепа. Медленно и осторожно, затаив дыхание, продолжаю тянуть, боясь неосторожным движением оторвать тромб. Оторвешь — и захватить этот рыхлый, мягкий ком из крови будет уже невозможно! Он станет разваливаться и рваться от соприкосновения с любым инструментом…

Вытянул 3… 4… 5… 8… 10… 12 сантиметров! Тромб вышел полностью, не разорвавшись!

А как только удалил его, из просвета сосуда показалась алая артериальная кровь… значит, теперь сосуд проходим на всем протяжении! Позволил току крови смыть возможные мелкие тромбы, затем вставил в просвет сосуда тонкую полиэтиленовую трубку и зашил рану с помощью той самой заплатки из вены. Этим окончательно восстановил нормальный ток крови по внутренней сонной артерии, то есть обеспечил питание мозга.

…Когда Юрий после операции пришел в себя, он обратил наше внимание, на отсутствие головной боли, которая мучила его в течение последних недель и даже месяцев. Речь у него стала значительно свободней и внятней, прояснилось сознание, постоянный туман и завеса, мешавшие зрению, исчезли… Через десять дней мы разрешили ему ходить, а через три недели выписали из клиники. Отдохнув несколько недель дома, а затем в санатории, Юрий Рылевский вернулся в свой НИИ полноценным человеком, таким, каким он был до болезни. Этому в немалой степени способствовало и то, что Юрий бросил курить.

В нашей клинике курение строго запрещено всем без исключения, и за нарушение этого правила больной выписывается тут же, никакие просьбы и ходатайства не в состоянии нас разжалобить. И это правило, кстати, способствовало тому, что многие больные, пролежав в клинике месяц-полтора и вернувшись домой, не возобновляли дурную привычку, расставались с курением навсегда.

Сейчас, когда прошло уже несколько лет, Юрий Рылевский чувствует себя совсем здоровым, уже, вероятно, понемногу забывает о той катастрофе, которая когда-то чуть не погубила его в тридцать шесть лет… Его научные работы по одному из узких разделов физики известны тем, кто занимается в науке подобными проблемами.

Таких операций — по защите мозга — мы проделали свыше пятидесяти. Были и блестящие результаты, как у Юрия, и даже лучше, но были и такие, где наша операция оказывалась бесполезной. Это случалось, главным образом, когда у больных процесс закрытия просвета сосуда шел по линии утолщения стенки не местно, а продолжался вглубь, до разделения сосуда на его мелкие ветви. Встречали и таких больных, у которых процесс захватывал почти все крупные сосуды, идущие к мозгу с обеих сторон, и где восстановить кровоток невозможно было ни путем удаления тромбов из просвета сосуда, ни путем обходных анастомозов. Самое большое, что мы могли тут сделать — это провести операцию на симпатических нервных узлах шеи, что давало местное расширение сосудов в этой области и тем самым некоторое улучшение состояния человека… Но если тяжелое состояние и нависшая катастрофа зависели от какой-нибудь небольшой артериосклеротической бляшки, сидящей в просвете сосуда, мы с помощью деликатной операции возвращали больному потерянное было здоровье…

В течение семнадцати лет вся наша работа проходила в здании госпитальной хирургической клиники, выстроенной сто двадцать пять лет назад, когда хирургия не имела ни тех задач, ни тех возможностей, что нынче. В 1960 году, будучи на приеме у первого секретаря Ленинградского обкома партии Ивана Васильевича Спиридонова, я пригласил его приехать в клинику и посмотреть операцию. Он принял приглашение и через несколько дней, посмотрев операцию на сердце, сказал: «Ваше большое дело находится в вопиющем противоречии с той обстановкой, в которой работаете. Вам необходимо построить новую, современную хирургическую клинику…» А буквально на следующий день мне позвонили из Совета Министров РСФСР с просьбой представить свои соображения о проекте здания хирургической клиники… Так началось это строительство, которое в течение пяти лет потребовало от меня и всего коллектива громадного напряжения. Кто сам строил когда-либо, знает, что это за хлопотное дело! Мы вынуждены были даже пойти на недозволенное: одного из ассистентов обязали осуществлять неослабный контроль за качеством и сроками строительства. Остальные безропотно взяли всю его работу на себя, лишь бы скорее иметь хорошее здание для клиники! Часто устраивали воскресники и субботники, и по существу каждый рабочий день начинался у нас с обсуждения тех трудностей, которые встретились при строительстве вчера… Зато получили такое здание хирургической клиники, которым восхищались не только свои, но и зарубежные хирурги.

После организации при нашей кафедре, уже в новом здании, института Пульманологии мы всерьез занялись изучением хронической пневмонии, которая по своей значимости выходила на одно из первых мест среди других заболеваний человека. Были открыты лаборатории по изучению патологии дыхания, и коллектив был нацелен на быстрейшее изучение этой важнейшей проблемы.

Изучая хроническую пневмонию, мы одновременно включились в исследование причин и сущности бронхиальной астмы; овладели методикой лечения острых абсцессов легкого путем введения лекарств непосредственно в легочную артерию и добились полного излечения у сотен больных, в то время как некоторые хирурги при этом удаляют все легкое.

В последние годы хирургическая и научная деятельность руководимого мною коллектива была особенно продуктивной. Мы очень близко подошли к разрешению ключевых вопросов легочной патологии. Наши сообщения привлекали внимание зарубежных ученых…

Президент секции США Международной корпорации хирургов Гарольд Холстранд, побывав в клинике и институте, рассказал об этом в бюллетене «International Surgery 54», № 2, 1970 года, где, в частности, писал:

«12 мая посетил 1-й Ленинградский медицинский институт и был приглашен на первое научное заседание, которое было открыто докладом профессора Углова Ф. Г. об оригинальных работах по пневмонии…

На следующий день мы опять посетили этот институт. В этот раз мы имели честь наблюдать, как проф. Углов резецировал аневризму левого желудочка под искусственным кровообращением. Техника и оборудование были высшего калибра, а руки проф. Углова были сказочно мягки…»

Вскоре я получил от него письмо, в котором были такие строки: «Как президент секции Соединенных Штатов Международной корпорации хирургов и от имени всех наших членов, я хотел бы пригласить Вас участвовать в нашем очередном большом конгрессе, который состоится 20 — 25 ноября сего года в Лас-Вегасе, штат Невада… Гонорар, ассигнуемый каждому приглашенному из-за границы, составляет 1000 долларов в валюте США… Для нас было бы большой честью, если бы Вы приняли наше приглашение…»

В начале 70-х годов крупный перуанский хирург Эстбан Рокка как президент XIX Международного конгресса хирургов от имени правления прислал мне приглашение на конгресс в Перу, в качестве личного гостя президента, и заочно я был избран почетным членом конгресса.

Когда-то, в сороковых годах, по статьям и книгам профессора Оверхольта я заочно учился методике операций на легких, они были первыми моими наставниками в новом, пугающе трудном и необходимом деле. И вот этот всемирно известный ученый в Ленинграде. Он сразу же отказывается от поездки в другие города, каждый день с утра до вечера в нашей клинике! Внимательно, пристрастно наблюдает за моими операциями, что-то, не уставая, записывает в блокнот, не стесняется спрашивать, когда тот или иной момент в работе хирурга и его ассистентов кажется ему непонятным…

Сердечно прощаясь с нами перед отъездом из СССР, Ричард Оверхольт скажет во всеуслышанье, что за время, проведенное у нас, он многому научился. И повторит: многому! Важное признание. Для нас это признание особенно ценно еще и потому, что сделано оно звездой хирургического мира первой величины.

ГЛАВА XXI

МНОГИЕ ГОДЫ БОЛЬНЫЕ с митральным пороком сердца, причем в четвертой или пятой стадии, были в центре внимания нашей клиники.

Подготовка таких больных к операции, как уже рассказывалось, требовала долгих месяцев самого тщательного ухода и квалифицированного лечения. А после операции, в силу разных осложнений, забот с ними было не меньше. Чтобы твердо поставить подобного больного на ноги, дать ему жизнь и освободить от страдания, нужно иметь громадное терпение и время.

Однако не каждый хирург может позволить себе такое: держать больных, не выписывая из клиники и не оперируя, по нескольку месяцев. Ведь он находится под неослабным контролем медицинских администраторов, которые, к горькому сожалению, за цифрами отчета порой перестают видеть людей и их нужды. Они начинают нажимать на хирурга, обвинять его в своеволии, требовать выполнения среднего койко-дня… Хирургу и так тяжко, он в постоянном нервном напряжении — ведь у этих больных в любой час дня и ночи могут возникнуть осложнения, которые потребуют немедленной операции или многочасовой борьбы за жизнь, а тут эти нападки! Как будто бы не несчастный, по сути обреченный человек, занимает койку в палате, а он сам, хирург! Упрекают его.

Кроме того, сама хирургическая работа с этими больными часто не дает врачу удовлетворения из-за слабых результатов… У такого больного после длительного кислородного голодания наступают изменения в мышце сердца и в некоторых других органах. Операция сделана, с невероятными трудностями отверстие расширено, но у человека остаются почти те же явления сердечной недостаточности, что и до операции! И все потому, что сама мышца сердца пришла в негодность…

Можно было понять, почему большинство хирургов, которые занимались проблемой оперативного лечения митрального стеноза, отказывались от тяжелых больных. Работа затрачивалась огромная, применялись героические усилия, чтобы человека вылечить, а в итоге удавалось спасти лишь небольшой процент таких больных, да и то часть их ненадолго. А тут к тому же отсутствие понимания и поддержки со стороны администрации!

Хорошо еще, что союзным и республиканским министерствами руководили люди с государственным умом, такие, как Е. И. Смирнов, С. В. Курашов, Н. А. Виноградов, В. В. Трофимов, которые шли навстречу новаторам, поддерживали наши начинания. Ни один из них, кстати заметить, не использовал своего служебного положения, чтобы в ущерб другим оборудовать как нельзя лучше свою клинику, чтобы самому объездить весь мир… Они прежде всего стремились создать благоприятные условия каждому из активно работающих специалистов — всем нам! Они заботились о развитии научного обмена между учеными разных стран, и это в немалой степени способствовало тому, что в сравнительно короткий срок успехи нашей торакальной хирургии получили широкую известность.

Характерной особенностью русских ученых, поставленных на высшую административную должность, всегда являлась их скромность, глубокая внутренняя культура. Чем большими правами наделен такой ученый, тем скромнее он себя ведет. Это настолько вошло в традиции русской медицины, что всякого рода отклонения вызывают недоумение медиков.

К счастью для нашей хирургии, в руководстве здравоохранением страны у нас долгое время стояли настоящие ученые, скромные люди с умом и сердцем государственных мужей.

1950 год… Меня несколько месяцев назад избрали заведующим кафедрой 1-го Ленинградского медицинского института. Звонок из министерства: просят приехать, имея на руках доклад по хирургии легких.

Только появился в знакомом здании, министр Ефим Иванович Смирнов принял сразу же. Приятно было слышать, с каким знанием министр говорил о моей работе, подчеркивая при этом, как она важна и какие надежды возлагаются на меня, как на ученого… Я узнал, что должен поехать в Италию для ознакомления с тем хорошим и новым, что достигнуто в развитии грудной хирургии итальянскими специалистами, в частности профессорами Долиотти и Вальдони. Вместе со мной поедет профессор Павел Евгеньевич Лукомский.

Напутствуя, Ефим Иванович давал полезные советы, говорил, что если в ходе поездки возникнут какие-либо затруднения, нужно, не стесняясь, звонить сюда, в министерство. Поддержка будет оказана. Всю заботу о нашем путешествии он возлагал на своего первого заместителя Александра Николаевича Шабанова…

И действительно, Александр Николаевич сделал все, чтобы наша научная поездка за границу прошла как нельзя лучше, принесла пользу делу.

Конечно же, это памятно, и можно лишь желать, чтобы всегда был такой стиль работы с научными кадрами, чтобы в министерстве умели видеть далеко и были бы осведомлены о том, кто что делает, чем кому можно помочь…

Мы, хирурги того времени, нередко спорили между собой: не лучше было бы, если бы руководителем Министерства здравоохранения был тот или иной узкий специалист? Скажем, крупный ученый-терапевт, хирург или представитель другой специальности? Спорить спорили, однако на этот вопрос, по-видимому, нельзя дать определенного ответа. Все зависит от личности, от масштаба мышления человека. Если он мудрого незаурядного ума и совестлив (в большом значении этого слова!), при нем гармонично будут развиваться все разделы. Ведь мы знали, как тягостно бывает, когда администратором даже среднего звена становится специалист, влюбленный в себя, который хочет быть первым или, что еще хуже, единственным в какой-то области знания. Под руководством такого человека будет процветать в основном лишь подведомственное ему лично учреждение. А чтобы кто-то, не дай бог, не превзошел его, он, не будучи в состоянии сам подняться до высокого уровня, станет глушить и угнетать каждого соперника, лишь бы действительно выглядеть первым!

Так же удручающе действует на медиков и на развитие науки в целом тот факт, если во главе учреждений становятся безграмотные в медицинском отношении администраторы, без которых, к сожалению, мы почему-то еще не научились обходиться…

Советская медицина может гордиться, что сам социалистический строй, мудрые мероприятия партии и правительства создали все условия для ее развития и процветания. Наши достижения тут общеизвестны, признаны всем миром.

В работе хирурга трудности заложены не только в сложности самой операции, но и в том еще, что лечение больных требует больших затрат на дорогостоящие лекарства, Когда больных один-два на хирургическое отделение — это не так заметно. Но если их много — половина или даже больше, как бывало у нас в клинике, — затраты ложатся тяжелым бременем и на отделение, и на всю больницу в целом. Сразу же назревает конфликт между хирургом и главным врачом.

Если в лечебном учреждении главным врачом работает, как подразумевает само название должности, наиболее обрадованный, знающий и авторитетный клиницист, разбирающийся в вопросах лечения не только не хуже, но и лучше многих специалистов, он, конечно, найдет возможность и изыщет средства, чтобы помочь развитию нового, прогрессивного начинания. И мы помним немало таких плавных врачей, чью подвижническую деятельность можно назвать образцовой. Такими в свое время были Г. Ф. Ланг, Ю. Ю. Джанелидзе, А. А. Нечаев. По стилю работы, по эрудиции и клиническому подходу к решению административных вопросов близко к ним стоял П. К. Булатов, много лет работавший главным врачом больницы имени Эрисмана. Много и сейчас подобных энтузиастов. Однако порой можно видеть и другое, когда эту должность занимают лица, которые сами давно перестали быть врачами. Освободив себя от прямой ответственности за судьбу больных, они волей-неволей теряют ту мягкость, гуманность и бережное отношение к заболевшему человеку, без чего врач становится просто чиновником, для которого главное — бумажки, цифры, проценты, бесстрастные показатели разграфленных ведомостей… И если чиновник-бюрократ нежелателен и даже опасен на любом месте, в медицине он нетерпим совершенно!

Хирургу, которому доверяют жизнь сотен людей, почему-то не могут доверить разумного права принимать тех больных, которых ему же предстоит спасать. Тут — принять или не принять — решает тот, кто порой ничего не понимает в болезни пациента, не знает, как делать операцию, руководствуется лишь инструкцией, да еще по-своему, по-бюрократически читает ее.

В одной крупной больнице был хороший главный врач — клиницист, понимавший нужды клиники, ставивший интересы больных, как и положено, на первое место. Внезапно сорокапятилетним он скончался. Это была большая потеря и для коллектива больницы, и для медицины вообще… Год там жили без главного врача, полагая, что если долго подбирают человека на эту должность, то хотят найти достойную замену. И каково же было удивление всех, когда в качестве главного появился Владимир Абрамович Крамолов, человек малой квалификации, с невысокими моральными устоями, не имеющий понятия о благородстве — столь важном свойстве врача. Он не был хорошим специалистом ни в одной области: немного занимался хирургией, немного — лечением ожогов, любил бывать на подхвате у какого-либо крупного администратора. И вдруг стал главным врачом большой больницы!

Поскольку он не обладал достаточной клинической подготовкой, высокой внутренней культурой, беспокойство врачей, их переживания за тяжелых больных ему были чужды и непонятны. На просьбу хирурга заменить оборудование для разработки новой проблемы, на одного-двух человек увеличить штат, он ответил: «Вы не можете без этого делать больших операций? А зачем их делать! И койко-день будет хороший и экономия по всем статьям!» Тогда хирург спросил: «А что же будут делать больные с болезнями сердца и легких? Их куда?!» На это Крамолов во всеуслышанье заявил: «За всех больных я не собираюсь сам болеть. Здоровья не хватит!»

Когда же, днями позже, хирург заметил ему, что в нынешних условиях вообще оперировать невозможно, Крамолов предостерег: «Если еще раз так скажете, мы совсем запретим вам оперировать тяжелых больных, пока не будут созданы соответствующие условия. Раз нет условий, не оперируйте! Я не настаиваю, между прочим… Ждите, когда эти условия у вас будут!»

Не подумайте, что здесь автор в плену художественной фантазии. Нет, Крамолов, к сожалению, не литературный образ, а реальный, живой субъект.

Только фамилия несколько видоизменена.

К счастью, крамоловы — не везде! Даже можно сказать — они редки. Но там, где они есть, неуютно чувствуют себя и врачи и больные…

В той же клинике особенно не повезло уже немолодому, опытному хирургу. Хорошие хирургические способности сочетались в нем с огромной любовью к своему делу, и поэтому у него сразу же начались стычки с новым главврачом: ведь так много нужно было для больных, а попробуй добейся чего-нибудь у Крамолова!

Тот же, почувствовав неприязнь к хирургу, старался теперь возбудить ее в других, не стеснялся в присутствии остальных врачей, но, конечно, за спиной самого хирурга, говорить о нем таким примерно образом: «А что, он уйдет из клиники, так всем легче будет! На этом месте какой-нибудь безграмотный, бездарный фельдшер лучше, чем капризный талант!» Ему робко возражали: «Кто же тогда будет делаясь сложные операции, учить других?» Крамолов пожимал плечами: «А зачем нам это? Вам-то лично лауреатской медали все равно не дадут, чего переживаете? Не о чужом дяде думайте, о себе!» Когда же ему оказали, что хирург настойчив, не отступится, добьется, чтобы хирургическое отделение привели в надлежащий вид, главврач нашел «соломоново решение»: «А мы, пожалуй, препятствовать этому не станем. Поставим отделение на ремонт и будем ремонтировать четыре года! И договоримся с кем надо: пусть он даже все это время зарплату получает, а оперировать не дадим…»

И понятно, что крамоловы особенно резко нападают на тех, в ком заметны проявления способностей и самостоятельности. Вспомним хотя бы нашего гениального Пирогова Николая Ивановича. В каких только грехах его не обвиняли, чего ему не приписывали!

Гонение на талантливых людей, к сожалению, было во все века и во всех странах, но почему-то история этих трагедий ничему не учит людей. Говоря о драме Галена, Юрий Герман пишет в книге «Я отвечаю за все»: «Разумеется, если бы он был на две трети менее даровит, то жизнь его сложилась бы куда благополучнее для него самого… Но именно его гений объединил против него всех бездарных сукиных сынов той эпохи. Ничто так не объединяет сволочь, как появление истинного таланта, грозящего своим существованием их благополучию…»

И дальше:

«Ведь завистники и клеветники, подхалимы и бездарности добились-таки изгнания Галена из Рима… А историки талдычат… что у него был «строптивый и тяжелый характер»…

…Те же самые объединенные бездарности добились того, что Гарвея объявили сумасшедшим…

…А Пастер? Банда карикатуристов и журналистов долгое время кормилась, глумясь над микробами Пастера! А он ведь читал газеты каждый день. И, конечно, Пастер сделал бы куда больше, сохрани он ту энергию, которая требовалась на борьбу с современными ему мракобесами, для дела…»

Правда, настоящего хирурга, даже когда его лишают привычных рабочих условий, невозможно оторвать от дела, без которого он не мыслит жизни. Он все равно найдет возможность в скромной обстановке работать с прежним упорством, отдавая знания, талант и любовь народу. Это, например, убедительно и наглядно доказал великий хирург нашего времени Сергей Сергеевич Юдин. Поставленный в невероятно трудные условия, лишенный, по сути, всего, что имел до этого, он продолжал упорно трудиться, создал творения, которые восхищают нас, хирургов, и которые стали ему долговечным памятником…

Огромного нервного напряжения стоит хирургу каждая операция, особенно сложная. У меня и, как видно, у других хирургов нередко случавшиеся во время операции осложнения зависели от неблагоприятных воздействий внешних факторов… Нервы хирурга надо щадить! Это в интересах больного человека.

По-разному хирурги подходят к операции. Это зависит от того, какой он специалист и какой он человек…

Одни резко суживают показания к операции, применяя их только в наиболее благоприятных условиях, когда риск минимален, успех очевиден. Другие же, наоборот, превращают порой операции в мало обоснованный эксперимент на человеке, полагая, что без этого невозможен прогресс в хирургии. Я же считаю, что ни первое, ни второе неприемлемо. Но вначале один, известный в истории медицины факт…

Когда у Н. И. Пирогова был поставлен диагноз рака верхней челюсти, лечивший его доктор Выводцев попросил сделать операцию знаменитого Бильрота… Тот, ознакомившись с состоянием больного, не решился на это. «Я теперь уже не тот бесстрашный и смелый оператор, каким Вы меня знали в Цюрихе, — писал он Выводцеву. — Теперь при показании к операции я всегда ставлю себе вопрос: допущу ли я на себе сделать операцию, которую хочу сделать на больном…»

Сообщая об этом, В. В. Вересаев спрашивает: «Значит, раньше Бильрот делал на больных операции, которых на себе не позволил бы сделать?» И добавляет: «Конечно, иначе мы не имели бы ряда тех новых блестящих операций, которым мы обязаны Бильроту».

Действительно ли прогресс хирургии невозможен, если придерживаться основного принципа гуманной медицины — не рекомендовать больному того, что мы, при соответствующей ситуации, не применили бы к себе?

Мне, считаю, очень повезло в жизни в том смысле, что принцип, к которому Бильрот подошел на закате своей хирургической деятельности, много, благодаря моим учителям, был усвоен, как непреложный закон, на заре моей хирургической юности. Всю свою жизнь я старался не нарушать этот святой закон: не предлагать больному такой операции, которую бы себе не стал рекомендовать. И тем не менее это не мешало мне разработать или применить операции в неизведанных разделах хирургии!

Как же совместить стремление к прогрессу со строгим соблюдением принципов гуманизма?

Любая новая, не применяемая ранее операция должна рекомендоваться больному только по жизненным показаниям и при условии ее всестороннего испытания в эксперименте. Сам хирург обязан хорошо знать не только методику операции, но и те возможные осложнения, которые здесь могут встретиться, и уметь с ними бороться. Ему следует глубоко и всесторонне изучить всю эту проблему теоретически и надежно освоить операцию практически как в анатомическом зале, так и в лаборатории. При такой подготовке и при условии, что без операции гибель больного неизбежна или излечение невозможно, любой, в том числе и сам хирург при соответствующих условиях согласится на риск, связанный с нею. И, следовательно, указанный принцип гуманизма не будет нарушен.

При лечении больных митральным стенозом, благодаря продуманной системе их подготовки, мы часто добивались того, что больные, считавшиеся совершенно безнадежными, переносили тяжелую операцию и возвращались к нормальной жизни. При этом в ряде случаев мы получали такие разительные, неожиданные даже для нас самих результаты, которые не только больными, но и врачами других учреждений рассматривались чуть ли не как чудо!

Но на все это ушло почти двадцать лет. Да каких!..

Учитывая, что подобный опыт был в какой-то мере успешен, мы решили обобщить его в монографии, посвященной осложнениям при внутригрудных операциях, опубликованной в соавторстве с моими многолетними сотрудниками В. П. Пуглеевой и А. М. Яковлевой в 1967 г.

Опубликованием этой книги мы делились опытом своей работы над труднейшими разделами современной медицины и хирургии.

И хирурги встретили монографию как книгу, не только желанную, но и долгожданную, так как подобных монографий не было ни у нас, ни за рубежом…

А мы в клинике уже находились в новом, очередном поиске. Начали работу по изучению недостаточности митрального и аортального клапанов. Здесь тоже таилось немало загадок, уже давно волновавших хирургов, и меня в том числе.

В чем тут дело, какова сущность заболевания?

Оно возникает, когда под влиянием инфекции происходит не срастание, как при стенозе, а разрушение створок клапана. Клапан не закрывается, когда нужно, что и приводит к недостаточности сердечной деятельности.

Исправить недостаточность клапана много труднее, чем стеноз. Здесь необходима операция «на открытом сердце». Для этого надо иметь безукоризненное искусственное кровообращение в течение часа и даже больше. Но и этого мало. Вопрос о том, как исправить клапан, чтобы створки нормально смыкались, занимал умы хирургов и экспериментаторов многие годы. Был пройден большой и тяжелый путь от реконструктивных операций на самых створках посредством клапанов, взятых у свиньи, и клапанов сердца умершего человека, до современных искусственных.

Вместе с немногими хирургами нашей страны и зарубежными коллегами, мы проделали этот тяжелый путь борьбы и исканий. Первую реконструктивную операцию на клапанах провели студентке текстильного института Нине Калиничевой, перенесшей два года назад острый ревматический процесс.

Через месяц после операции все явления сердечной недостаточности у Нины исчезли, шум в сердце не определялся. Мы выписали девушку из клиники в хорошем состоянии. Володя, ее жених, объявил нам, что приглашает всю операционную бригаду на свадьбу, которая состоится не позже, чем через месяц. Нина сияла…

Однако мы предупредили ее, что у нее может быть рецидив болезни и чтобы некоторое время она воздержалась от материнства, избегала излишних физических напряжений.

Наши опасения оправдались. Через год счастливой семейной жизни, когда Володя готовился поступить в аспирантуру, а Нина заканчивала институт, она опять стала замечать одышку и усталость. Снова появились отеки на ногах, затем начал расти живот за счёт водянки и увеличения печени. Признак сердечной недостаточности!

Едва сдав государственные экзамены, Нина приехала к нам на консультацию. В глазах уже таилось предчувствие горя. Я постарался ее успокоить, но понимал: положение серьезное! При исследовании и катетеризации был установлен выраженный стеноз с большой недостаточностью клапанов. Крайне неблагоприятное сочетание пороков!

Но что могли мы сделать? Вставить новый клапан? Эта операция еще хорошо не освоена, не приносит желаемого эффекта, поскольку нет клапана надежной конструкции. Требовалось время, и неизвестно, сколько его пройдет…

К счастью, общими усилиями сотен хирургов дело пошло скорее, чем можно было предполагать… Понадобились годы, но не десятилетия.

В конце концов наибольшее признание и распространение получил самый простой по форме и конструкции клапан из специального синтетического материала — протез в форме шарика. Мы также остановились на нем. Когда большая экспериментальная и клиническая работа в клинике по изучению вопросов охлаждения, остановки сердца и искусственных клапанов подходила к завершению, мы решились взять Нину на повторную операцию…

Всестороннее обследование больной показало, что клапан ее уже исправить нельзя, его надо иссечь и заменить искусственным — шариковым. Все это мы сказали Нине и Володе, и они на этот раз восприняли весть о необходимости операции очень тяжело. Мы дали им на размышление несколько дней. Они пришли с выражением согласия, но вид имели весьма удрученный… Да и как их было не понять: снова по канату над пропастью, снова рядом дыхание смерти… Мы и сами переживали, как никогда: дважды вскрывать сердце для работы на клапанах — далеко не обычное дело. У нас такое было впервые. Вшивание искусственного клапана сердца — это вершина хирургических возможностей. За ней идет уже пересадка сердца, о которой в то время можно было мечтать лишь в экспериментальной лаборатории!

Помимо того, что такую операцию предстояло делать впервые, она будет производиться в неблагоприятных осложненных условиях. Ведь сердце, на котором я собираюсь работать, уже один раз подвергалось операции! Каждый хирург знает, что вторично делать операцию на одном и том же органе несравненно сложнее, чем в первый раз. Здесь и образование спаек и рубцов, здесь и дополнительное кровотечение из этих же спаек; здесь и сращение с соседними органами и с грудной стенкой.

Тем не менее отступить, отказаться от операции я не мог. Прошло пять лет после той, первой. Если один год Нина чувствовала себя совсем здоровой, два года недомогала, то последние два была настоящей мученицей, страдала больше, чем перед первой операцией…

КАК И В ПЕРВЫЙ РАЗ, осуществили тот же разрез и прежним способом подключили аппарат искусственного кровообращения. Затем, включив термостат, охладили тело больной до 22°. Тут нужно заметить, что после нескольких операций при глубокой гипотермии — с охлаждением до 10° — мы убедились, что всякого рода осложнения при этом встречаются значительно чаще, чем при умеренной гипотермии.

Сердце Нины, хотя и не совсем правильно, продолжало работать, что мешало нам… Решили остановить его с помощью электрического тока.

Этому тоже предшествовала большая работа многих хирургов мира, искавших наиболее простые, эффективные и безопасные методы остановки сердца! Было установлено, что, если к нему присоединить электроды от слабого электрического тока, оно сразу же перестанет сокращаться и вместо этого возникает мелкое и легкое дрожание отдельных мышечных волокон — фибрилл, отчего и само такое дрожание сердца называется фибрилляция. В функциональном отношении оно соответствует полной остановке сердца. Где фибрилляция — там смерть.

В данном случае мы так и поступили: присоединили элементы к левому предсердию и к левому желудочку и пустили ток. В эту же секунду, не запоздав ни на миг, начал работать подключенный аппарат. Он как бы подхватил работу сердца и стал ритмично, как и оно, нагнетать кровь по всем органам!

В аппарате пять-шесть литров. От многих доноров. Эта кровь должна быть совершенно тождественной той, что у больной. Ее взяли от двадцати человек, а проверили и испытали для этого не менее пятидесяти! Тоже большая работа, которая проводится целой группой врачей… Работа, на первый взгляд, незаметная, вроде бы и не имеющая прямого отношения к операции. И на самом деле — одна из самых важных, без которой ничего не сделаешь…

Холодное, неподвижное сердце безмолвно! Наверно — подумалось невольно, — в этот момент оно лишено тех эмоций, которые движут человеком… Оно беспомощно лежит в руках хирурга и ждет своей участи!

Широко раскрыв левое предсердие, я увидел, что весь клапан пронизан известковыми отложениями. Створки его неподвижны. Они срослись между собой и пропускают только небольшую струю крови, диаметром менее полсантиметра… Вот он, источник мучений Нины! Клапан нужно иссечь весь, но так, чтобы небольшой ободок от него вокруг отверстия остался. Иначе не к чему будет пришивать искусственный… А известковые отложения мешают. Они то и дело переходят на стенку предсердия. Не удалять их нельзя, а удалять — значит никакого края не оставить. Вот и лавируй тут, когда подобраться к отверстию и увидеть его можно, лишь если вывернуть сердце. Однако такая травма для него не безразлична, оно может не заработать вновь… Но вот створки клапана иссечены.

Впереди — самая ответственная часть операции: вшивание клапана…

На большой глубине, когда с трудом видишь край отверстия, на него нужно наложить матрасный шов, причем не очень глубоко, иначе захватишь нервные пучки сердца, и оно после не заработает, и так, чтоб шов был не очень поверхностным, иначе порвется… Точно на одном расстоянии друг от друга, по окружности, должно разместиться шестнадцать швов! Концами ниток каждого шва клапан пришивается за ободок, тоже на одинаковом расстоянии. Пока клапан в ране. Но когда будут прошиты все швы, поставим его туда, где ему надлежит быть, и нитки завяжем. Так что главное — не перепутать ни одну нитку!

— Валерий Николаевич, фиксируйте клапан, но только одним пальцем, чтобы не загораживать мне доступ…

Почему-то одна нитка не тянется… Никак!

— Откройте операционное поле… Отодвиньте все кверху! Направьте свет точно на это место!

Ничего не видно! Нитка зацепилась, а за что — не могу увидеть. А увидеть надо, иначе шва не завязать…

— Валерий Николаевич, уберите свой палец па секунду… Хорошо… Теперь вижу! Дайте длинный пинцет…

Оказывается, одна нитка шва захлестнулась за продольную металлическую балочку клапана. Не распутай её — остался бы дефект в шве, что в будущем привело бы к отрыву клапана…

Каждый узел затягиваю со страхом: вдруг порвется?! Так и есть. Нитка лопнула. Сердито гляжу на Полину.

— Почему не проверяете нитку, прежде чем подать ее? Вы видите, как мне трудно…

Полина молчит; знает, что в это время хирургу возражать не следует.

Что делать? Один узел остался незавязанным. Отсюда может начаться разбалтывание клапана… И когда все швы наложены, возвращаюсь к этой злополучной нитке. Лишние минуты!

…И вот наступает момент, когда снова накладываем на сердце электрод от тока высокого напряжения. Включаем рубильник. Удар! Сердце вздрогнуло и… заработало: сначала неохотно и как-то неуверенно, а затем все энергичнее, так, как нужно! Честное слово, невозможно привыкнуть к этому, хотя применяем такое уже много раз! То, чего люди боялись во все века — остановки сердца, — хирург сейчас осуществляет по собственному желанию для блага больного. Сердце, остановись! Прекрати работу! Ты мешаешь хирургу исправить тебя, спасти твоего хозяина! И сердце послушно останавливается… Оно не бьется пять, десять минут… Полчаса, час… А если надо, то и больше… В этой операции оно было неподвижным сто минут. Но вот хирург закончил самую трудную, внутрисердечную часть операции, зашил его и сказал: бейся, сердце! И оно послушно начинает свой нормальный рабочий ритм… Волшебная сказка наяву. А если без эмоций — это огромное достижение медицины, хирургии, большая победа ума и воли многих сотен и тысяч энтузиастов — хирургов, экспериментаторов, инженеров.

…Операция закончена. Извлечены все трубки, отключен аппарат… Но, как всегда, нам не до отдыха. Он будет еще не скоро. В самом сердце, внутри его, находится посторонний предмет. Как оно его воспримет?! На нем, как на всяком инородном теле, могут оседать сгустки крови, и не исключено, что они в виде тромбов попадут в сосуды, в мозговой, например. И тогда вся работа хирурга пойдет насмарку — больная погибнет. Выходит, надо давать противосвертывающие средства… Но они способствуют сильному кровотечению, и это тоже угроза для жизни! Так что — десятки подводных камней, которые надо предвидеть и вовремя обойти!

На этой операции, кстати, присутствовал наш мэр — председатель Ленсовета Александр Александрович Сизов. Он строил нашу клинику как начальник Главленстроя, а затем доводил строительство до конца уже в должности председателя горисполкома. Много сил вложил он в то, чтобы клиника была построена на современном уровне, чтобы врачи имели все возможности для развертывания большой хирургии сердца… Чтобы я имел удобное место для работы и приема многочисленных делегаций, он по своему проекту прекрасно отделал мне кабинет, и когда тот был готов, сказал: «Это лично вам подарок от города за ваш самоотверженный труд!..»

Что и говорить, очень редкое и приятное понимание заслуг хирурга!

Александр Александрович простоял за нашими спинами два с половиной часа и вышел пораженный. Спросил: «Неужели эта женщина будет жить после того, что вы делали с ее сердцем?» Я ответил: «Мы постараемся, чтобы она была жива…»

И поздно вечером этого же дня и много дней спустя он звонил нам, спрашивая: «Как больная?» И было радостно сообщать ему, что женщина поправляется, дело идет к выздоровлению…

Когда Володя увозил жену из клиники, все, — и врачи, и больные — смотрели из окон им вслед. Шагайте веселее, дорогие люди, и… не возвращайся, Нина, сюда никогда! Я немного побаивался, как бы у Нины не приключилась эмболия, так как около клапана часто образуются тромбы. Поэтому назначили ей лечение на дому…

Через год, убедившись, что сердце Нины работает хорошо, лучше желать не приходится, уступили настойчивым просьбам обоих супругов, разрешили ей иметь ребенка. Через год она родила мальчика нормального веса. Сердце с новым клапаном прошло через новое большое испытание и выдержало его с честью!

Нина показалась через пять лет. По-прежнему чувствовала себя хорошо, сердце при прослушивании почти невозможно было отличить от других, обычных сердец. И только если приложить трубку и послушать очень внимательно, уловишь несколько необычный сердечный перестук: более грубый, более требовательный!

Пересадка искусственного клапана, которую стали делать во многих клиниках страны, позволяла надеяться, что это лишь начало… И вскоре появились сообщения о пересадке одновременно двух и даже трех клапанов!

А ХИРУРГИ МЕЧТАЛИ о возможности пересадки сердца! Ведь не всегда замена клапанов способна восстановить его деятельность…

Но дальше смелых экспериментов на собаках эти мечты не шли. Собакам же сердце пересаживали и в грудную клетку, и в область паха, и на место удаленной почки… и в качестве единственного, после удаления основного, и в помощь ему!..

И пересаженное сердце собаки жило, работало… Сначала несколько минут… потом час… два… затем сутки… месяц!.. Причем пересаживали и одно сердце и вместе с легкими! Можно себе представить, сколько человеческого долготерпения было потрачено, чтобы добиться успеха даже в эксперименте! И технически операции удавались все лучше и лучше, однако по прошествии определенного времени сердце неизменно отторгалось… как бы отмирало в результате биологической несовместимости тканей.

Казалось, надежда на пересадку сердца у человека закрыта за семью замками… И вдруг ярко блеснул луч этой надежды! Где-то в Африке, почти неизвестный молодой профессор Бернард, который приезжал в Москву учиться пересадке сердца у нашего ученого — одного из неистовых медиков-экспериментаторов — профессора Демихова, с успехом пересадил сердце человеку от другого, погибающего от травмы… Больной умер через две недели… Тогда профессор предпринял вторую попытку — и… второй его пациент прожил более полутора лет!

Это событие огромного биологического и медицинского значения вызвало живейший интерес во всем мире и, более того, во многих странах — нездоровый ажиотаж… Стали пересаживать сердце часто. Были случаи, когда один хирург делал по две такие операции в день… Но больные — в массе — после пересадки погибали очень быстро. Некоторые же жили по шесть — двенадцать месяцев, а в единичных случаях даже больше.

Однако из-за высокой смертности после операций, малой продолжительности жизни большинства больных с пересаженным сердцем, а главное, биологической несовместимости, для подавления которой требовалось или мощное рентгеновское облучение, или прием специальных лекарств, которые в то же время делали человека беззащитным перед инфекцией, постепенно наступало охлаждение к такого рода попыткам… Но значительное отрезвление пришло после смерти человека, за жизнью которого с неослабевающим интересом следил весь мир!

Именно после кончины Блайберга, прожившего с чужим сердцем более полутора лет, выяснились интересные факты. Большую часть времени из прожитого после операции Блайберг тяжело болел, фактически находясь все время между жизнью и смертью. Но поразительное заключалось в другом: сердце молодого негра, пересаженное больному, страдавшему тяжелым склерозом венечных сосудов, через полтора года оказалось… склеротически измененным больше, чем сердце самого Блайберга перед пересадкой! Это убедительно подтвердило, что стареет не только сердце, но и человек, что сосуды сердца изменяются и стареют одновременно со всеми другими тканями и органами! Поэтому больших надежд на замену старого сердца новым возлагать не приходится… Во всяком случае, до тех пор, пока мы не научимся менять внутренний состав тканей организма. Но при этом условии и сердце не будет стариться раньше времени!

Так что основную ставку надо делать на сохранение своего собственного сердца. Беречь, что имеем… А оно ведь страдает не только от пороков, которые мы научились лечить хирургически. Большинство людей болеют и умирают от поражения сосудов, питающих сердце. На это питание — сердца и мозга — идет до тридцати пяти процентов от общего количества всей крови в человеческом организме. Малейшие затруднения в кровоснабжении сердечной мышцы приводят к ее кислородному голоданию, отсюда боли в области сердца, грудная жаба, коронарная недостаточность. А затрудненное поступление крови к сердцу может быть вследствие артериосклероза с образованием бляшек, закрывающих проходимость сосуда, и в результате спазма сосудов. Чаще же всего оба эти фактора бывают неотделимыми.

И если обидно терять человека при наличии у него глубоких изменений в сердце, то несравненно тяжелее переживается потеря, когда оказывается, что был только спазм сосудов, а он обычно возникает в ответ на отрицательный психологический раздражитель.

Клевета, склока, несправедливая обида, черствость, нечуткость, а особенно грубость, хамство — все это вызывает те самые отрицательные эмоции, что губительно действуют на сердце человека.

И колоссален ущерб, что наносят отрицательные эмоции людям и государству в целом. Многие тяжелейшие заболевания, нередко заканчивающиеся инвалидностью, а то и смертью больного, возникают или развиваются только как следствие постоянных или очень тяжелых отрицательных эмоций. Им обязаны своим происхождением гипертоническая болезнь, грудная жаба, инфаркт миокарда и даже артериосклероз… Крупнейший кардиолог Г. Ф. Ланг писал: «Фактором, вызывающим гипертоническую болезнь, является перенапряжение и психическая травматизация эмоциональной сферы». В 1965 году сессия Академии медицинских наук, посвященная сердечнососудистым заболеваниям, полностью подтвердила мнение Г. Ф. Ланга, что перенапряжение нервной системы и отрицательный психологический раздражитель — ведущие факторы в развитии многих сердечно-сосудистых заболеваний. Здесь, на сессии, были приведены, в частности, такие данные: инфаркту миокарда предшествуют — острая психическая травма в 20-ти процентах, хроническая психическая травма — в 35-ти процентах, перенапряжение в работе — в 30-ти процентах случаев. Таким образом, более чем в половине случаев возникновению инфаркта содействовал отрицательный психический раздражитель.

При этом не надо думать, что любое перенапряжение нервной системы, любые отрицательные раздражители предрасполагают к развитию тяжелых сердечных заболеваний. Вспомним блокаду, когда мы голодали, все время была угроза гибели если не от голода, то от пуль и снарядов, а инфарктов тогда было не так много, меньше, во всяком случае, чем в мирные дни. Это подтверждают и сведения, которые я получил во время поездки во Вьетнам, охваченный войной. В ту пору вся страна подвергалась воздушным бомбардировкам, днем и ночью то и дело объявлялась тревога, всякое движение по дорогам возможно было только в ночные часы, смерть дежурила всюду, сея горе и страдания, а в госпитале больных с сердечно-сосудистыми заболеваниями было всего 5 процентов, больных с гипертонией — 1,9 процента, а больных с инфарктом миокарда зарегистрировано всего восемь за шесть лет!

Выходит, не всякий отрицательный раздражитель является причиной тяжких сердечных заболеваний! Губительно на сердце действуют, повторяю снова, грубость, хамство, недостойное поведение человека, низость, подлость и другие действия, которые ты чувствуешь себя бессильным остановить, а они возмущают все твое существо. Немалую роль также играет чувство страха. Но не страха перед смертью или страданием за правое и благородное дело, который порой может даже укрепить человека. А того страха за себя, за своих родных, когда сознаешь, что какой-то грубый и невежественный человек грозит тебе, может действительно сделать что-то плохое, хотя ты такого отношения к себе не заслужил, что этот человек несправедлив, но, пользуясь своим правом сильного, не только незаслуженно оскорбляет тебя, но может унизить и своими действиями причинить тебе и семье большой, непоправимый вред…

На административном совещании отчитывался ученый о работе коллектива. Разрабатывалась новая проблема, имевшая большое значение для медицинской науки и практики. Руководил совещанием администратор, который не любил, чтобы говорили о чьих-то достижениях. Поэтому он требовал от ученого, чтобы тот не излагал существа дела, а ограничился чисто административным отчетом.

Несмотря на то, что ученый не выходил из лимита отведенного времени, администратор четыре раза его перебивал, так и не дав изложить перед аудиторией научную значимость вопроса. И как переживал этот ученый, для которого его работа была целью жизни?

Директор одного предприятия часто устраивал так называемые хозяйственные совещания, каждое из которых превращалось в день разноса… Директор, не стесняясь женщин, сыпал нецензурными словами, метал громы и молнии. Презрительные прозвища и оскорбления раздавались им направо и налево. Инженеры в конструкторы, начальники отделов шли на совещание как на заклание, и многие уходили с него, держась рукой за сердце.

Разве могут такие мероприятия и вообще работа с таким руководителем пройти бесследно, не разрушить сосуды, не измотать сердце в самое короткое время? Люди в подобной обстановке преждевременно делаются стариками… Именно с этого предприятия после директорского разноса привезли в нашу клинику женщину — молодого инженера М. Я вынужден был обратить внимание партийной организации на недопустимость травмирования людей директором-самодуром, видя в этом свой долг врача.

Действие же отрицательных эмоциональных факторов не исчезает по окончании грубого разговора. Оно продолжается долгое время спустя, а утомленная переживаниями нервная система к тому же гиперболизирует все эти отрицательные эмоции, аккумулирует их, и если на такую болезненную нервную систему оказать новое отрицательное воздействие, оно уже будет воспринято человеком значительно серьезнее, чем, может быть, стоит того. В таких случаях при сравнительно небольшом раздражителе может возникнуть тяжелый приступ сердечной болезни, способный привести к гибели.

Подобных примеров, причем из жизни, можно привести множество. Но неизмеримо больше случаев, когда грубость и незаслуженное оскорбление не приводят к смертельному исходу или инфаркту, но все же не остаются без последствий. Каждое оскорбление, пережитый страх или унижение, неуверенность в завтрашнем дне порождают перемежающийся спазм сосудов, который, в конечном счете, создает условия для хронической коронарной недостаточности, близкого инфаркта миокарда. В других же случаях подобные отрицательные психологические раздражители вызывают общий спазм сосудов, который при длительном существовании или частом повторении выливается в гипертоническую болезнь, а она сама по себе уже серьезная угроза для жизни человека.

Мне, как врачу, часто приходилось видеть людей, на многие месяцы прикованных к постели тяжелым недугом, причиной которого была чья-то грубость…

Многочисленные эксперименты показывают, что отрицательный психологический раздражитель оказывает свое вредное влияние даже на животных… Группе крыс вводился под кожу никотин. Под его влиянием и вызванным им спазмом сосудов наступали глубокие изменения в конечностях: зверьки начинали хромать, а затем и совсем теряли способность передвигаться. У них появлялись отечность и изъязвления на кончиках лап… И когда крысам время от времени показывали кошку, то есть добавляли отрицательный психологический раздражитель (страх), у них наступал такой тяжелый спазм сосудов, что у большинства тут же образовывалось омертвление лапок, хвоста…

А мы говорим о человеке с его высокоразвитой и высокочувствительной нервной системой! Homo sapiens!

Очень сильно травмирует психику людей грубость, сказанная, что называется, мимоходом.

Вот почему, видя проявление всяких, оскорбляющих человеческое достоинство действий, мы, врачи, предупреждаем: «Осторожно, сердце в опасности!»

А если сердце подготовлено предыдущими отрицательными раздражителями, если у человека уже замечаются частые спазмы коронарных сосудов, роковым может стать для него любой новый сильный раздражитель! В этом случае при больном сердце лучше слушать музыку, чем, например, смотреть футбольный матч, ярым болельщикам в особенности. По статистике не было случаев смерти в филармонии во время концерта классической музыки, в то время как на стадионе, в момент футбольных «страстей», это бывает. И не так уж редко.

Один из таких эпизодов связан со знакомым мне человеком — врачом по профессии.

Это был мой бывший больной: когда-то я удалял ему нижнюю долю правого легкого по поводу рака. Приблизительно через три года после операции он почувствовал сильные боли в левой руке. Подумал о возможности метастаза и написал мне встревоженное письмо, прося разрешение приехать к нам в клинику из Ессентуков.

В Ленинград он прибыл в субботу утром. Я его посмотрел, ничего подозрительного не обнаружил и порекомендовал тут же лечь в клинику для всестороннего обследования. Место в палате для него уже было. Он согласился, но, помявшись, попросил отложить госпитализацию до понедельника. Оказалось, что в воскресенье футбольный матч, играет его любимая команда. Быть в Ленинграде — и пропустить такой случай!

А в воскресенье, в ночь на понедельник, он вдруг позвонил мне по домашнему телефону и сказал, что очень плохо себя чувствует, а в гостиничном номере один. Я ответил, что вызываю «скорую помощь» и сейчас же позвоню в клинику. Надо ложиться туда немедленно! «Скорая помощь» тут же выехала, но в живых его уже не застала…

При обследовании никаких метастазов! Нет и инфаркта. Был тяжелый спазм коронарных сосудов, который все это время вызывал отраженные боли в руке, а после волнения на стадионе усилился и привел к печальному концу…

Знаю, что кое-кто готов мне возразить, но я уверен в правоте своего суждения: ажиотаж, который мы нередко наблюдаем вокруг футбола, нельзя назвать здоровым и тем более полезным. Футбол в смысле физического развития, что он может дать человеку, не отличается выгодно от других видов спорта, а в смысле красоты и эстетики явно уступает таким играм, как волейбол, баскетбол, теннис. И, право, приходится лишь удивляться, что футболу уделяет так много внимания и печать, и радио, и телевидение. Вот, скажем, о состоявшейся сложной операции, которая, как чудо, вернула человеку жизнь и здоровье, газета не считает нужным дать три-четыре строчки, а о том, что одиннадцать молодых здоровых ребят из одного города закатили мяч в ворота других почему-то извещается весь Советский Союз, даже весь мир, и каждый из молодцов бывает назван поименно!

Мне думается, что поднимать ажиотаж по поводу и любого другого вида спорта вряд ли следует. Да и какой вид спорта, в том числе и футбол, нуждается в ажиотаже? Чтобы внести окончательную ясность, скажу: лично я за футбол, но против футболомании!

Кстати, если бы наша пресса, телевидение и радио хотя бы часть того времени и тех сил, что ежедневно отдаются ими футбольно-хоккейной теме, переключились на пропаганду медицинских знаний и борьбе с вредными привычками: пьянством, курением, грубостью и тому подобному, — пользы для народа было бы во сто крат больше! Поверьте, что даже пятиминутная беседа, допустим, о насморке, говоря спортивным языком, результативнее двухчасового ажиотажа вокруг того, куда загнали шайбу…

То же самое скажу и о шахматах. Это, несомненно, интересная и полезная игра. Но шахматы заслуживают столько же внимания, сколько и любая другая умная игра, предназначенная, в итоге, для препровождения времени. Не больше! Те же, кто инспирирует повышенное внимание именно к этой игре, знаю, указывают на то, что она якобы развивает математические способности. Пусть даже в какой-то степени так. Но постараемся вспомнить: кто из наших чемпионов, то есть наиболее выдающихся шахматистов, развил в себе математические способности настолько, что стал известным математиком? Мне такие шахматисты неизвестны. Да их и не может быть. Игра есть игра. И не надо из нее делать что-то сверхсерьезное… Как бы ни убеждали столбцы газетных корреспонденций, что в такой-то момент взоры всех тружеников мира прикованы к шахматной доске в ожидании, какой ход изберет тот или иной гроссмейстер, этому не веришь. Мир занят настоящей работой — производством хлеба и машин, лечением недугов и воспитанием детей, борьбой с нищетой и стихийными бедствиями. Именно этим он занят и на этом держится. Людям остается время и для игры, конечно, но возводить ее в ранг первейших наших забот нельзя.

И хочется предостеречь: берегите сердце, берегите мозг! Не засоряйте его! Пощадите ваши нервы! Не изнашивайте преждевременно! Помните, что это иногда может стоить вам жизни!

ВСЯ ЖИЗНЬ ХИРУРГА заполнена тяжелыми переживаниями, и бывает, что по нескольку раз в день сердце его испытывает сильные волнения… Он переживает, когда назначает больного на операцию, сознавая, что она может кончиться печально. Его нервы до предела напряжены в течение многих часов в ходе операции. Несколько дней после нее он тоже в неуходящем беспокойстве. А ведь такой больной у него не один! И всегда бывает печальная возможность несчастного случая не только во время операции, но и при различных обследованиях, возможность диагностической или тактической ошибки — собственной или помощников… Поэтому надо быть постоянно начеку! Кроме того, надо учитывать атмосферу сострадания и горя, которую приносят с собой в хирургическое отделение больные… Все это держит и твое сердце в состоянии смутной тревоги. И не день, не два, а многие годы.

Редко бывает, когда все спокойно и ни за кого не болит душа. Чаще же одно тяжелое переживание наслаивается на другое, они не дают расслабиться. Если же напряжение усугубляют семейные неприятности, хирургу негде искать успокоения и сил для дальнейшей борьбы и труда. Работа и атмосфера, в которой он живет и трудится, создают богатые возможности для предъявления ему тех или иных обвинений. Было бы желание. Вот несколько возможных конфликтных ситуаций.

Молодую женщину с тяжелым митральным стенозом готовили к операции, в разгар подготовки, когда хирург считал, что оперировать еще рано, у нее начался отек легкого с инфарктом и пневмонией. Что делать? Брать в таком состоянии на операцию — подвергать больную очень большому риску. А не делать ее — женщина умрет от отека легкого.

Если хирург решился больную оперировать, а она умерла, те, кто не видел ее, но имеют должностное право судить хирурга, подчас поучают: «Кто же берет больных на операцию в таком тяжелом состоянии?! Зачем рисковать?» А если хирург все же стал рисковать, попытался вывести больную из тяжелого состояния консервативными мерами, но больная умерла, те же люди снова воспитывают хирурга: «В случае отека легких, раз создалась угроза, надо немедленно брать больного на операцию! В этом единственное спасение. Не сделали этого и допустили грубейшую ошибку».

А ведь врач боролся за то, чтобы человек жил. Кто, кроме близких скончавшегося, пережил столько же?! Не зря в некоторых странах существует закон, по которому действия и ошибки врача не подведомственны гражданскому суду. И ясно, что любые, даже мелкие придирки не могут не отражаться на психике хирурга, а следовательно, и на его работе. Бывает так, что перед тем, как тебе идти в операционную, кто-то позвонит и скажет что-то неприятное. И вот уже в какой-то миг мысли твои далеки от операции, и лишь силой воли заставляешь себя думать о необходимом. Обычно это удается, и, хоть на время операции, восстанавливаешь душевное равновесие, без которого нельзя ходить к операционному столу. Но если неприятные разговоры повторяются часто, помимо воли владеют тобой, может случиться, что в процессе работы они вдруг напомнят о себе, ты на секунду-другую отвлечешься — и произойдет непоправимое…

На операционном столе — больной. Когда вскрыли ему грудную клетку, обнаружили: опухоль левого главного бронха проросла нижнюю легочную вену, доходит до левого предсердия… Есть от чего вздрогнуть! Чтобы удалить опухоль, надо отсечь и стенку сердца! Выдержит ли больной такую операцию?.. Возможно ли вообще технически осуществить ее?.. Чувствую, что не только удалить опухоль будет трудно, у больного не хватит сил вынести это… Однако, если признать его неоперабельным и зашить рану, опухоль, конечно, очень быстро совершит свое злое дело — человек погибнет. Но все же это будет позже… Не на операционном столе!

О, эти мучительные мгновения, когда надо решать: да или нет? Шансы на спасение — ничтожные. Изменяю ход операции, оставив самую опасную ее часть на заключительный этап, когда легкое — кроме вены — будет отдалено от сердца… Мелькнула мысль, что предсердие тут можно прошить механическим ушивателем, которым обычно прошивают корень легкого. Это, наверно, будет спасением для больного…

После, анализируя течение операции и свои действия, я мог восстановить, почему же великолепная, чудесная догадка не была мною реализована… В тот самый миг — рождения идеи — я, подняв на секунду глаза, вдруг увидел в операционной человека, который на днях совершил по отношению ко мне низкий поступок. В сознании пронеслось: «Зачем он сейчас здесь?»

Переключившись на какой-то момент с больного на другой предмет, я… забыл о механическом сшивателе! Стал, как обычно, накладывать лигатуру на вену, фактически на стенку предсердия. Тщательно перевязал, прошил, еще раз перевязал… Сделал все, казалось, как надо. И вдруг, когда пересек вену, лигатура со стенки предсердия соскользнула, началось кровотечение прямо из полости сердца! Тот, кто хоть раз пережил нечто подобное во время операции, может себе представить положение хирурга в такие минуты!

Мощное кровотечение идет с задней поверхности сердца, подобраться к которому невозможно, зажима тут не наложишь! Сделал попытку рукой захватить стенку предсердия, чтобы так остановить кровотечение. Но оно в считанные секунды достигло таких размеров, что сердце на наших глазах опустело и — остановилось! Сокращения его прекратились. Через три минуты выйдет из строя и мозг!

Зажав одной рукой рану сердца, другой начинаю его массировать, чтобы поддержать питание мозга. Одновременно в три вены вливается кровь струйно. Сердце и аорта постепенно наполняются кровью. Массирую три… пять… восемь… десять минут… Появились первые неуверенные сокращения сердца… Еще несколько массажных движений — и оно заработало!

Но рану сердца по-прежнему зажимаю рукой. Как только отпущу, опять возникнет кровотечение, и тогда вряд ли удастся восстановить работу сердца снова: после столь долгой остановки второй раз оно может не запуститься. Как же быть?.. Главное: к ране сердца не подберешься никаким инструментом… Поэтому иду на расширение разреза грудной клетки. Пересек грудину, с помощью ассистентов вставил второй ранорасширитель. Другая рука, которая на сердце, от неудобного положения онемела. Но разжать пальцы не могу!.. Повернули больного сильно на правый бок и дополнительно вывернули сердце вправо, обеспечив тем самым более удобный подход к ране. Прошу дать мне специальный кривой зажим, который осторожно подвел под свои занемевшие пальцы, наложил на стенку предсердия… Угроза кровотечения ликвидирована!

Семь потов сошло, ощущение такое, что собственное сердце умирало, когда остановилось оно у больного! Теперь все позади. Будем выхаживать…

Через год, осматривая этого больного, увидев след необычного разреза с пересечением грудины, я вспомнил весь ход операции до мельчайших подробностей. И как бы снова пережил весь ужас своего тогдашнего состояния, когда держал в руках опустевшее сердце, не веря, что смогу вернуть его к жизни… Но почему в тот день соскользнула лигатура? Ведь техника легочных операций так отработана мною, что подобные осложнения — редкость. Ах, да!.. И я не только восстановил в памяти причину этого осложнения, то, что отвлекло от операции, но даже про механический ушиватель вспомнил и как забыл им воспользоваться…

Хорошо понявший сущность нашей хирургической работы С. А. Борзенко написал в одном из очерков так; «Сердце, спасшее около трех тысяч сердец, должно быть неприкосновенным и охраняться законом…» Такому пожеланию можно только порадоваться!

Очень сложный и ответственный момент — назначение на операцию. Часто для больного это — вопрос жизни и смерти. И решение его в значительной мере зависит оттого, насколько эрудирован, смел, активен, решителен и в то же время осторожен хирург, какова его техника?

Немало хирургов, даже способных, берут на операцию только больных с незапущенными болезнями. Операция здесь не очень технически сложна и, как правило, заканчивается благополучно. Следовательно, процент смертности небольшой, а отдаленные результаты хорошие.

Я понимаю коллег, которые не берутся за новые и сложные операции, зная, что условий для этого пока нет. Ведь штаты, снабжение не рассчитаешь на обслуживание подобных больных. А на одном энтузиазме, без реальной поддержки воз в гору тащить тяжело. Но когда мы получали отличный результат — это было, нам вознаграждением за все переживания и часто нечеловеческий труд!..

За свою многолетнюю врачебную деятельность я, несомненно, ошибался и в объеме операции, и в показаниях к ней. Мог переоценить и свои силы, и силы больного, и тем причинить ему непоправимый вред. Одно несомненно, что к любой, самой незначительной по объему и характеру операции относился со всей серьезностью, не забывая правила, что в хирургии нет мелочей, пустяков. К каждой операции надо готовиться со всей тщательностью, помня, что «большая подготовка — малая операция; малая подготовка — большая операция». Эти положения усвоены мною в самом начале хирургической учебы, закреплены собственным опытом, и я никогда их не нарушаю.

Работа хирурга такова, что даже при строгом соблюдении всех правил, добросовестном и даже самозабвенном отношении к делу, могут быть несчастья, за которые хирург расплачивается дорогой ценой тяжелых переживаний, бессонных ночей и, в конечном итоге, глубоких рубцов на собственном сердце.

Я удалял больному легкое, пораженное раковой опухолью. Были большие технические трудности, и, когда обвел лигатуру вокруг легочной артерии, не мог ее завязать сам, так как одна моя рука была занята. Попросил сделать это своего ассистента — опытного хирурга. После прошивания второй лигатуры он опять завязал нитку.

Завязывание нитки на крупном сосуде — один из самых ответственных моментов операции, и, как правило, я завязываю сам, доверяя лишь в исключительных случаях очень опытным ассистентам. Обычно после того, как ассистент завяжет первый узел, я беру у него концы нитей и, проверив прочность узла, затягиваю его до нужной крепости. Так делаю потому, что при перевязке крупного сосуда можно или несколько не дотянуть узел, тогда лигатура соскользнет, или перетянуть и тем самым перерезать стенку сосуда. В том и другом случае исход один: мощное кровотечение и нередко печальный исход. Но здесь, подчеркиваю, у меня рука была занята, и, кроме того, надеялся на опытность ассистента…

Операцию закончили, удалив все легкое и произведя обработку бронха. Когда рана грудной клетки была уже зашита и я, сняв перчатки, выходил из операционной, наркотизатор вдруг заметил, что больной побледнел, зрачки его расширились и пульс перестал определяться.

Кровотечение в плевральную полость! Раскрыли рану. А там уже все заполнено кровью! Оказалось, соскользнула лигатура, завязанная ассистентом. Сердце и сосуды в короткий срок были обескровлены. Наступила остановка сердца. Нам с большим трудом удалось восстановить его работу.

Была допущена, казалось бы, небольшая ошибка: ассистент не дотянул нитку, может быть, на один-два миллиметра. Для близких умершего, для меня, моего помощника это чуть не стало трагедией.

Возможность тяжелых последствий любой, самой «мелкой» операции наблюдательный хирург может видеть на каждом шагу. Кажется, чего проще удалить бородавку! Есть ли еще операция более пустячная, чем эта? Однако, если к ней отнестись несерьезно, поддаться самонадеянности или нарушить правило иссечения, то один шаг до катастрофы.

…У Нади Н. с детства на коже под правой лопаткой была довольно крупная бородавка, которая часто травмировалась, воспалялась, иногда кровоточила. Она пошла в поликлинику. Там молодой самоуверенный врач, осмотрев девушку, сказал, что операцию надо делать не откладывая. «Две-три минуты, и не будет вашей бородавки».

При этой «простой» операции хирург допустил грубую ошибку. Он сделал разрез так, что его нож прошел совсем рядом с бородавкой, и тем самым нарушил так называемую ростковую зону. Операция как будто была сделана хорошо, и рана через неделю зажила. А еще через три недели вокруг разреза появилось несколько бородавок, а под мышкой образовался целый конгломерат увеличенных лимфатических узлов…

Надю Н. показали мне. При исследовании выяснилось, что эти лимфатические узлы содержат метастазы опухоли. Значит, в момент амбулаторного иссечения бородавка была уже раковой опухолью, и неправильным разрезом хирург спровоцировал ее бурный рост и метастазирование. Я предпринял расширенную операцию, удалив все вновь появившиеся опухоли и метастазы под мышкой одним блоком. Но вскоре они появились в других местах. И менее чем через год Надя умерла от метастазов в мозг…

История хирургии содержит немало трагических ошибок при выполнении таких «обычных» и «простых» операций, как аппендэктомия и грыжесечение. Я однажды разбирал дело хирурга, который при операции по поводу аппендицита поранил подвздошную артерию, в результате чего больной чуть не погиб от кровотечения и потерял ногу. Известна и трагическая ошибка, которую допустил хирург, оперируя ребенка по поводу грыжи.

Конечно, далеко не всегда подобные ошибки — результат невежества или легкомысленного отношения к делу. Они могут быть из-за сложности анатомических взаимоотношений тканей, изменившихся под влиянием патологического процесса. И чем в большем душевном равновесии находится хирург, тем меньше ошибок. Однако редко какой хирург живет спокойно и без трудностей — слишком беспокойна и ответственна его профессия!

Но все эти трудности увеличиваются, когда люди с недобрым сердцем, нередко его коллеги или даже ученики, пишут на него клеветнические письма, от которых ему приходится отбиваться.

Было такое и со мной. Одно утешает, что подобное не миновало выдающихся людей. Даже И. П. Павлов не был обойден клеветниками. Но к чести руководителей, они не стали звонить Ивану Петровичу и создавать комиссий, а послали клеветническое заявление ему самому с просьбой принять меры. Иван Петрович на одной из «сред» зачитал письмо, назвал фамилию клеветника и, обращаясь к нему, сказал: «КАК ЖЕ ЭТО ВЫ?!» И больше к этому вопросу не возвращался.

Операция — благо, поскольку она избавляет человека от мук или дарует ему жизнь. Однако при операциях почти неизбежен какой-то процент смертности. Пусть он не большой. Но он есть! И чем хирург опытнее и внимательнее, тем этот процент будет меньше.

Вопрос вопросов — правильный диагноз. Чем сложнее, опаснее заболевание, тем труднее поставить его точно. А он жизненно необходим! Вот почему врачи применяют самые различные, иногда очень сложные методы диагностики, лишь бы иметь перед операцией наиболее совершенный, твердый диагноз.

Многие наши сложные хирургические методы исследования несут в себе какую-то долю опасности. В их разработке и развитии — много славных страниц самопожертвования со стороны пионеров этого дела. Так, чтобы добиться тех успехов, что мы сейчас имеем при катетеризации сердца, врачи-экспериментаторы вначале испробовали этот метод на себе, доказывая его эффективность.., Постепенно, совершенствуясь, он действительно стал почти безопасным. Однако опять же «почти»! И задача каждого исследователя — исключить это «почти».

Один хирург, потеряв ребенка при катетеризации, спокойно сказал:

— Неприятно… Однако на столько-то исследований мы потеряли столько-то больных. Законный процент!

Я взорвался… Меня всегда глубоко возмущает такая философия. Этакий взгляд со стороны!

— Если бы в результате исследования погиб ваш собственный ребенок, считали бы, что тут законный процент?! — сказал я тому хирургу. — Остались бы так чудовищно спокойны? Сомневаюсь!..

Это тот самый случай, когда хирург относится к больному как к материалу. Душевная черствость, скудость чувств…

Хирургическая профессия исключительно сложна и специфична. Она требует от хирурга высокого гуманизма и чуткости не только в делах, но и в словах. Поэтому, обращаясь к молодым людям, раздумывающим о профессии для себя, я говорю: «Если у Вас жестокое сердце, если не чувствуете сострадания к больным — не идите в хирургию! Ибо здесь должны работать люди с повышенной отзывчивостью на человеческое горе!»,

Но люди с жестоким сердцем не должны работать не только хирургом, но и врачом вообще, ибо гуманизм — первая заповедь врача. Жестокосердные люди не должны быть учителями, они не могут занимать руководящих должностей, ибо от них будут страдать их подчиненные. По существу, люди с жестоким сердцем не должны работать ни в одном учреждении, где приходится иметь дело с людьми! Ни продавцом, ни кондуктором, ни — тем более — работником искусства, где вся работа с людьми и для людей.

У хирурга много обязанностей, больше, пожалуй, чем прав. И тем не менее в хирургию непрерывным потоком идет молодежь. Почему? Да потому, разумеется, что молодость с ее энтузиазмом, с ее стремлением ко всему честному и справедливому, с ее желанием содействовать всяческому оздоровлению мира — одна из величайших сил прогресса. И в хирургии всегда можно найти место для претворения в жизнь стремлений к добру и правде, даже фантастических, на первый взгляд, замыслов исцеления человека.

Хотя и жизнь, и труд хирурга тяжелы, усыпаны шипами, все же, по-моему, никакая другая профессия не может приносить столько душевного удовлетворения, как профессия хирурга! Что может сравниться со счастьем, которое испытываешь, победив в поединке смерть? Но я глубоко убеждён, что подлинным хирургом может стать только человек с благородным и добрым сердцем.



Страница сформирована за 0.87 сек
SQL запросов: 171