УПП

Цитата момента



Друг - это прежде всего тот, кто не берется судить.
Антуан де Сент-Экзюпери

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Пытаясь обезопасить ребенка на будущее, родители учат его не доверять чужим, хитрить, использовать окружающих в своих целях. Ребенок осваивает эти инструменты воздействия и в первую очередь испытывает их на своих ближних. А они-то хотят от него любви и признательности, но только для себя. Но это ошибка. Можно воспитать способность любить, то есть одарить ребенка этим драгоценным качеством, но за ним остается решение, как его использовать.

Дмитрий Морозов. «Воспитание в третьем измерении»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/
Мещера-2010

XIV-А. Корнеллий Непот. Заметки

Встретил в термах Азиния Поллиона. Сидя в парной, мы снова обсуждали причины ненависти Катулла к нашему Хозяину. «Тут и сомневаться нечего, — сказал он, — все дело в Клодии Пульхре. Однако, насколько я знаю, Цезарь не проявлял к ней интереса. А ты что-нибудь слышал?» Я ответил, что тоже ничего такого не замечал и откуда бы мне это знать? «По-моему, там ничего и не было. В годы, когда он занимался волокитством, Клодия была еще девчонкой. Нет, между ними наверняка ничего не было; однако по какой-то причине Катулл связывает их друг с другом, я в этом уверен. Эпиграммы на диктатора полны ярости, ожесточения, но обычно бьют мимо. Ты заметил, что все они полны непристойностей? Обличать Цезаря в безнравственности и в том, что он помогал обогащению кое-каких высокопоставленных лиц, — все равно что кидать песок против ветра. В этих эпиграммах есть что-то детское, однако врезаются в память они совсем не но-детски».

Тут он зашептал мне на ухо: «Ты ведь знаешь, как я восхищаюсь нашим Хозяином. И однако же, говорю тебе: лишь человек, который не дал себе труда подумать, не способен выдвинуть против него более конкретные, более убедительные обвинения… Нет, нет… Тут дело ясное: Катуллом движет ревность».

Он помахал руками: «Катулл одновременно и муж и ребенок. Надо его знать, чтобы в это поверить. Ты слышал, что сказал Цицерон, когда впервые прочел его любовные стихи? Нет? Катулл — единственный человек в Риме, который серьезно относится к страсти, и, скорее всего, последний».

XV. Катулл — Клодии

(20 сентября)

Душа моя, душа души моей, жизнь жизни моей, я проспал весь день.

Ах, если бы можно было проспать до (пятницы). Какая мука бодрствовать вдали от тебя; какой неутолимый голод — спать, но не рядом с тобой. В сумерках я вышел с Аттием — новая мука: думать только о тебе и не говорить о тебе. Сейчас полночь. Я писал, писал, а потом рвал написанное. Ах, нега и безумие любви, какой язык может их выразить? И зачем мне пытаться, зачем я родился на свет — затем, чтобы злые демоны терзали меня, заставляя рассказывать о них?

Забудь, ну забудь же все колкости, что мы наговорили друг другу. Страсть — наша радость и в то же время злобный враг. Боги мстят нам тем, что мы не можем навечно и до конца слиться воедино. Душа ярится оттого, что существует тело, а тело — оттого, что есть душа.

Но, ах, давай добьемся того, что удавалось немногим. Давай сгорим оба, чтобы превратиться в одно, и, ах, Клаудиллина, давай же сотрем прошлое, растопчем его. Поверь, его больше нет. Будь гордой, не позволяй себе вспоминать его, в твоей власти его презреть. Решись каждое утро быть новой утренней Клаудиллой.

Я целую тебя, чтобы спрятать от тебя свои глаза. Я обнимаю тебя. Я целую тебя. Целую тебя. Целую тебя.

XVI. Помпея — Клодии

(21 сентября)

Вот письмо от него к тебе. Письмо просто ужасное, и мне стыдно его пересылать.

И все же! Как видишь, я могу прийти. Но не меня за это благодари. Почему ты сразу ему не сказала, что там будет этот поэт? Иногда мне кажется, что мой супруг ни о чем, кроме поэзии, и не думает. Чуть ли не каждую ночь он читает в постели мне вслух стихи. Вчера — Лукреция. Все насчет каких-то атомов, атомов. Только он не читает — он их знает наизусть. Ох, милочка, он такой странный человек. Всю эту неделю я его просто обожаю, и все равно он такой странный человек. Клодиолла, я только что узнала, какое прозвище дал ему Цицерон. Вот умора! В жизни так не смеялась. (Трудно установить, какая из кличек, данных Цицероном Цезарю, показалась супруге диктатора такой уморительной. Это мог быть просто Хозяин или одно из более сложных греческих прозвищ — Autophidias, «Человек, живущий так, словно он ваяет статую самого себя»; или «Доброжелательный душитель», выражавшее недоумение современников по поводу массовой амнистии, дарованной Цезарем своим врагам, и его пугающей неспособности выказывать по их адресу малейшую обиду, или «Никого здесь нет, кроме дыма» — фраза из «Ос» Аристофана, ее произносит человек, запертый дома собственным сыном, когда его застигают за тем, что он пытается сбежать через печную трубу.) Я примерила платье. Это чудо. Я надену этрусскую тиару; юбку дала вышить золотыми бусами — на подоле очень густо, а чем выше к талии, тем реже. Не знаю, разрешено ли это законами против роскоши, но спрашивать у него не собираюсь.

Ты заметила, какой я подала тебе знак во время шествия в день основания Рима? Когда я дерну за мочку правого уха — это будет знак тебе. Я, конечно, не смею вертеть головой ни вправо, ни влево. И хотя он за две мили от меня занят своей шагистикой и выкрикивает какую-то тарабарщину, все равно я знаю, что он не спускает с меня глаз.

Я учу свой текст — ты знаешь для чего (Таинства Доброй Богини). Понимаешь, душка, у меня ведь нет никакой памяти! Да еще эта старомодная речь! Но он мне помогает учить. Верховная жрица сказала, что, раз он верховный понтифик, ему позволено кое-что знать. Конечно, не самое ужасное. Как ты думаешь, кто-нибудь из жен осмелился пересказать это своему мужу? Думаю, нет.

Я слышала, что тетя Юлия тоже приедет к тебе на обед. Она остановится у нас. На этот раз я ее заставлю рассказать о гражданских войнах, когда им приходилось есть змей и жаб и когда они с моей бабушкой поубивали столько людей. Какое странное чувство, наверно, когда кого-нибудь убиваешь!

Обнимаю тебя.

XVI-А. Цезарь — Клодии

(вложено в письмо)

Диктатор шлет нижайший поклон благородной госпоже. Диктатор отложил дела, мешавшие присутствовать ему на обеде, и принимает приглашение благородного Публия Клодия Пульхра и благородной госпожи. Он также просит у них разрешения пригласить к ним в дом после обеда губернатора Испании и депутацию Двенадцати.

Диктатору известно, что для гостей благородной госпожи дает представление греческий мим Эрот. Игру этого мима отличает высокий артистизм. Однако, говорят, ей сопутствует немало непристойностей, особенно в пантомиме под названием «Афродита и Гефест». Крайне нежелательно, чтобы полководцы и правители из Испании и других отдаленных провинций республики вынесли впечатление, что столичные забавы носят подобный характер. Диктатор просит благородную госпожу довести до сведения актера это замечание диктатора.

Диктатор выражает благодарность благородной госпоже и просит пренебречь в начале вечера теми церемониями, которые принято соблюдать в его присутствии.

XVII. Цицерон со своей виллы в Тускуле — Аттику в Грецию

(26 сентября)

Только музы, мой Помпоний, могут утешить нас в утрате всего, чем мы дорожили. Мы стали рабами, но даже раб может петь. Я делаю обратное тому, к чему прибег Одиссей, спасая от гибели себя и своих спутников, — он залепил себе уши, чтобы не слышать сирен, я же целиком предался музам, чтобы не слышать предсмертного хрипа республики и последнего вздоха свободы.

Я с тобой не согласен: я виню во всеобщем удушии только одного человека.

Умирающий призвал этого врача, и он вернул ему все жизненные силы, кроме воли, и тут же превратил его в своего раба. Какое-то время я надеялся, что врач обрадуется выздоровлению больного и даст ему независимость. Но эта надежда рассеялась.

А потому давай общаться с музами — это единственная свобода, которую никто не может у нас отнять.

Сам врач питает интерес к мелодиям, звучащим из этой вселенской тюрьмы. Он послал мне пачку стихов того самого Катулла, о котором ты поминаешь. Я знаком с молодым человеком, и он даже посвятил мне одно из своих стихотворений. Я знал это стихотворение уже год назад, но, клянусь богами, так и не понял, что в нем — хвала или хула. Спасибо и на том, что он не обзывает меня сводником или карманным вором — почти все его друзья удостоились этих игривых прозвищ.

Я не разделяю безмерных восторгов Цезаря. Некоторые стихи не вызывают у меня восхищения, но я питаю к ним слабость. Те, что созданы по греческим образцам, можно назвать самыми блестящими переводами, какие только у нас появлялись, когда же он отходит от греческих первоисточников, мы сталкиваемся с чем-то довольно странным.

Стихи написаны по-латыни, но это не римская поэзия. Катулл пришел к нам из-за границы и песет с собой то искажение родного языка и образа мыслей, которое не может не захлестнуть нашу поэзию. Стихи о Клодии, особенно на смерть ее воробышка, не лишены изящества, но в них есть что-то комичное. Говорят, что они уже нацарапаны на стенах терм и в городе нет ни одного сирийца — разносчика колбас, который не знал бы их наизусть. Воробышек! Говорят, что он часто садился на грудь Клодии — на эту довольно исхоженную площадь, куда только изредка пускали птиц. Ну что ж, примем эту анакреонтическую погребальную песнь о птичке и страстную мольбу о поцелуях без счета — но что я вижу дальше? Внезапный переход, вернее, отсутствие всякого перехода — и вот уже речь идет о смерти; а там, клянусь Геркулесом, щедро изложены все общие места стоической философии.

Soles occidere et redire possunt; Nobis cum semel brevis lux occissus est Nox est perpetua et una dormienda.

(Перевод дан во II-Б)

Это высокая печальная мелодия. Я приказал вырезать слова на стене беседки, повернутой к заходящему солнцу, — но при чем тут воробышек и при чем поцелуи? Между началом и концом этих стихов — недопустимая диспропорция. Это уж и не греческая и не римская поэзия. Под внешним строем стиха идет тайный ход мысли поэта, ассоциации идей. В гибели воробышка выражены смерть Клодии и своя собственная смерть.

А если, дорогой мой Помпоний, нам навяжут поэзию с подспудным ходом мысли, у нас скоро воцарится бессмыслица, разгуливающая под видом самой тонкой чувствительности. Поистине наш ум — рыночная площадь, где раб стоит бок о бок с мудрецом, или запущенный сад, где рядом с розой растут сорняки. Банальная мысль может в любой миг по ассоциации вызвать мысль самую возвышенную, а ту в свою очередь можно доказать самой заурядной повседневной подробностью или ею же сразу оборвать. Но это и есть бессвязность; это — наше внутреннее варварство, из которого вот уже шестьсот лет пытаются вывести нас Гомер и другие великие поэты.

Я встречусь с этим поэтом на обеде, который Клодия дает через несколько дней. Там будет Цезарь. Я намерен так повести разговор, чтобы эти истины до них дошли. В жестокой определенности — залог здоровья не только литературы, но и государства.

XVIII. Донесение тайной полиции о Гае Валерии Катулле

(22 сентября)

(Такие донесения поступали к диктатору ежедневно. В них приводились перехваченные письма, спровоцированные, подслушанные разговоры, сведения о лицах или деятельности лиц, имена коих часто указывал полиции сам диктатор.) Объект 642. Гай Валерий Катулл, сын Гая, внук Тита, патриций из области Вероны. Возраст двадцать девять лет. Проживает в Эмилиевом клубе для игры в шашки и плавания. Общается с Фицинием Мелой, братьями Поллионами, Корнелием Непотом, Луцием Кальконом, Мамилем Торкватом, Орбацием Цинной, госпожой Клодией Пульхрой.

Бумаги в комнате объекта были просмотрены. Среди них семейные и личные письма, а также большое количество стихов.

Объект не проявляет интереса к политике, и надо полагать, что слежка за ним может быть прекращена.

(Указания диктатора: «Донесения по объекту 642 должны поступать и впредь. Все документы, обнаруженные на квартире объекта, должны быть переписаны и как можно скорее препровождены».

Тогда диктатору были предъявлены следующие документы.)

XVIII-А. Мать Катулла — Катуллу

Отец принял на себя в городе много новых обязанностей. Он занят с утра до вечера. Урожай хуже, чем мы ожидали. Виноваты в этом частые бури. Ипсита сильно простудилась, но теперь ей лучше. Собаки твои здоровы. Виктор уже довольно стар. Теперь он почти все время спит подле огня.

Мы узнали от поверенного Цецинния, что ты был нездоров. Нам ты об этом не пишешь. Отец очень огорчен. Ты знаешь, какой у нас тут хороший врач и как бы о тебе заботились. Мы просим тебя приехать домой.

Вся Верона знает твои стихи наизусть. Почему ты никогда их нам не посылаешь? Жена Цецинния принесла нам больше двадцати стихотворении. Не странно ли, что стихи, которые ты написал на смерть твоего дорогого брата, мы получили из рук соседки? Отец носит их повсюду с собой. Тяжело об этом говорить. Они прекрасны.

Я каждый день молюсь, чтобы бессмертные боги тебя оберегали. Я здорова. Напиши нам, когда сможешь.

12 августа.

XVIII-Б. Клодия — Катуллу

(Предыдущей весной)

Как скучно иметь дело с истеричным ребенком.

Не старайся больше меня видеть.

Я не позволю, чтобы со мной говорили в таком тоне. Я не нарушала никаких обещаний, потому что их не давала.

Я буду жить, как мне нравится.

XVIII-В. Аппий — Катуллу

Вот тебе ключ. Никто тебе не помешает. Комнатами иногда пользуется дядя, но он уехал в Равенну.

«О любовь, властительница богов и людей».

XIX. Анонимное письмо жене Цезаря

(написанное женской рукой под диктовку Клодия Пульхра)

Мне сообщили, знатная и благородная госпожа, что вы приняли приглашение завтра вечером отобедать у Клодии Пульхры; я бы не посмела отнимать драгоценное время у тон, кто так достойно занимает столь высокое положение, если бы не должна была сообщить вам кое о чем, чего вы не можете узнать от других.

Это письмо должно послужить вам предостережением, за что вы будете мне только благодарны. К великому моему горю я узнала, что Клодий Пульхр питает к вам чувство, далеко выходящее за рамки обычного восхищения. Он, никогда не знавший, что такое любовь, и — увы! — причинивший больше страданий, чем радостей, нашему полу, наконец-то покорен тем богом, который никого не щадит. Вряд ли он когда-нибудь признается вам в своей страсти: уважение к вашему бессмертному супругу скует его уста; но его чувство к вам может пересилить долг и честь.

Не пытайтесь узнать, кто я. Не скрою, одна из причин, почему я вам пишу, — ревность, ибо теперь вы безраздельно владеете сердцем, в котором, как мне казалось, жила любовь ко мне. Вскоре после того, как будет написано это письмо, я покончу с жизнью, потерявшей отныне всякий смысл. И пусть мои предсмертные слова послужат вам предостережением: даже ваше благородство не сможет спасти того, кто подавал такие блестящие надежды, но кто растратил себя в безрассудном разгуле; даже вы не сможете преодолеть влияние его сестры, порочнейшей из женщин; даже вам не отомстить за зло, причиненное им нашему полу. Он верит, что вы могли бы вернуть его на путь добродетели и заставить приносить пользу обществу. Он обманывается — даже вам, знатная госпожа, это не под силу.

XX. Абра, служанка жены Цезаря — Клодии

(30 сентября)

Наши отправятся к вам на обед в три часа. Хозяйка и старая госпожа — на носилках, сам — пешком. Сам веселый. Сама в слезах. Он заставил меня спороть все золотые бусы с платья. Законы против роскоши.

Слышала важный разговор. Простите меня, госпожа. Старая госпожа долго ее увещевала. Говорят, вам, наверное, запретят (внизу полустертое «не пустят») участвовать в церемониях. Старая госпожа говорит: может, запретят, а может, нет. Хозяйка плачет, просит, чтобы старая госпожа этого не допускала. Хозяйка ходила к самому, просила, чтобы не запрещали. Сам очень спокойный, веселый, говорит, что ничего такого не знает и нечего понапрасну беспокоиться.

Пойду причесывать хозяйку. Это на целый час.

Хозяйка расспрашивает о вашем брате.

Мое нижайшее почтение, госпожа.

XX-А. Жена Цезаря — Клодии

Случилось что-то ужасное. Когда мы направлялись к вам на обед, трое людей перескочили через стену и пытались убить моего мужа. Не знаю, тяжело ли он ранен. Мы все вернулись домой. Не знаю, что будем делать. Так огорчена, что не попала к тебе на обед. Обнимаю.

XX-Б. Начальник государственной полиции — начальнику тайной полиции

Мы произвели облаву и задержали двести двадцать четыре человека, застигнутых около места преступления. Применяем пытки. Один убил себя перед допросом.

У дома Публия Клодия Пульхра собралась толпа. Разнесся слух, будто диктатор шел туда обедать, и покушение на убийство приписывают приспешникам Клодия. Толпа начала бросать камин и грозит поджечь его дом.

Несколько слуг Пульхра пытались сбежать через ворота на Тривульцинский проезд, но были избиты толпой.

Позднее.

Толпа возле дома ведет себя все более угрожающе. У Клодия Пульхра находился Марк Туллий Цицерон в одежде бывшего консула. Его проводил домой военный караул. Из толпы в него плевали, кинули несколько камней.

В доме остались Клодия Пульхра, молодой человек, назвавшийся Гаем Валерием Катуллом, и одна служанка.

Там присутствовал и Азиний Поллион, однако, услышав о покушении, он сразу же отправился к диктатору. Так как он был в военной форме, толпа дала ему дорогу и приветствовала его.

Публий Клодий Пульхр сбежал, прежде чем мы успели его задержать.

Позднее.

У дверей дома внезапно появился диктатор в сопровождении Азиния Поллиона и шестерых стражников.

Его восторженно приветствовали. Он обратился к толпе с просьбой разойтись по домам и возблагодарить богов за его спасение. Он заверил парод, что у него нет оснований подозревать жителей этого дома в покушении на его жизнь.

Он во всеуслышание запретил подвергать пытке кого-либо из подозреваемых, пока он сам их не допросит.

Мне он приказал принять все меры к поимке Клодия Пульхра, но обращаться с ним почтительно.

XXI. Азиний Поллион — Вергилию и Горацию

(Письмо написано лет через пятнадцать после изложенных выше событий)

Подагра и нечистая совесть, друзья мои, первые враги сна; прошлой ночью они мне долго не давали покоя.

Дней десять назад за столом у нашего властелина (то есть императора Цезаря Августа) меня вдруг попросили рассказать о любопытных событиях, связанных с несостоявшимся обедом, который Клодия Пульхра давала поэту Катуллу, Цицерону и божественному Юлию в последний год его жизни. К счастью, вскоре после того, как я начал свой рассказ, императора кто-то позвал. Но вы, наверное, успели заметить, как я запинался. Император — человек широких взглядов, но он владыка мира, бог и племянник бога. Как говаривал его божественный дядя: диктаторам надо знать правду, но не надо допускать, чтобы им ее говорили. Я был застигнут врасплох и наскоро старался приноровить свою речь к императорским ушам. Но вы двое должны знать правду, и сегодня, диктуя свой рассказ, я надеюсь забыться и умиротворить своих ночных мучителей.

Мы сидели, ожидая прихода Цезаря и его спутников. Клодия расставила на улице перед домом жрецов и музыкантов; там же собралась большая толпа желающих поглазеть на диктатора. Мы узнали последними, что на его жизнь совершено покушение! С самого начала (и по сей день) римский народ был уверен, что попытку убить высокого гостя предприняли бандиты, нанятые Клодием Пульхром. Пока мы ждали гостей, через стену, огораживающую двор, к нашим ногам стали падать камни и пучки горящей соломы. Наконец кто-то из перепуганных слуг сообщил нам, что произошло. Клодия разрешила мне пойти к Цезарю домой. Так как я был в военной форме, мне удалось пройти через толпу без помехи. Позже я узнал, что Цицерон с порога обратился с речью к толпе, напомнил о своих заслугах перед республикой и просил разойтись по домам; но на толпу его слова не подействовали — она его осыпала оскорблениями; он едва унес пот и чудом уцелел, а несколько слуг, попытавшихся убежать через садовую калитку, были забиты палками насмерть.

Проходя по Палатинскому холму, я увидел следы пролитой Цезарем крови. Он сидел во дворе своего дома; ему перевязывали раны. Лица слуг были бледны; жена — вне себя от страха; спокойны были только он сам и его тетка. Убийцы дважды пропороли ему правый бок — от горла до пояса. Врач промывал глубокие раны и накладывал повязки из морского мха. Цезарь нетерпеливо над ним подшучивал. Когда я подошел, я увидел в глазах его то выражение, какое наблюдал у него только на войне в минуты величайшей опасности, — взгляд, полный какой-то жадной радости. Он подозвал меня поближе и шепотом спросил, что делается у Клодии. Я ему рассказал.

— Поторопись, мой добрый врач, — сказал он. — Поторопись.

Время от времени появлялись агенты тайной полиции и докладывали, как идут поиски. Наконец врач отошел со словами:

— Цезарь, теперь я поручаю твое исцеление самой природе. А она требует от тебя сна и покоя. Не соизволит ли диктатор выпить это снотворное?

Цезарь поднялся и несколько раз обошел двор, проверяя свои силы и с улыбкой поглядывая на меня.

— Добрый мой врач, — сказал он наконец, — я последую твоему совету через два часа, сперва я должен выполнить свои обязанности.

— Цезарь, Цезарь! — воскликнул врач.

Жена кинулась к его ногам, причитая, как Киферида в трагедии. Он поднял ее, поцеловал и властно поманил меня за собой. В дверях он приказал нескольким стражникам следовать за носилками, и мы быстро двинулись по Палатинскому холму. По дороге он должен был остановиться из-за донимавшей его боли или слабости. Молча прислонясь к стене, он жестом приказал и мне молчать. Несколько минут он тяжело дышал, потом мы снова пустились в путь. Приблизившись к дому Клодии, мы увидели, что полиции никак не удается разогнать толпу. Весь Рим стекался на вершину холма. Когда люди узнали диктатора, толпа взревела и расступилась, чтобы дать ему дорогу. Он шел медленно, улыбаясь направо и налево, кладя руку на плечи тех, кто оказывался рядом. У дверей Клодии он обернулся и рукой подал знак, призывая к тишине.

— Римляне! — сказал он. — Да благословят боги Рим и всех, кто его любит. Да охранят боги Рим и всех, кто его любит. Враги наши покусились на мою жизнь…

Тут он распахнул одежду и показал повязку на боку. Воцарилось мертвое молчание, а потом толпа подняла рев, полный гнева и скорби. Цезарь спокойно продолжал:

— Но я все еще среди вас и по-прежнему могу ревностно служить вашим интересам. Те, кто напал на меня, пойманы. Когда мы расследуем это дело до конца, вам доложат обо всем, что мы узнаем. Возвращайтесь домой, соберите вокруг себя жен и детей, возблагодарите богов, а потом засните спокойно. Каждому отцу семейства будет выдано по мерке пшеницы, чтобы он мог порадоваться вместе со мной и моими близкими счастливому исходу. Ступайте по домам, друзья, не задерживайтесь, ибо ребенок радуется шумно, а муж молча, не выказывая своих чувств.

Он постоял минуту, и многие подходили, чтобы коснуться лбом его руки.

Мы вошли. На дворе стояла Клодия, встречая его там, где полагалось бы стоять ее брату. Позади нее в нескольких шагах, высоко подняв голову, ждал угрюмый Катулл. Цезарь чинно с ними поздоровался и извинился за отсутствие жены и тетки. Клодия тихо попросила прощения за то, что нет ее брата.

— Мы сейчас обойдем алтари, — сказал Цезарь. И обошел их с той неподражаемой смесью покоя и строгости, с какой он выполняет все обряды. Улыбнувшись Катуллу, он вознес краткую молитву заходящему солнцу, как это принято в домах к северу от реки По.

Вдруг он необычайно развеселился. Он обнаружил служанку, которая притаилась за одним из алтарей. Шутливо схватив ее за ухо, он отвел ее на кухню.

— Надо надеяться, что обед не окончательно испорчен. Приготовь нам хоть одно блюдо, а пока ты его готовишь, мы выпьем. Азиний, наполни чаши. Я вижу, Клодия, ты приготовила обед на греческий манер. Что ж, устроим пиршество беседы: ведь собрано отменное общество и у нас вдоволь тем. — Тут он возложил себе на голову венок со словами: — Я буду (по-гречески) Владыкой Пира. За мной выбор темы, награда благоразумному и кара глупцу.

Я пытался попасть ему в тон, но у Клодии словно язык отнялся, и она стояла бледная, не в силах прийти в себя. Катулл лежал, не поднимая глаз, пока не выпил несколько чаш вина. Однако Цезарь продолжал оживленно разговаривать — с Клодией о законах против роскоши и с Катуллом о своем замысле обуздать разливы реки По. Потом, когда столы убрали, Цезарь встал, совершил возлияние и объявил тему нашего симпозиума: является ли поэзия продуктом человеческого ума или же, как утверждают многие, даром богов.

— Прежде, чем мы начнем, — сказал он, — пусть каждый прочтет какие-нибудь стихи, чтобы они напомнили нам, о чем пойдет речь.

Он кивнул мне. Я продекламировал «О любовь, владычица богов и людей» (из трагедии Еврипида «Андромеда», ныне утерянной); Клодия произнесла «Призыв к утренней звезде» Сафо (также утерянный); Катулл медленно прочел начало поэмы Лукреция. Наступило долгое молчание — мы ждали, чтобы начал Цезарь, а я знал, что он с трудом сдерживает слезы, с ним часто это бывает. Отпив большой глоток вина, он прочел с деланной небрежностью стихи Анакреона.

Первому выпало говорить мне. Как вы знаете, я чувствую себя свободнее в торговой конторе или на военном совете, чем в академиях. Я был рад, что, припомнив уроки своего учителя, смог высказать избитые школьные истины насчет того, что поэзия, как любовь, дарована нам богами и что той и другой сопутствует одержимость, которую все считают состоянием сверхчеловеческим; что нетленность великих поэтических образцов сама по себе признак того, что источник их сверхчеловеческий, ибо все творения людей разрушает всесильное время, а стихи Гомера пережили тех колоссов, что в них описаны, и вечны, как боги, вдохновившие их. Я произнес много глупостей, да еще таких, которые были произнесены не одну тысячу раз.

Когда я кончил, Клодия встала и, плотнее закутавшись в тогу, приветствовала Владыку Пира. Я никогда не относился к Клодии так неприязненно, как большинство моих сограждан. Я знал ее много лет, хотя и не был среди тех, о ком Цицерон сказал: «Только ее закадычные друзья способны по-настоящему ее ненавидеть». Однако еще ни разу у меня не было случая так ею восхищаться, как в тот вечер. Дома у нее произошла неурядица; она имела все основания опасаться, что брат ее убит, а ее саму подозревают в умысле на жизнь диктатора или хотя бы в том, что она заранее о нем знала. Поведение Цезаря должно было казаться ей необъяснимым. Она была бледна, но полна самообладания; опасность, которой она подвергалась, словно осветила ее прославленную красоту, а речь, которую она произнесла, была такой стройной и убедительной, что, когда она кончила, я чуть было с ней не согласился. Она начала с того, что заранее приемлет все кары, которые наложит на нее Владыка, ибо знает, что высказанные ею мысли не встретят одобрения в этом обществе.

— Если правда, о Владыка, — произнесла она, — что поэзия дарована нам богами, тогда мы вдвойне несчастны: во-первых, потому, что мы люди, а во-вторых, потому, что о богах нам известно лишь то, что они желают оставить нас в детском неведении и в рабской темноте. Ведь поэзия придает жизни красивую видимость, которой она не обладает, это самая соблазнительная ложь и самая предательская советчица.

Ни солнце, ни судьба человеческая не допускают, чтобы на них глядели пристально; на первое мы вынуждены смотреть сквозь драгоценный камень, на вторую — через поэзию. И без поэзии мужчина пойдет на войну, девушка — замуж, жена станет матерью, люди похоронят своих мертвецов и умрут сами; однако, опьяненные стихами, все они устремятся к своему делу с неоправданными надеждами. Воины якобы завоюют славу, невесты станут Пенелопами, матери родят стране героев, а мертвые погрузятся в лоно своей прародительницы — земли, навечно оставшись в памяти тех, кого они покинули. Ведь поэты твердят нам, что мы приближаемся к золотому веку, и люди терпят всевозможные беды в надежде на пришествие более светлой поры и на то, что потомки их будут счастливы. А между тем никакого золотого века не будет, и не может быть такого правления, которое даст каждому человеку счастье, ибо основа мира — раздор, он присутствует повсеместно. Явно и то, что каждый ненавидит всех, кто стоит выше него, что люди не более охотно расстанутся со своим имуществом, чем лев позволит вырвать добычу из пасти; и все, чего человек желает добиться, он должен совершить в этой жизни, ибо другой ему не дано; любовь, которую так красиво изображают поэты, всего лишь потребность быть любимым и в пустыне жизни стать предметом чьей-то заботы; правосудие лишь мешает одной алчности пожрать другую. Но обо всем этом никто не говорит. Даже наша власть правит нами на языке поэзии. Наши властители между собой справедливо обзывают граждан опасным зверьем и многоголовой гидрой; однако как они обращаются к буйным избирателям с предвыборных трибун, надежно охраняемых вооруженной стражей? Разве в их устах избиратели не превращаются в «столпов республики», «достойных потомков благородных отцов»? Государственные посты в Риме добываются взятками, с одной стороны, угрозами — с другой; а на устах при этом — цитаты из Энния.

Многие скажут, что великая доблесть поэзии в том, что она воспитывает людей и дает им образцы, которым следует подражать, и что таким путем боги возвещают законы своим детям. Однако это явно не так, потому что поэзия влияет на человека подобно лести: она усыпляет побуждение к действию, отнимает желание честно заслужить похвалу. На первый взгляд она кажется просто ребячеством, опорой слабых и утешением в беде, но нет! Поэзия — зло. Она обезоруживает безоружных и удваивает тоску.

Кто же они, эти поэты, которые усугубляют неудовлетворенность, вечную неудовлетворенность человека? Это горстка людей, но они рождаются в каждом поколении. О поэте издавна сложилось такое представление: он беспомощен в практических делах, рассеянность часто делает его смешным, он нетерпелив, раздражителен, подвержен неумеренным страстям. Как издевался Перикл над Софоклом в качестве правителя города, или возьмем рассказ о Менандре, когда тот проходил по рынку — одна нога босая, другая в сандалии. Эти всем известные черты иногда объясняют тем, что поэты-де погружены в познание истин, лежащих вне видимого мира, и что это познание вечных истин сродни безумию или богоданной мудрости. Но я объясняю это иначе. Я думаю, что все поэты в детстве были больно ранены или уязвлены жизнью, и это навсегда вселило в них страх перед любыми житейскими неурядицами. Недоверие и ненависть побуждают их выдумывать другой, воображаемый мир. Поэтический мир — это плод не более глубокого прозрения, а более острой тоски. Поэзия — особый язык внутри общего языка, призванный описывать жизнь, которой никогда не было и не будет, но образы ее так заманчивы, что люди проникаются ими и видят себя не такими, каковы они на самом деле. Мнение мое подтверждается тем, что даже тогда, когда поэты порицают жизнь, описывая всю ее очевидную бессмыслицу, читатель все равно ощущает душевный подъем, ибо и в своем осуждении поэты предполагают наличие более благородного и справедливого порядка вещей, мерой которого они нас судят и которого, по их мнению, можно достичь.

Вот каковы те, кого зовут гласом божьим. Если боги существуют, я могу их себе представить жестокими или безразличными, непознаваемыми, равнодушными к людям или творящими благо, но я не могу вообразить, чтобы они занимались этой детской игрой — внушали людям через поэтов ошибочные представления о сущем. Поэты такие же люди, как мы, только больные и страждущие. У них одно утешение — бредовые мечты. Но не мечты, а трезвая явь должны научить нас, как жить в этом трезвом мире.

Когда Клодия кончила, она снова поклонилась Владыке и, передав венок Катуллу, села. Цезарь расхвалил ее речь не скупясь и без всякой иронии, которую позволял себе в подобных случаях Сократ. Казалось, он получал от этого пиршества все большее удовольствие, он попросил меня снова наполнить чаши вином и, когда мы выпили, дал слово Катуллу. В начале речи Клодии поэт сидел, не поднимая глаз, и, когда, встав, он увенчал свою голову цветами, мы поняли, что он задет всерьез, — либо им овладел гнев, либо он почувствовал подлинный интерес к спору.

(Существует несколько версий так называемой «Алкестиады» Катулла. Мы заменили краткое изложение Азиния Поллиона текстом, который Цезарь послал Луцию Мамилию в качестве отрывка из своего дневника за N996 .) «Каждый ребенок знает, о Владыка, что Алкеста, супруга Адмета, царя фессалийского, была идеалом жены. Однако в девичестве она меньше всего мечтала о браке. Ее мучил тот самый вопрос, который стоит перед нами сегодня. Она желала еще до конца своих дней получить ясный ответ на самые важные вопросы, какие только возникают перед человеком. Она хотела увериться в том, что боги существуют, что они заботятся о ней, что ее душевные порывы подчинены их воле; они знают все дурное, что может выпасть на ее долю, и устраивают ее судьбу по своему замыслу. Наблюдая жизнь, она поняла, что, если ей суждена участь царицы, жены и матери, выяснить это ей вряд ли удастся. Сердце ее стремилось только к одному: она хотела стать жрицей Аполлона Дельфийского. Там, как она слышала, живешь в непосредственной близости к Богу, каждый день узнаешь его волю, и лишь там можно получить верные ответы на все. Рассказывают, будто она говорила, что жен и матерей и так много; для них нет ничего более важного, чем приязнь или неприязнь их мужей; у них только и свету в окошке, что дети, любят они их яростно, как тигрицы своих детенышей, годы проходят в бесчисленных заботах о детях; страх же и радость испытывают они только за свое достояние, и когда наконец умрут, то будут знать, зачем жили и страдали, не больше, чем скотина на горных пастбищах. Ей казалось, что жизнь может дать гораздо больше, если ты не просто ее игрушка, а не быть ею можно только в Дельфах. Однако жриц Аполлона призывает сам Бог, а она, несмотря на все молитвы и жертвоприношения, такого зова не слышала. Дни ее текли в ожидании знамения свыше и в попытках узнать волю божью по его знамениям.

Между тем Алкеста была самой мудрой и самой прекрасной из дочерей царя Пелия. Все герои Греции добивались ее руки, но царь, не желая с ней расставаться, задавал претендентам на ее руку невыполнимые задачи. Он объявил, что отдаст Алкесту в жены только тому, кто объедет вокруг городских стен в колеснице, запряженной львом и вепрем. Год шел за годом, и один жених за другим терпели неудачу. Ее потерпели и Полей, будущий отец Ахиллеса, и многомудрый Нестор; ничего не добился Лаэрт, отец Одиссея, и Язон, могущественный вождь аргонавтов. Львы и вепри в ярости кидались друг на друга, возничим едва удавалось остаться в живых. А царь смеялся, он был рад; царевна же, считая эти неудачи знамением, решила, что Бог велит ей остаться девственницей и служить ему в Дельфах.

Наконец, как всем известно, с гор спустился Адмет, царь фессалийский. Он запряг льва и вепря, объехал на них вокруг города, словно это были кроткие волы, и получил в жены царевну Алкесту. С превеликой радостью он увез ее к себе во дворец в Ферах, где начались пышные приготовления к свадьбе.

Но Алкеста еще не была готова стать женой и матерью. Она со страхом чувствовала, что с каждым днем все больше и больше любит Адмета, но надеялась, что Аполлон все же призовет ее к себе, и под разными предлогами откладывала свадьбу.

Сначала Адмет терпеливо сносил эти оттяжки, но в конце концов не мог больше сдерживать страсть. Он молил ее объяснить свою уклончивость, и она открылась ему. Адмет был человек набожный и богобоязненный, но он давно уже надеялся только на себя и не ждал от богов ни помощи, ни утешения. Правда, раз в жизни он почувствовал их заботу о его судьбе и теперь с жаром ей об этом поведал. «Алкеста, — сказал он, — больше не жди знамения от Аполлона насчет твоего замужества, ибо оно уже было. Ведь это он, и только он, привел тебя сюда, как ты узнаешь из моего рассказа. Перед тем как мне ехать в Иолк, чтобы пройти испытание, я заболел, и неудивительно, ибо моя великая любовь боролась с отчаянием: а вдруг я не сумею запрячь в колесницу льва и вепря? Три дня и три ночи я был на волосок от смерти. За мной ухаживала Аглая, моя нянька, а прежде нянька моего отца. Это она мне рассказала, что на третью ночь мне в бреду явился Аполлон и внушил, как запрячь вместе льва и вепря, Аглая здесь, можешь ее спросить». «Адмет, — сказала Алкеста, — слишком много идет россказней про богов, о которых бредят молодые люди или сочиняют старые няньки. Эти россказни только еще больше путают людей. Нет, Адмет, отпусти меня в Дельфы. Хоть я и не призвана быть жрицей, я могу стать там служанкой. Я согласна служить его слугам, мыть ступеньки и плиты его дома».

Адмет не понимал ее упорства, однако с грустью разрешил поступить по-своему, но тут их прервали. Во дворец прибыл гость — слепой старик, оказавшийся Тиресием, жрецом Аполлона Дельфийского. Адмет и Алкеста в волнении поспешили во двор, чтобы его принять. Когда они к нему приблизились, он воззвал громким голосом: «Я принес весть в дом Адмета, царя фессалийского. Мне надо поскорее передать ее и вернуться туда, откуда я пришел. По воле Юпитера Аполлон должен прожить на земле среди людей в образе человека один год. И Аполлон решил прожить его здесь, пастухом у Адмета. Вот я и сообщил свою весть». Адмет, выступив вперед, спросил: «Ты хочешь сказать, благородный Тиресий, что Аполлон будет здесь среди нас каждый день, каждый божий день? «За воротами стоят пять пастухов! — прокричал Тиресий. — Один из них Аполлон. Назначь им, что делать, поступай с ними по справедливости и больше не задавай вопросов, потому что мне нечего тебе ответить». С этими словами он, не выказывая пастухам никакого почтения, позвал их во дворец, а сам отправился в путь. Пятеро неторопливо вошли во двор, они ничем не отличались от других пастухов, все были в пыли от долгой дороги и очень смущены, что их так пристально разглядывают. Царь Адмет сперва не мог вымолвить ни слова, но потом все же произнес: «Добро пожаловать» — и распорядился, чтобы им дали ночлег и накормили. Весь остаток дня жители Фер провели молча. Они знали, что их стране оказана великая честь, однако людям нелегко одновременно и радоваться и недоумевать.

Вечером, когда на небе зажглись первые звезды, Алкеста выскользнула из дворца и подошла к костру, у которого сидели пастухи. Она встала неподалеку от огня и стала молить Аполлона не таиться под чужой личиной, как это любят делать боги, а открыть свое лицо и дать ей ответ на те вопросы, от которых зависит вся ее жизнь. Молилась она долго. Изумленные пастухи поначалу почтительно слушали, потом, ворча, стали передавать друг другу мех с вином; один из них даже заснул и начал храпеть. Наконец самый низенький отер рот рукой и сказал: «Царевна, если среди нас и есть бог, я не знаю, кто он. Мы впятером тридцать дней шли по Греции; пили вино из одного меха, черпали еду из одной миски и спали возле одного костра. Если бы среди нас был бог, неужели я этого бы не знал? Однако, госпожа, вот что я тебе скажу: все они не обыкновенные пастухи. Вон тот, что спит, может вылечить любую болезнь; и укус змеи, и перелом костей. Когда дней пять назад я свалился в каменоломню, я наверняка бы номер, а этот парень наклонился надо мной, пробормотал какую-то абракадабру — и видишь, я живой. А все равно я знаю, царевна, что никакой он не бог. Потому что в одном городе мы видели ребенка, который не мог ни дышать, ни глотать, он так посинел, царевна, что сердце разрывалось, на него глядя. А этот парень хотел спать. Он не пожелал пересечь дорогу и посмотреть на бедняжку. Какой же это бог? И вон тот, рядом, — ты что, не можешь от вина оторваться, когда на тебя царевна смотрит? Этот никогда не заблудится. Он и во тьме кромешной различает, где север, а где юг. И все равно я знаю, что никакой он не бог Солнца. А вон тот рыжий, он тоже не простой пастух. Он делает чудеса. Нарушает самый ход вещей в природе. Изобретатель. — С этими словами пастух подошел к своему рыжему спутнику и стал будить его пинками.

— Проснись, проснись. Покажи царевне какие-нибудь чудеса».

Спящий пастух зашевелился и застонал. Вдруг с высоты небес и с дальних холмов послышались голоса, они звали: «Алкеста! Алкеста!» А рыжий повернулся на другой бок и снова заснул. Его опять разбудили пинком: «Ну-ка, покажи еще. Пусти водопад с верхушек деревьев. Пусти огненные шары». Тот хрипло выругался. По земле побежали огненные шары. Они скользили вверх по стволам деревьев и рассыпались; они прыгали по головам пастухов и забавно играли друг с другом, словно зверята. Потом долину снова окутала мгла. «Такие проделки, царевна, и правда больше никому не удаются, но я могу поклясться, что никакой он не бог еще и потому, что все его чудеса не имеют никакого смысла. Он нас поражает, но, когда удивление проходит, мы испытываем разочарование. В первые дни мы просили у него все новых и новых чудес — нам было интересно; но потом очи нам приелись, и, говоря по правде, нам даже стало стыдно, да и ему тоже, потому что фокусы эти просто забава и никакого толку от них нет. А разве бог станет стыдиться своих чудес? Станет себя спрашивать, какой в них смысл? Вот так-то, царевна», — заключил он, разводя руками, словно ему больше нечем было ответить на ее молитву.

Но от Алкесты не так-то легко было отделаться. Она указала на четвертого пастуха. «Тот? Ну, он тоже не простой пастух. Он наш певец. Поверь, когда он поет и играет на лире, львы замирают в прыжке. Я, правда, и сам иногда говорю себе: ей-ей, это бог! Он переполняет наши сердца печалью или радостью, когда нам вовсе нечему радоваться или огорчаться. Он может сделать намять о любви более сладостной, чем сама любовь. Его чудеса посильнее чудес нашего целителя, нашего ночного проводника и нашего кудесника, но я наблюдал за ним, царевна, и вижу: чудеса его куда более восхищают нас, чем его самого. Ему тут же перестает нравиться песня, которую он сочинил. Нас она всякий раз приводит в восторг — его ничуть. Он сразу теряет все удовольствие от того, что сделал, и в муках творит что-то новое. Это доказывает, что он не бог и даже не посланец божий, ибо разве мыслимо, чтобы боги презирали свои творения?.. А я? Что могу я? Да то, что делаю сейчас. Мое дело — разобраться в природе богов, существуют ли они и как нам их найти. Ты себе только представь…» (Тут рассказ обрывается, и мы снова возвращаемся к письму Азиния Поллиона.) В этот миг диктатор поднялся и, прошептав: «Продолжайте, друг мой», пошел к выходу. Катулл повторил: «Ты себе только представь…» — но тут Цезарь свалился на пол в конвульсиях священной болезни. Извиваясь, он сорвал с тела повязку, и пол обагрился его кровью. Мне и раньше случалось наблюдать такие приступы. Скомкав край его тоги, я засунул материю ему между зубов. Приказал Катуллу помочь мне распрямить его ноги, а Клодии — принести всю одежду, какая у нее найдется, чтобы его согреть. Вскоре он перестал бормотать и впал в глубокий сон. Мы постояли возле него, потом уложили его на носилки и вдвоем с поэтом сопроводили домой.

Так прошел этот дважды прерванный обед у Клодии. Обоим моим друзьям суждено было умереть в том же году. Поэт, который увидел величие, униженное безумием, больше не писал на Цезаря едких эпиграмм. Мой господин никогда не заговаривал о своей болезни, но не раз напоминал мне о «прекрасном» обеде с Клодией и Катуллом.

Пока я диктовал эти слова, рассвело. Боль у меня прошла, или я просто о ней забыл, и я выполнил долг перед своими друзьями.



Страница сформирована за 1.06 сек
SQL запросов: 172