УПП

Цитата момента



Смысл жизни не в ребенке – в улыбке ребенка. У вас есть мужество — выращивать улыбку?
Расти, улыбка, и большая, и маленькая!

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Чем сильнее ребенок боится совершать ошибки, тем больше притупляется его врожденная способность корректировать свое поведение.

Джон Грэй. «Дети с небес»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/d3651/
Весенний Всесинтоновский Слет

Говоря свои слова, Петрушка одновременно заметал пол возле печки и складывал в порядок кухонную утварь. Потом он вынул из печи чугун со щами.

– Закусили немножко пирогом, теперь щи мясные с хлебом будем есть, – указал всем Петрушка. – А тебе, отец, завтра с утра надо бы в райсовет и военкомат сходить, станешь сразу на учет – скорей карточки на тебя получим.

– Я схожу, – покорно согласился отец.

– Сходи, не позабудь, а то утром проспишь и забудешь.

– Нет, я не забуду, – пообещал отец.

Свой первый общий обед после войны, щи и мясо, семья съела в молчании, даже Петрушка сидел спокойно, точно отец с матерью и дети боялись нарушить нечаянным словом тихое счастье вместе сидящей семьи.

Потом Иванов спросил у жены:

– Как у вас, Люба, с одеждой, – наверное, пообносились?

– В старом ходили, а теперь обновки будем справлять, – улыбнулась Любовь Васильевна. – Я чинила на детях, что было на них, и твой костюм, двое твоих штанов и все белье твое перешила на них. Знаешь, лишних денег у нас не было, а детей надо одевать…

– Правильно сделала, – сказал Иванов, – детям ничего не жалей.

– Я не жалела, и пальто продала, что ты мне купил, теперь хожу в ватнике.

– Ватник у нее короткий, она ходит – простудиться может, – высказался Петрушка. – Я кочегаром в баню поступлю, получку буду получать и справлю ей пальто. На базаре торгуют на руках, я ходил приценялся, там есть подходящие…

– Без тебя, без твоей получки обойдемся, – сказал отец.

После обеда Настя надела на нос большие очки и села у окна штопать материны варежки, которые мать надевала теперь под рукавицы на работе, – уже холодно стало, осень во дворе.

Петрушка глянул на сестру и осерчал на нее:

– Ты чего балуешься, зачем очки дяди Семена одела?..

– А я через очки гляжу, я не в них.

– Еще чего! Я вижу! Вот испортишь глаза и ослепнешь, а потом будешь иждивенкой всю жизнь проживать и на пенсии. Скинь очки сейчас же, я тебе говорю! И брось варежки штопать, мать сама заштопает или я сам возьмусь, когда отделаюсь. Бери тетрадь и пиши палочки, забыла уж, когда занималась!

– А Настя что – учится? – спросил отец.

Мать ответила, что нет еще, она мала, но Петрушка велит Насте каждый день заниматься, он купил ей тетрадь и она пишет палочки. Петрушка еще учит сестру счету, складывая и вычитая перед нею тыквенные семена, а буквам Настю учит сама Любовь Васильевна.

Настя положила варежку и вынула из ящика комода тетрадь и вставочку с пером, а Петрушка, оставшись доволен, что все исполняется по порядку, надел материн ватник и пошел во двор колоть дрова на завтрашний день; наколотые дрова Петрушка обыкновенно приносил на ночь домой и складывал их за печь, чтобы они там подсохли и горели затем более жарко и хозяйственно.

Вечером Любовь Васильевна рано собрала ужинать. Она хотела, чтобы дети пораньше уснули и чтобы можно было наедине посидеть с мужем и поговорить с ним. Но дети после ужина долго не засыпали; Настя, лежащая на деревянном диване, долго смотрела из-под одеяла на отца, а Петрушка, легший на русскую печь, где он всегда спал, и зимой и летом, ворочался там, кряхтел, шептал что-то и не скоро еще угомонился. Но наступило позднее время ночи, и Настя закрыла уставшие глаза, а Петрушка захрапел на печке.

Петрушка спал чутко и настороженно: он всегда боялся, что ночью может что-нибудь случиться и он не услышит: пожар, залезут воры-разбойники или мать забудет затворить дверь на крючок, а дверь ночью отойдет, и все тепло выйдет наружу. Нынче Петрушка проснулся от тревожных голосов родителей, говоривших в комнате рядом с кухней. Сколько было времени – полночь или уже под утро – он не знал, а отец с матерью не спали.

– Алеша, ты не шуми, дети проснутся, – тихо говорила мать. – Не надо его ругать, он добрый человек, он детей твоих любил…

– Не нужно нам его любви, – сказал отец. – Я сам люблю своих детей… Ишь ты, чужих детей он полюбил! Я тебе аттестат присылал, а ты сама работала, – зачем тебе он понадобился, этот Семен Евсеич? Кровь, что ль, у тебя горит еще… Эх ты, Люба, Люба! А я там думал о тебе другое. Значит, ты в дураках меня оставила…

Отец замолчал, а потом зажег спичку, чтобы раскурить трубку.

– Что ты, Алеша, что ты говоришь! – громко воскликнула мать. – Детей ведь я выходила, они у меня почти не болели и на тело полные…

– Ну и что же!.. – говорил отец. – У других по четверо детей оставалось, а жили неплохо, и ребята выросли не хуже наших. А у тебя вон Петрушка что за человек вырос – рассуждает, как дед, а читать небось забыл.

Петрушка вздохнул на печи и захрапел для видимости, чтобы слушать дальше. «Ладно, – подумал он, – пускай я дед, тебе хорошо было на готовых харчах».

– Зато он все самое трудное и важное в жизни узнал! – сказала мать. – А от грамоты он тоже не отстанет.

– Кто он такой, этот твой Семен? Хватит тебе зубы мне заговаривать, – серчал отец.

– Он добрый человек.

– Ты его любишь, что ль?

– Алеша, я мать твоих детей…

– Ну дальше! Отвечай прямо!

– Я тебя люблю, Алеша. Я мать, а женщиной была давно, с тобою только, уже забыла когда.

Отец молчал и курил трубку в темноте.

– Я по тебе скучала, Алеша… Правда, дети при мне были, но они тебе не замена, и я все ждала тебя, долгие страшные годы, мне просыпаться утром не хотелось.

– А кто он по должности, где работает?

– Он служит по снабжению материальной части на нашем заводе.

– Понятно. Жулик.

– Он не жулик. Я знаю… А семья его вся погибла в Могилеве, трое детей было, дочь уже невеста была.

– Не важно, он взамен другую готовую семью получил – и бабу еще не старую, собой миловидную, так что ему опять живется тепло.

Мать ничего не ответила. Наступила тишина, но вскоре Петрушка расслышал, что мать плакала.

– Он детям о тебе рассказывал, Алеша, – заговорила мать, и Петрушка расслышал, что в глазах ее были большие остановившиеся слезы. – Он детям говорил, как ты воюешь там за нас и страдаешь… Они спрашивали у него: а почему? А он отвечал им, потому что ты добрый…

Отец засмеялся и выбил жар из трубки.

– Вот он какой у вас – этот Семен-Евсей. И не видел меня никогда, а одобряет. Вот личность-то!

– Он тебя не видел. Он выдумывал нарочно, чтоб дети не отвыкли от тебя и любили отца.

– Но зачем, зачем ему это? Чтоб тебя поскорее добиться?.. Ты скажи, что ему надо было?

– Может быть, в нем сердце хорошее, Алеша, поэтому он такой. А почему же?

– Глупая ты, Люба. Прости ты меня, пожалуйста. Ничего без расчета не бывает.

– А Семен Евсеич часто детям приносил что-нибудь, каждый раз приносил, то конфеты, то муку белую, то сахар, а недавно валенки Насте принес, но они не годились – размер маленький. А самому ему ничего от нас не нужно. Нам тоже не надо было, мы бы, Алеша, обошлись без его подарков, мы привыкли, но он говорит, что у него на душе лучше бывает, когда он заботится о других, тогда он не так сильно тоскует о своей мертвой семье. Ты увидишь его – это не так, как ты думаешь…

– Все это чепуха какая-то! – сказал отец. – Не задуривай ты меня… Скучно мне, Люба, с тобою, а я жить еще хочу.

– Живи с нами, Алеша…

– Я с вами, а ты с Сенькой-Евсейкой будешь?

– Я не буду, Алеша. Он больше к нам никогда не придет, я скажу ему, чтобы он больше не приходил.

– Так, значит, было, раз ты больше не будешь?.. Эх, какая ты, Люба, все вы, женщины, такие.

– А вы какие? – с обидой спросила мать. – Что значит – все мы такие? Я не такая… Я работала день и ночь, мы огнеупоры делали для кладки в паровозных топках. Я стала на лицо худая, всем чужая, у меня нищий милостыни просить не станет. Мне тоже было трудно, и дома дети одни. Я приду, бывало, дома не топлено, не варено ничего, темно, дети тоскуют, они не сразу хозяйствовать сами научились, как теперь, Петрушка тоже мальчиком был… И стал тогда ходить к нам Семен Евсеевич. Придет – и сидит с детьми. Он ведь живет совсем один. «Можно, – спрашивает меня, – я буду к вам в гости ходить я у вас отогреюсь?» Я говорю ему, что у нас тоже холодно и у нас дрова сырые, а он мне отвечает: «Ничего, у меня вся душа продрогла, я хоть возле ваших детей посижу, а топить печь для меня не нужно». Я сказала – ладно, ходите пока: детям с вами не так боязно будет. Потом я тоже привыкла к нему, и всем нам было лучше, когда он приходил. Я глядела на него и вспоминала тебя, что ты есть у нас… Без тебя было так грустно и плохо; пусть хоть кто-нибудь приходит, тогда не так скучно бывает и время идет скорее. Зачем нам время, когда тебя нет!

– Ну дальше, дальше что? – поторопил отец.

– Дальше ничего. Теперь ты приехал, Алеша.

– Ну что ж, хорошо, если так, – сказал отец. – Пора спать.

Но мать попросила отца:

– Обожди еще спать. Давай поговорим, я так рада с тобой.

«Никак не угомонятся, – думал Петрушка на печи, – помирились, и ладно; матери на работу надо рано вставать, а она все гуляет – обрадовалась не вовремя, перестала плакать-то».

– А этот Семен любил тебя? – спросил отец.

– Обожди, я пойду Настю накрою, она раскрывается во сне и зябнет.

Мать укрыла Настю одеялом, вышла в кухню и остановилась возле печи, чтобы послушать. – спит ли Петрушка. Петрушка понял мать и начал храпеть. Затем мать ушла обратно, и он услышал ее голос:

– Наверно, любил. Он смотрел на меня умильно, я видела, а какая я – разве я хорошая теперь? Несладко ему было, Алеша, и кого-нибудь надо было ему любить.

– Ты бы его хоть поцеловала, раз уж так у вас задача сложилась, – по-доброму произнес отец.

– Ну вот еще! Он меня сам два раза поцеловал, хоть я и не хотела.

– Зачем же он так делал, раз ты не хотела?

– Не знаю. Он говорил, что забылся и жену вспомнил, а я на жену его немножко похожа.

– А он на меня тоже похож?

– Нет, не похож. На тебя никто не похож, ты один, Алеша.

– Я один, говоришь? С одного-то счет и начинается: один, потом два.

– Так он меня только в щеку поцеловал, а не в губы.

– Это все равно – куда.

– Нет, не все равно, Алеша… Что ты понимаешь в нашей жизни?

– Как что? Я всю войну провоевал, я смерть видел ближе, чем тебя…

– Ты воевал, а я по тебе здесь обмирала, у меня руки от горя тряслись, а работать надо было с бодростью, чтоб детей кормить и государству польза против неприятелей-фашистов.

Мать говорила спокойно, только сердце ее мучилось, и Петрушке было жалко мать: он знал, что она научилась сама обувь чинить себе и ему с Настей, чтобы дорого не платить сапожнику, и за картошку исправляла электрические печки соседям.

– И я не стерпела жизни и тоски по тебе, – говорила мать. – А если бы стерпела, я бы умерла, я знаю, что я бы умерла тогда, а у меня дети… Мне нужно было почувствовать что-нибудь другое, Алеша, какую-нибудь радость, чтоб я отдохнула. Один человек сказал, что он любит меня, и он относился ко мне так нежно, как ты когда-то давно…

– Это кто, опять Семен-Евсей этот? – спросил отец.

– Нет, другой человек. Он служит инструктором райкома нашего профсоюза, он эвакуированный…

– Ну черт с ним, кто он такой! Так что случилось-то, утешил он тебя?

Петрушка ничего не знал про этого инструктора и удивился, почему он не знал его. «Ишь ты, а мать наша тоже бедовая», – прошептал он сам себе.

Мать сказала отцу в ответ:

– Я ничего не узнала от него, никакой радости, и мне было потом еще хуже. Душа моя потянулась к нему, потому что она умирала, а когда он стал мне близким, совсем близким, я была равнодушной, я думала в ту минуту о своих домашних заботах и пожалела, что позволила ему быть близким. Я поняла, что только с тобою я могу быть спокойной, счастливой и с тобой отдохну, когда ты будешь близко. Без тебя мне некуда деться, нельзя спасти себя для детей… Живи с нами, Алеша, нам хорошо будет!

Петрушка расслышал, как отец молча поднялся с кровати, закурил трубку и сел на табурет.

– Сколько раз ты встречалась с ним, когда бывала совсем близкой? – спросил отец.

– Один только раз, – сказала мать. – Больше никогда не было. А сколько нужно?

– Сколько хочешь, дело твое, – произнес отец. – Зачем же ты говорила, что ты мать наших детей, а женщиной была только со мной, и то давно…

– Это правда, Алеша…

– Ну как же так, какая тут правда? Ведь с ним ты тоже была женщиной?

– Нет, не была я с ним женщиной, я хотела быть и не могла… Я чувствовала, что пропадаю без тебя, мне нужно было – пусть кто-нибудь будет со мной, я измучилась вся, и сердце мое темное стало, я детей своих уже не могла любить, а для них, ты знаешь, я все стерплю, для них я костей своих не пожалею!..

– Обожди! – сказал отец. – Ты же говоришь – ошиблась в этом новом своем Сеньке-Евсейке, ты никакой радости будто от него не получила, а все-таки не пропала и не погибла, целой осталась?

– Я не пропала, – прошептала мать, – я живу.

– Значит, и тут ты мне врешь. Где же твоя правда?

– Не знаю, – шептала мать. – Я мало чего знаю.

– Ладно. Зато я знаю много, я пережил больше, чем ты, – проговорил отец. – Стерва ты, и больше ничего.

Мать молчала. Отец, слышно было, часто и трудно дышал.

– Ну вот я и дома, – сказал он. – Войны нет, а ты в сердце ранила меня… Ну что ж, живи теперь с Сенькой и Евсейкой! Ты потеху, посмешище сделала из меня, а я тоже человек, а не игрушка…

Отец начал в темноте одеваться и обуваться. Потом он зажег керосиновую лампу, сел за стол и завел часы на руке.

– Четыре часа, – сказал он сам себе. – Темно еще. Правду говорят, баб много, а жены одной нету.

Стало тихо в доме. Настя ровно дышала во сне на деревянном диване. Петрушка приник к подушке на теплой печи и забыл, что ему нужно храпеть.

– Алеша! – добрым голосом сказала мать. – Алеша, прости меня.

Петрушка услышал, как отец застонал и как потом хрустнуло стекло; через щели занавески Петрушка видел, что в комнате, где были отец и мать, стало темнее, но огонь еще горел. «Он стекло у лампы раздавил, – догадался Петрушка, – стекол нету нигде».

– Ты руку себе порезал, – сказала мать. – У тебя кровь течет, возьми полотенце в комоде.

– Замолчи! – закричал отец на мать. – Я голоса твоего слышать не могу… Буди детей, буди сейчас же!.. Буди, тебе говорят! Я им расскажу, какая у них мать! Пусть они знают!

Настя вскрикнула от испуга и проснулась.

– Мама! – позвала она. – Можно, я к тебе?

Настя любила приходить ночью к матери на кровать и греться у нее под одеялом.

Петрушка сел на печи, опустил ноги вниз и сказал всем:

– Спать пора! Чего вы разбудили меня? Дня еще нету, темно во дворе! Чего вы шумите и свет зажгли?

– Спи, Настя, спи, рано еще, я сейчас сама к тебе приду, – ответила мать. – И ты, Петрушка, не вставай, не разговаривай больше.

– А вы чего говорите? Чего отцу надо? – заговорил Петрушка.

– А тебе какое дело – чего мне надо! – отозвался отец. – Ишь ты, сержант какой!

– А зачем ты стекло у лампы раздавливаешь? Чего ты мать пугаешь? Она и так худая, картошку без масла ест, а масло Настьке отдает.

– А ты знаешь, что мать делала тут, чем занималась? – жалобным голосом, как маленький, вскричал отец.

– Алеша! – кротко обратилась Любовь Васильевна к мужу.

– Я знаю, я все знаю! – говорил Петрушка. – Мать по тебе плакала, тебя ждала, а ты приехал, она тоже плачет. Ты не знаешь!

– Да ты еще не понимаешь ничего! – рассерчал отец. – Вот вырос у нас отросток.

– Я все дочиста понимаю, – отвечал Петрушка с печки. – Ты сам не понимаешь. У нас дело есть, жить надо, а вы ругаетесь, как глупые какие…

Петрушка умолк; он прилег на свою подушку и нечаянно, неслышно заплакал.

– Большую волю ты дома взял, – сказал отец. – Да теперь уж все равно, живи здесь за хозяина…

Утерев слезы, Петрушка ответил отцу:

– Эх ты, какой отец, чего говоришь, а сам старый и на войне был… Вон пойди завтра в инвалидную кооперацию, там дядя Харитон за прилавком служит, он хлеб режет, никого не обвешивает. Он тоже на войне был и домой вернулся. Пойди у него спроси, он всем говорит и смеется, я сам слышал. У него жена Анюта, она на шофера выучилась ездить, хлеб развозит теперь, а сама добрая, хлеб не ворует. Она тоже дружила и в гости ходила, ее угощали там. Этот знакомый ее с орденом был, он без руки и главным служит в магазине, где по единичкам промтовар выбрасывают…

– Чего ты городишь там, спи лучше, скоро светать начнет, – сказала мать.

– А вы мне тоже спать не давали… Светать еще не скоро будет. Этот без руки сдружился с Анютой, стало им хорошо житься. А Харитон на войне жил. Потом Харитон приехал и стал ругаться с Анютой. Весь день ругается, а ночью вино пьет и закуску ест, а Анюта плачет, не ест ничего. Ругался-ругался, потом уморился, не стал Анюту мучить и сказал ей: чего у тебя один безрукий был, ты дура баба, вот у меня без тебя и Глашка была, и Апроська была, и Маруська была, и тезка твоя Нюшка была, и еще на добавок Магдалинка была. А сам смеется. И тетя Анюта смеется, потом она сама хвалилась: Харитон еще хороший, лучше нигде нету, он фашистов убивал, и от разных женщин ему отбоя нету. Дядя Харитон все нам в лавке рассказывает, когда хлеб поштучно принимает. А теперь они живут смирно, по-хорошему. А дядя Харитон опять смеется, он говорит: «Обманул я свою Анюту, никого у меня не было – ни Глашки не было, ни Нюшки, ни Апроськи не было и Магдалинки на добавок не было, солдат – сын отечества, ему некогда жить по-дурацки, его сердце против неприятеля лежит. Это я нарочно Анюту напугал…» Ложись спать, отец, потуши свет, чего огонь коптит без стекла…

Иванов с удивлением слушал историю, что рассказывал его Петрушка. «Вот сукин сын какой! – размышлял отец о сыне. – Я думал, он и про Машу мою скажет сейчас…»

Петрушка сморился и захрапел; он уснул теперь по правде.

Проснулся он, когда день стал совсем светлый, и испугался, что долго спал, ничего не сделал по дому с утра.

Дома была одна Настя. Она сидела на полу и листала книжку с картинками, которую давно еще купила ей мать. Она ее рассматривала каждый день, потому что другой книги у нее не было, и водила пальчиком по буквам, как будто читала.

– Чего книжку с утра пачкаешь? Положь ее на место! – сказал Петрушка сестре. – Где мать-то, на работу ушла?

– На работу, – тихо ответила Настя и закрыла книгу.

– А отец куда делся? – Петрушка огляделся по дому, в кухне и в комнате. – Он взял свой мешок?

– Он взял свой мешок, – сказала Настя.

– А что он тебе говорил?

– Он не говорил, он в рот меня и в глазки поцеловал.

– Так-так, – сказал Петрушка и задумался.

– Вставай с пола, – велел он сестре, – дай я тебя умою почище и одену, мы с тобой на улицу пойдем…

Их отец сидел в тот час на вокзале. Он уже выпил двести граммов водки и пообедал с утра по талону на путевое довольствие. Он еще ночью окончательно решил уехать в тот город, где он оставил Машу, чтобы снова встретить ее там и, может быть, уже никогда не разлучаться с нею. Плохо, что он много старше этой дочери пространщика, у которой волосы пахли природой. Однако там видно будет, как оно получится, вперед нельзя угадать. Все же Иванов надеялся, что Маша хоть немножко обрадуется, когда снова увидит его, и этого будет с него достаточно; значит, и у него есть новый близкий человек, и притом прекрасный собою, веселый и добрый сердцем. А там видно будет!

Вскоре пришел поезд, который шел в ту сторону, откуда только вчера прибыл Иванов. Он взял свой вещевой мешок и пошел на посадку. «Вот Маша не ожидает меня, – думал Иванов. – Она мне говорила, что я все равно забуду ее и мы никогда с ней не увидимся, а я к ней еду сейчас навсегда».

Он вошел в тамбур вагона и остался в нем, чтобы, когда поезд пойдет, посмотреть в последний раз на небольшой город, где он жил до войны, где у него рождались дети… Он еще раз хотел поглядеть на оставленный дом; его можно разглядеть из вагона, потому что улица, на которой стоит дом, где он жил, выходит на железнодорожный переезд, и через тот переезд пойдет поезд.

Поезд тронулся и тихо поехал через станционные стрелки в пустые осенние поля. Иванов взялся за поручни вагона и смотрел из тамбура на домики, здания, сараи, на пожарную каланчу города, бывшего ему родным. Он узнал две высокие трубы вдалеке: одна была на мыловаренном, а другая на кирпичном заводе; там работала сейчас Люба у кирпичного пресса; пусть она живет теперь по-своему, а он будет жить по-своему. Может быть, он и мог бы ее простить, но что это значит? Все равно его сердце ожесточилось против нее, и нет в нем прощения человеку, который целовался и жил с другим, чтобы не так скучно, не в одиночестве проходило время войны и разлуки с мужем. А то, что Люба стала близкой к своему Семену или Евсею потому, что жить ей было трудно, что нужда и тоска мучили ее, так это не оправдание, это подтверждение ее чувства. Вся любовь происходит из нужды и тоски; если бы человек ни в чем не нуждался и не тосковал, он никогда не полюбил бы другого человека.

Иванов собрался было уйти из тамбура в вагон, чтобы лечь спать, не желая смотреть в последний раз на дом, где он жил и где остались его дети: не надо себя мучить напрасно. Он выглянул вперед – далеко ли осталось до переезда, и тут же увидел его. Железнодорожный путь здесь пересекала сельская грунтовая дорога, шедшая в город; на этой земляной дороге лежали пучки соломы и сена, упавшие с возов, ивовые прутья и конский навоз. Обычно эта дорога была безлюдной, кроме двух базарных дней в неделю; редко, бывало, проедет крестьянин в город с полным возом сена или возвращается обратно в деревню. Так было и сейчас; пустой лежала деревенская дорога: лишь из города, из улицы, в которую входила дорога, бежали вдалеке какие-то двое ребят; один был побольше, а другой поменьше, и больший, взяв за руку меньшего, быстро увлекал его за собою, а меньший, как ни торопился, как ни хлопотал усердно ножками, не поспевал за большим. Тогда тот, что был побольше, волочил его за собою. У последнего дома они остановились и поглядели в сторону вокзала, решая, должно быть, идти им туда или не надо. Потом они посмотрели на пассажирский поезд, проходивший через переезд, и побежали по дороге прямо к переезду, словно захотев вдруг догнать его.

Вагон, в котором стоял Иванов, миновал переезд. Иванов поднял мешок с пола, чтобы пройти в вагон и лечь спать на верхнюю полку, где не будут мешать другие пассажиры. Но успели или нет добежать те двое детей хоть до последнего вагона поезда? Иванов высунулся из тамбура и посмотрел назад.

Двое детей, взявшись за руки, все еще бежали по дороге к переезду. Они сразу оба упали, поднялись и опять побежали вперед. Больший из них поднял одну свободную руку и, обратив лицо по ходу поезда в сторону Иванова, махал рукою к себе, как будто призывая кого-то, чтобы тот возвратился к нему. И тут же они снова упали на землю. Иванов разглядел, что у большего нога была обута в валенок, а другая в калошу, – от этого он и падал так часто.



Страница сформирована за 0.56 сек
SQL запросов: 172