По мнению Канетти, «сложная и почти неразрешимая ситуация, в которой Кафка оказался во время помолвки, раскрыта им в первой главе „Процесса“ с подкупающей откровенностью. Он желал и добивался присутствия Греты Блох на помолвке, даже высказывал интерес к платью, которое она по такому случаю намеревалась надеть. Не исключено, что как раз это платье и превратилось в белую блузку, висевшую в комнате барышни Бюрстнер». Канетти относит всю линию фройляйн Бюрстнер в «Процессе» на долю отношений Кафки с Гретой Блох. То, что соседка после ночного разговора с Йозефом К. уклоняется от встречи с ним, также является отражением связи, якобы имевшей место в реальности: «Эскапада той ночи остается их общей и как бы неприкосновенной тайной. И это тоже напоминает об отношениях Кафки и Греты Блох. Что бы ни происходило между ними, все осталось тайной». В этом контексте и появление на ночной улице города, по которой Йозефа К. ведут на казнь, какой–то женщины, напоминающей фройляйн Бюрстнер, предстает как «напоминание о его тайне и его так никогда и не высказанной вине».[28]
Биографический аспект ситуации, представленной Канетти (или выдуманной им – как считает, к примеру, Клод Давид.[29]), равно как и многочисленные детали, связанные с действительными отношениями Кафки с Фелицей Бауэр и зафиксированные в его дневниках и письмах, рассматриваются не только как «строительные» элементы повествования, но и используются в его толковании. Несомненно, при этом создается такой образ Кафки, который более близок самому Канетти, автору «Ослепления» (1935) и «Массы и власти» (1960): «Есть нечто глубоко волнующее в этом упорном стремлении бессильного, немощного человека во что бы то ни стало уклониться от насилия власти в любой ее форме». Кафка весь «переполнен этим феноменом, который стал зловещей доминантой нашей эпохи. Среди всех художников слова Кафка – величайший эксперт в вопросах власти. Он пережил и воплотил феномен власти во всех его аспектах»[30]
Хорст Биндер наиболее последователен в «биографизации» романа «Процесс», повествовательные уровни и многочисленные детали которого, как он считает, отражают историю «борьбы Кафки за Фелицу».[31] Особой аргументации исследователь не выдвигает, однако в пространнейшем (в сотню страниц) комментарии к роману связывает многочисленные детали и ситуации в «Процессе» с историей отношений Кафки и Фелицы Бауэр, известной прежде всего из их переписки. В глазах Биндера и белая блузка, появляющаяся в сцене ареста, и шляпка, и фотографии, принадлежащие фройляйн Бюрстнер, равно как и ее движения и жесты, – все свидетельствует о Фелице Бауэр, главной теме этого романа, связанного с проблематикой вины перед обманутой женщиной, вины, которую пытается избыть или по крайней мере описать Франц Кафка.[32] В этом контексте фройляйн Монтаг, подруга Бюрстнер, предстает как «воплощение» Греты Блох: даже ее переселение в комнату к подруге рассматривается как прямое отражение истории отношений Кафки, Фелицы и Греты, а фамилия персонажа (Montag – понедельник) связывается с тем фактом, что первое письмо к Грете Блох, написанное Кафкой, было датировано 10 ноября 1913 г., понедельником.
Подобному восприятию романа Клод Давид противопоставляет взгляд, в соответствии с которым Фелица в «Процессе» не представлена вовсе: «…процесс проходит без нее». Автобиографическое начало, которое заметно в новеллах «Приговор» и «Превращение», в романе сходит на нет. Йозеф К. предстает «героем без лица и истории».[33]
Впрочем, Биндер в своем комментарии не ограничивается только одним аллюзивным рядом. Он одновременно обращается и к другим биографическим источникам, в частности предполагает, что реальным прототипом художника Титорелли Кафке послужил Фридрих Файгль, его школьный друг, ко времени написания романа живший в Берлине и занимавшийся живописью. Подыскивает Биндер прототипы и для некоторых других персонажей «Процесса» (прокурор Хастерер и его сожительница Елена напоминают друга Кафки, врача и писателя Эрнста Вайса, и его возлюбленную Рахиль).
Связать достаточно разнородный материал воедино Биндеру не удается: Кафка, как и любой художник, обильно пользуется доступным ему материалом жизненных наблюдений,[34] однако материал этот прорастает в романном произведении в иные пласты смыслов. Собственно, даже и приобретает некий смысл лишь при прорастании в эти пласты.
В главе «Адвокат. Фабрикант. Художник», к примеру, появляется мотив «оправдательной записки», своего рода краткой биографии и пояснения, на каком основании Йозеф К. «поступал именно так, а не иначе, одобряет ли он или осуждает этот поступок с теперешней точки зрения». Хорст Биндер в комментариях к роману связывает появление этого мотива в «Процессе» в первую очередь с тем, что именно в середине октября, когда идет работа над этой главой, Кафка вновь получает известие от Фелицы Бауэр, а через две–три недели даже пишет письмо бывшей невесте, в котором подробно излагает историю их отношений и оценивает степень своей вины или невиновности.[35] Более плодотворным нам представляется упоминание Биндером «оправдательной записки» Достоевского по поводу его вины в деле петрашевцев и размышлений о соразмерности последовавшего наказания. Об этом документе Кафка узнает из биографии русского писателя, написанной Ниной Гофман (1899).
Интересное наблюдение делает в этой связи М. Пэсли, один из издателей романа по материалам рукописи. Обращая внимание на чрезвычайную важность самого процесса письма для австрийского автора, он отмечает, что движение романного сюжета и линия истории героя развиваются в непосредственной связи с творческим процессом. Арест, судебное разбирательство и казнь Йозефа К., таким образом, предстают не только как элементы некоего повествования о системе, перемалывающей не способного противостоять ей человека, не только как путешествие в глубины души и сознания личности, вовлеченной в процесс осмысления и переживания своей экзистенциальной вины, но и как своего рода «приключение письма», как процесс написания «Процесса».
По замечанию М. Пэсли, два этих потока «поразительно сливаются друг с другом в некоторых точках их соприкосновения». По пути к месту казни Йозеф К. размышляет: «Неужто про меня потом скажут, что в начале процесса я стремился его окончить, а теперь, в конце, начать сначала?» Внутренняя ситуация героя буквально совпадает с творческой ситуацией романиста, который в августе 1914 г. после первой главы романа написал его последнюю главу, а затем вновь вернулся к началу, чтобы продолжить работу над произведением. И глава, посвященная неустанным и невыполнимым попыткам героя написать оправдательную записку для суда, также обнаруживает точку пересечения с «процессом письма»: герой собирается взять отпуск, «если не хватит ночей» для написания записки. Глава эта создается в начале октября, именно в тот момент, когда Кафка берет в страховом обществе отпуск, чтобы «продвинуть роман вперед».[36]
Юрген Борн, один из авторитетнейших исследователей Кафки, справедливо подчеркивает: «Мы должны отличать такие (биографические. – А.Б.) элементы, значение которых – по завершении процесса их „преобразования“ – полностью растворяется в литературном целом, от других, чье значение целиком раскрывается лишь в свете биографии автора».[37]
В этом смысле чрезвычайно показательна работа Кафки с топографическим материалом. О роли Праги в жизни и литературной судьбе австрийского писателя сказано достаточно много. Известно и часто цитируется высказывание Кафки о том, что «у матушки Праги острые когти». Известно также, насколько специфической была в этом городе ситуация немецкоязычного населения: составляя 7 % от общего числа жителей чешскоязычной Праги, оно было чрезвычайно активно в предпринимательской, управленческой и культурной сфере. Хотя чешские язык и культура были знакомы многим пражским немцам и евреям, поколение Кафки ощущало себя все же в состоянии изоляции.[38]
В романе город представлен на уровне некоей абстракции, лишен хоть какой–то исторической, этнографической или конфессиональной окраски. Лишь молодые служащие банка, присутствующие при аресте Йозефа К., своими именами свидетельствуют о многонациональном составе городского населения (немец Рабенштайнер, чех Куллих и еврей Каминер), однако в романном пространстве этот факт скорее единичен и никак не связан с проблематикой и напряженной тональностью произведения.
Исследователи высказывали предположение о том, что пансион фрау Грубах расположен на Виноградах – в этой тихой, ухоженной части города снимали комнаты или квартиры многие средние буржуа и чиновники, в том числе чиновники банков, размещавшихся в основном в центре Праги. Из этой части города Йозефу К. приходится проделать довольно длинный путь, когда он отправляется в одно из бедняцких предместий. Возможно, это пролетарский квартал Жижков, куда редко забредал кто–нибудь из «чистой» публики, но который оказывал на Кафку притягательное воздействие, как о том свидетельствуют его дневники. Художник Титорелли живет в другом районе, но также районе пролетарском, даже еще более бедном. Поскольку он находится в стороне, совершенно противоположной той, где располагаются канцелярии суда, можно предположить, что речь идет о Карлине, Нусле или Либене.
С большей однозначностью можно определить только следующие известные каждому пражанину топонимы: мост в десятой главе – это, несомненно, знаменитый Карлов мост; маленький остров с дорожками, усыпанными гравием, и удобными скамейками – это остров Кампа у малостранского берега Влтавы. Небольшая каменоломня, в которой происходит казнь Йозефа К., идентична не существующей ныне каменоломне неподалеку от Страхова монастыря над Градчанами. Эти места пражанину в романе вычислить нетрудно, однако они автором никак не называются, даны лишь намеком, поэтому сквозь эти топографические реалии «Процесса» могут быть увидены улицы и площади совершенно других городов.
По мнению Пауля Айснера, единственное относительное исключение составляет собор, хотя и не названный по имени, но в своих деталях явственно свидетельствующий о том, что речь идет о самом значительном соборе Праги – о соборе Св. Витта в Градчанах, центральном пражском соборе и эмблеме города, главной католической церкви всей Чехии. В романе отчетливо описано впечатление, оказываемое огромным готическим сооружением на героя. Йозеф К. рассматривает алтарную живопись в одном из боковых приделов, действительно украшающую пражский собор и повествующую о страстях Христовых. Блеснувшее в темноте серебряное «изображение какого–то святого» является огромных размеров надгробным памятником Св. Иоганну Непомуку в капелле Св. Венцеслава, украшенной полудрагоценными камнями и служащей усыпальницей чешским королям. Холод, огромные размеры, усиливающаяся темнота внутри собора – все это также может быть отнесено и к собору Св. Витта, но и одновременно, например, к кафедральному собору в Милане, который Кафка посетил в сентябре 1911 г. и который, в отличие от пражского собора, действительно был необычайно мрачен внутри. Кафка здесь, как и в романе в целом, конструирует пространство, в котором передвигается герой, как пространство внутреннего восприятия – пространство той «внутренней жизни» повествовательного сознания, которая «может только проживаться, не быть описанной». Миметическое восприятие пространства в романе Кафки заведомо блокировано. Кафка довольно раздраженно реагировал на традиционное «образное» восприятие своих текстов со стороны читателей и слушателей. После публичного прочтения новеллы «Приговор» он отмечает в дневнике (запись от 24.09.12): «Моя сестра сказала: „Квартира (в рассказе) очень похожа на нашу“. Я сказал: „Разве? Тогда отцу пришлось бы жить в клозете“».
Неверное восприятие места действия касается не только того, что одна квартира перепутана с другой или пражский собор принят за миланский: речь идет об ином пространстве действия, о «чудовищном мире», который «теснится» в голове писателя. «Но как мне освободиться от него и освободить его, не разорвав. И все же лучше тысячу раз разорвать, чем хранить или похоронить его в себе. Для того я и живу на свете, это мне совершенно ясно». Романная реальность у Кафки показана из перспективы пристального взгляда автора, направленного на оцепеневшего героя, перед которым мир вдруг меняет свое обличье, становится иным, и эта инаковость должна быть донесена до читателя, который не только цепенеет при виде оцепеневшего героя, но и способен к сопереживанию метаморфоз повествовательного сознания, к наблюдению за наблюдателем. «Роман – это я, мои истории – это я», – писал Франц Кафка, и речь для него шла не только и не столько о «внешних» историях, сколько о «внутренней сновидческой жизни», донести которую до читателя было его намерением.
Мир романа Кафки, вне всякого сомнения, уникален и неповторим. История Йозефа К., вовлеченного в загадочный процесс и проживающего последний год своей жизни внутри то ли сна, то ли кошмара наяву, необычна уже в силу своей гипотетической неопределенности, неясности, изложенной максимально буднично и прозаично. Ни судьи, ни закон, которым они руководствуются, ни система моральных ценностей и социальных установлений, на которые этот закон опирается, не обозначены даже намеком. И все же суд этот обладает абсолютной властью, поглощает обвиняемого целиком, почти полностью выключает его из прежних форм жизнедеятельности. Не в меньшей мере рассказанный Кафкой мир поглощает читателя, пытающегося проникнуть в смысл разворачивающейся перед ним истории и обнаружить в прозрачно–призрачном слое романного повествования контексты и источники, связывающие автора с современной ему культурой и с художественной традицией.
Кафка кардинально порывает с каноном романа XIX столетия и, как может показаться, с романной традицией вообще: эпическое измерение в его больших произведениях совершенно отсутствует. Начало и конец романа «Процесс» образуют жесткую рамку: в день своего тридцатилетия герой узнает о том, что арестован и находится под судом, хотя никакого дурного поступка или злодеяния за собой не знает, а накануне тридцать первого дня рождения к Йозефу К. в дом приходят два палача, которые уводят его за город, в заброшенную каменоломню, и там убивают. При этом сюжетные линии «Процесса», протянувшиеся между двумя крайними точками, лишены отчетливой взаимосвязи, не сплетены друг с другом и не образуют определенного сюжетного рисунка, не создают более или менее отчетливой картины мира, в котором существовали бы персонажи произведения – с их узнаваемыми и исторически верифицируемыми привычками, правилами поведения, бытом, социальным контекстом.
Известно, что эпическая перспектива повествования связана с определенной объективацией видения мира – за счет ведения рассказа безличным и всеведущим повествователем или создания полиперспективной картины мира, увиденного глазами многих рассказчиков (этой манерой безупречно владел Флобер). Казалось бы, роман Кафки более близок к той относительно новой традиции, которая в европейской литературе конца XIX – начала XX в. только–только складывается, – к лирико–писхологическому роману («Нильс Люне» Йенса Петера Якобсена, «Записки Мальте Лауридса Бригге» Райнера Марии Рильке), в котором перспектива повествования резко ограничена субъективным видением центрального (и порой единственного) героя, его внутренними реакциями на окружающую среду и осмыслением собственных ощущений и представлений.
Однако и в этом контексте романная формула Кафки крайне своеобразна: в набросках к роману «Процесс» он пробует было форму повествования от первого лица, но вскоре от нее отказывается, и рассказчик помещается в некоей промежуточной зоне. С одной стороны, повествование ведется от третьего лица, однако рассказчик и его знание о мире жестко ограничиваются перспективой главного героя: мы узнаем только о тех событиях, встречах, беседах, непосредственным участником которых является Йозеф К. Повествователь не допускает никакого самостоятельного комментирования, исключает какую–либо ретроспекцию, ничего не сообщая ни о прошлом героя, ни о предшествующих процессу событиях. С другой стороны, внутренний мир Йозефа К. предстает в некоторой остраненной перспективе, лишен какой–либо миметически–психологической основы: Кафка далек от того, чтобы показать некие субъективные, личностные переживания героя, его психологическое «я», – глубина проникновения в «душу» героя минимальна. Перед нами – «безжизненный обитатель целой эпохи», «homo absurdus»,[39] как именует героя Кафки Натали Саррот.
Существуют ли литературные источники, к которым обращается Кафка при создании «Процесса»? Насколько роман австрийского писателя «интертекстуален», как свойственно это современной ему западной прозе в ее классических образцах (Марсель Пруст, Томас Манн, Джеймс Джойс), виртуозной в обращении с предшествующим культурным материалом? Казалось бы, роман «Процесс» исключает подобного рода «цитатность» и «продуктивную рецепцию»: сюжет его параболически прост и прозрачен, но одновременно, как это присуще параболе, туманно–загадочен и алогичен. Герой подчеркнуто антиинтеллектуален (не глуп, нет, но лишен каких бы то ни было культурных интересов, механически сконцентрирован на интересах своей профессии – служба в банке – и арефлексивен, лишен внутренней аллюзивности, склонности к сопоставлению собственных жизненных коллизий с некоторым литературным или мифологическим материалом). И все же книга Кафки не «выпадает» из литературного поля, обнаруживая «кровное родство»[40] с рядом художественных и мифологических текстов, создающих немаловажный субстрат «Процесса», вплетающих его в «живую целостность всего поэтического, что было создано во все времена»[41]
Одним из важных источников романа, вернее, его своеобразной мифологической матрицей считают библейскую «Книгу Иова», к которой австрийский писатель обращался неоднократно. В этом направлении интерпретировал «Процесс» Макс Брод, помещая Кафку в контекст иудаистской религиозно–философской традиции.[42] Притчеобразная структура библейского повествования, «вложенная» в оболочку частной истории Йозефа К., заведомо задает рассказываемой истории неопределенность: вина Иова заключается в его «самоправедности»,[43] она столь же непостижима и невыявлена, как и вина Йозефа К. Романное повествование выстраивается не как «отражение» частной истории, не как миметическое воспроизведение определенной человеческой судьбы, а как ее «порождение» из некоей пресуществующей модели, как конструирование, причем в основании этой генеративной структуры лежит не только и не столько эмпирический социально–биографический опыт автора, а его интеллектуальная биография.