ЭКСПЕРИМЕНТ
- Крис, это из-за того эксперимента?
От звука ее голоса я вздрогнул. Я уже несколько часов лежал без сна, погрузившись в темноту, совсем один. Я не слышал даже ее дыхания и в запутанном лабиринте ночных мыслей, призрачных, наполовину бессмысленных и приобретающих от этого новое значение, забыл о ней.
- Что… откуда ты знаешь, что я не сплю?.. - Мой голос звучал испуганно.
- По тому, как ты дышишь… - ответила она тихо и как-то виновато. - Не хотела тебе мешать… Если не можешь, не говори…
- Нет, почему же. Да, это тот эксперимент. Угадала.
- Чего они от него ждут?
- Сами не знают. Чего-то. Чего-нибудь. Эта операция называется не "Мысль", а "Отчаяние". Теперь нужно только одно: человек, у которого хватило бы смелости взять на себя ответственность за решение, но этот вид смелости большинство считает обычной трусостью, потому что это отступление, понимаешь, примирение, бегство, недостойное человека. Как будто достойно человека вязнуть, захлебываться и тонуть в чем-то, чего он не понимает и никогда не поймет.
Я остановился, но, прежде чем мое учащенное дыхание успокоилось, новая волна гнева захлестнула меня:
- Разумеется, никогда нет недостатка в людях с практическим взглядом. Они говорили, что если даже контакт не удастся, то, изучая эту плазму - все эти шальные живые создания, которые выскакивают из нее на сутки, чтобы снова исчезнуть, - мы познаем тайну материи, будто не знали, что это ложь, что это равносильно посещению , где книги написаны на неизвестном языке, так что можно только рассматривать цветные переплеты… А как же!
- А есть еще такие планеты?
- Неизвестно. Может, и есть, но мы знаем только одну. Во всяком случае это что-то очень редкое, не так, как Земля. Мы… мы обычны, мы трава Вселенной и гордимся этой нашей обыкновенностью, которая так всеобща, и думаем, что в ней все можно уместить. Это была такая схема, с которой отправлялись смело и радостно вдаль, в иные миры! Но что же это такое, иные миры? Покорим их или будем покорены, ничего другого не было и этих несчастных мозгах… А, ладно. Не стоит.
Я встал и на ощупь нашел в аптечке коробочку со снотворным.
- Буду спать, дорогая, - сказал я, отворачиваясь в темноту, в которой высоко шумел вентилятор. - Должен спать. Или сам не знаю…
Утром, когда я проснулся свежим и отдохнувшим, эксперимент показался мне чем-то совсем незначительным. Я не понимал, как мог придавать ему такое значение. То, что Хари должна пойти со мной в лабораторию, тоже мало меня волновало. Все ее усилия становились напрасны после того, как я на несколько минут уходил из комнаты. Я отказался от дальнейших попыток, на которых она настаивала (готовая даже позволить запереть себя), и посоветовал ей взять с собой какую-нибудь книжку.
Больше самой процедуры меня интересовало, что я увижу в лаборатории. Кроме больших дыр в стеллажах и шкафах (в некоторых шкафах еще недоставало стенок, а плита одной двери была в звездообразных трещинах, словно здесь недавно происходила борьба и ее следы были поспешно, но аккуратно ликвидированы), в этом светло-голубом зале не было ничего примечательного.
Снаут, хлопотавший возле аппаратуры, вел себя весьма удачно, приняв появление Хари как нечто совершенно обыкновенное, и слегка поклонился ей издали. Когда он смачивал мне виски и лоб физиологическим раствором, появился Сарториус. Он вошел в маленькую дверь, ведущую куда-то в темноту. На нем был белый халат и черный защитный фартук, достававший до щиколоток. Он поздоровался со мной так, будто мы были сотрудниками большого земного института и расстались только вчера. Лишь теперь я заметил, что мертвое выражение его лицу придают контактные стекла, которые он носил под веками вместо очков.
Скрестив на груди руки, Сарториус смотрел, как Снаут обматывает бинтом приложенные к моей голове электроды. Он несколько раз оглядел зал, как бы вообще не замечая Хари, которая сидела на маленькой скамеечке, у стены, съежившаяся, несчастная, и притворялась, что читает книгу. Снаут отошел от моего кресла. Я пошевелил тяжелой от металла и проводов головой, чтобы видеть, как он включает аппаратуру, но Сарториус неожиданно поднял руки и заговорил с воодушевлением:
- Доктор Кельвин, прошу вас быть внимательным. Я не намерен ничего вам приказывать, так как это не дало бы результата, но прошу прекратить думать о себе, обо мне, о коллеге Снауте, о каких-либо других лицах, чтобы исключить все случайности и сосредоточиться на деле, для которого мы здесь находимся. Земля и Солярис, поколения исследователей, составляющих единое целое, хотя отдельные люди имеют начало и конец, наша настойчивость в стремлении установить интеллектуальный контакт, длина исторического пути, пройденного человечеством, уверенность в том, что он будет продолжен, готовность к любым жертвам и трудностям, к подчинению всех личных чувств этой нашей миссии - вот темы, которые должны заполнить ваше сознание. Правда, течение мыслей не зависит целиком от вашего желания, но то, что вы здесь находитесь, подтверждает подлинность представленной мной последовательности. Если вы не будете уверены, что справитесь с задачей, прошу сообщить об этом, коллега Снаут повторит запись. Времени у нас достаточно.
Последние слова он проговорил с бледной сухой улыбкой, которая не сделала его взгляд менее пронзительным.
У меня внутри все переворачивалось от потока этих серьезных, с такой значительностью провозглашенных фраз. К счастью, Снаут прервал продолжительную паузу.
- Можно, Крис? - спросил он, опершись локтем о высокий пульт электроэнцефалографа небрежно и фамильярно, словно опирался на спинку кресла. Я был благодарен ему за то, что он назвал меня по имени.
- Можно, - ответил я, закрывая глаза.
Волнение, которое опустошило мой мозг, исчезло, как только Снаут кончил крепить электроды и положил пальцы на кнопки. Сквозь ресницы я увидел розоватый свет контрольных лампочек на черной панели прибора. Постепенно пропадало неприятное ощущение от прикосновения влажных, холодных электродов. Я был как серая неосвещенная арена. Эту пустоту наблюдала толпа зрителей, возвышающаяся амфитеатром вокруг молчания, в котором нарастало ироническое презрение к Сарториусу и Миссии. Напряжение внутренних наблюдателей ослабевало. "Хари?" - я подумал это слово на пробу, с бессознательным беспокойством, готовый сразу же отступить. Но моя бдительная, слепая аудитория не протестовала. Некоторое время я был сплошной чувствительностью, искренней жалостью, готовый к мучительным долгим жертвам. Хари наполняла меня без форм, без силуэта, без лица, и вдруг сквозь безличный, отчаянно сентиментальный образ во всем авторитете своего профессорского обличья привиделся мне в серой тьме Гезе, отец соляристики и соляристов. Но не о грязевом извержении, не о зловонной пучине, поглотившей его золотые очки и аккуратно расчесанные седые усы, думал я. Я видел только гравюру на титульном листе монографии, густо заштрихованный фон, которым художник окружил его голову, так что она оказалась в ореоле. Его лицо было так похоже, не чертами, а добросовестной старомодной рассудительностью, на лицо моего отца, что в конце концов я уже не знал, кто из них смотрит на меня. У них обоих не было могилы, вещь в наше время настолько обычная и частая, что не вызывала никаких особенных переживаний.
Образ уже пропадал, а я на одно, не знаю, какое долгое мгновение забыл о Станции, об эксперименте, о Хари, о черном океане, обо всем, наполненный быстрой, как молния, уверенностью, что те двое, уже не существующие, страшно маленькие, превращенные в засохшее болото люди справились со всем, что их встретило, и исходящий от этого открытия покой уничтожил бесформенную толпу, которая окружала серую арену в немом ожидании моего поражения.
Одновременно с двойным щелчком, выключившим аппаратуру, по глазам ударил свет. Сарториус, стоявший все в той же позе, смотрел на меня изучающе. Снаут, повернувшись к нему спиной, возился с приборами, будто умышленно шлепая сваливающимися с ног сандалиями.
- Как вы считаете, доктор Кельвин, удалось? - прозвучал носовой, отталкивающий голос Сарториуса.
- Да, - ответил я.
- Вы в этом уверены? - с оттенком удивления и даже подозрительности спросил Сарториус.
- Да.
Моя уверенность и резкий тон сбили с него на мгновение холодную важность.
- Это… хорошо, - пробурчал он и осмотрелся, как бы не зная, что теперь со мной делать.
Снаут подошел ко мне и начал снимать повязку.
Я встал и прошелся по залу, и в это время Сарториус, который исчез в темноте, вернулся с уже проявленной и высохшей пленкой. На полутора десятках метров записи тянулись дрожащие линии со светлыми зубцами, какая-то плесень или паутина, растянутая на черной скользкой целлулоидной пленке.
Мне больше нечего было делать, но я не ушел. Те двое вставили в оксидированную кассету модулятора запись, конец которой Сарториус просмотрел еще раз, недоверчиво насупившись, словно пытался расшифровать заключенный в этих трепещущих линиях смысл.
Остальная часть эксперимента была невидима. Я видел только, что делается, когда они подошли к пультам управления и привели аппаратуру в действие. Ток проснулся со слабыми басовитым мурлыканьем в обмотках катушек под стальным полом, и только потом огоньки на вертикальных остекленных трубках указателей побежали вниз, показывая, что большой тубус рентгеновского аппарата опускается в вертикальный колодец, чтобы остановиться в его открытой горловине. Огоньки застыли на самых нижних делениях шкалы, и Сарториус начал увеличивать напряжение, пока стрелки, точнее, белые просветы, которые их заменяли, не сделали, покачиваясь, полного оборота. Гудение стало едва слышным, ничего больше не происходило, бобины с пленкой вращались под кожухом, так что даже этого нельзя было увидеть, счетчик метража тихонько постукивал, как часовой механизм.
Хари смотрела поверх книги то на меня, то на них. Я подошел к ней. Она взглянула испытующе. Эксперимент уже кончился. Сарториус медленно подошел к большой конусной головке аппарата.
- Идем?.. - одними губами спросила Хари.
Я кивнул головой. Она встала. Не прощаясь ни с кем - это выглядело бы слишком бессмысленным, - я прошел мимо Сарториуса.
Высокие окна верхнего коридора заполнял закат исключительной красоты. Это был не обычный, унылый, распухший багрянец, а все оттенки затуманенного, как бы обсыпанного мельчайшим серебром розового цвета. Тяжелая, неподвижно всхолмленная чернь бесконечной равнины океана, казалось, отвечая на это теплое сияние, искрилась мягким буро-фиолетовым отблеском. Только у самого горизонта небо упорно оставалось рыжим.
Внезапно я остановился посредине нижнего коридора. Я просто не мог думать о том, что снова, как в тюремной камере, мы закроемся в кабине, из которой виден только океан.
- Хари, - сказал я, - знаешь… я заглянул бы в библиотеку… Ты ничего не имеешь против?
- О, с удовольствием, поищу что-нибудь почитать, - ответила она с немного искусственным оживлением.
Я чувствовал, что со вчерашнего дня между нами образовалась трещина и что я должен быть с ней добрее, но меня охватила полная апатия. Не знаю, что могло бы меня из нее вывести.
Мы вернулись обратно и вошли в маленький тамбур. Здесь было три двери, а между ними цветы, словно в каких-то витринах за большими кристаллическими стеклами.
Средняя дверь, ведущая в библиотеку, была с обеих сторон покрыта выпуклой искусственной кожей, до которой я почему-то всегда старался не дотрагиваться. В большом круглом зале с потолком, разрисованным стилизованными солнцами, было немного прохладней.
Я провел рукой по корешкам томов солярианской классики и уже хотел взять Гезе, когда неожиданно обнаружил незамеченный в прошлый раз потрепанный томик Гравинского.
Я уселся в мягкое кресло. Было совсем тихо. За моей спиной Хари перелистывала какую-то книжку, я слышал легкий шелест страниц под ее пальцами. Справочник Гравинского был сборником расположенных в алфавитном порядке соляристических гипотез. Компилятор, который ни разу даже не видел Соляриса, перерыл все монографии, протоколы экспедиций, отдельные статьи и предварительные сообщения, использовал работы планетологов, изучающих другие планеты, и создал каталог, несколько пугающий лапидарностью формулировок, которые становились тривиальными, убивая утонченную сложность породивших эти гипотезы мыслей. Впрочем, в смысле энциклопедичности это произведение представляло скорее ценность курьеза; оно было издано двадцать лет назад, и за это время выросла гора новых гипотез, которые не вместились бы ни в одну книгу. Из авторов, представленных в справочнике, в живых остались немногие, и, пожалуй, никто из них уже не занимался соляристикой активно. Все это охватывающее самые разнообразные направления интеллектуальное богатство создавало впечатление, что какая-нибудь гипотеза просто обязана быть истинной, казалось невозможным, чтобы действительность была совершенно от них отличной, иной, чем мириады выдвинутых предположений. В предисловии к справочнику Гравинский поделил известные ему шестьдесят лет соляристики на периоды. Во время первого, начинающегося с момента открытия Соляриса, никто не предлагал гипотез сознательно. Тогда как-то интуитивно, с точки зрения, "здравого смысла", было принято, что океан является мертвым химическим конгломератом, который обладает способностью создавать удивительные формы благодаря своей квазивулканической деятельности и своеобразному автоматизму процессов, стабилизирующих неустойчивую орбиту, подобно тому, как маятник удерживается в однажды заданной плоскости колебаний. Правда, уже через три года Мажино высказался за живую природу "студенистой машины", но Гравинский период биологических гипотез датировал лишь на девять лет позднее, когда предположение Мажино, находившегося до этого в полном одиночестве, стало завоевывать многочисленных сторонников. Последующие годы изобиловали очень сложными, подкрепленными биоматематическим анализом, подробными моделями теоретически живого океана.
Третий период был отмечен распадом почти монолитного единства соляристики и появлением большого количества яростно соперничающих школ. Это было время деятельности Панмаллера, Страбли, Фрейхауза, Легрейе, Осиповича. Все наследство Гезе было подвернуто тогда уничтожающей критике. Были созданы первые атласы, каталоги, стереофотографии симметриад, которые до тех пор считались формами, не поддающимися изучению; перелом наступил благодаря новым, дистанционно управляемым аппаратам, которые посылались в бурлящие бездны ежесекундно угрожающих взрывом колоссов. Тогда же появились гипотезы минималистов, гласящие, что если даже пресловутого "контакта" с "разумным чудовищем" установить не удастся, то и в этом случае изучение мимоидов и шарообразных гор, которые океан выбрасывает, чтобы затем вновь поглотить, принесет весьма ценные химические и физикохимические знания, новые сведении о структуре гигантских молекул и т.д. Но со сторонниками подобных идей никто даже не вступал в полемику. Это был период, когда появились до сих пор не потерявшие своего значения каталоги типовых метаморфоз или биоплазматическая теория мимоидов Франка, которая, хоть и была отвергнута как ложная, все же осталась великолепным примером интеллектуального размаха и логики.
Эти "периоды Гравинского" были наивной молодостью, стихийным оптимистическим романтизмом, наконец - отмеченной первыми скептическими голосами - зрелостью соляристики. Уже к концу двадцатипятилетия появились - как возрождение первых, коллоидно-механических - гипотезы, бывшие их запоздалым потомством, об апсихичности соляристического океана. Всяческие поиски проявления сознательной воли, целесообразности процессов, действий, мотивированных внутренними потребностями океана, были почти всеми признаны каким-то вывихом целого поколения ученых. Яростное стремление опровергнуть их утверждения подготовило почву для трезвых, разработанных аналитически, базирующихся на огромном количестве, старательно подобранных фактов исследований группы Холдена, Эонидаса, Столивы. Это было время стремительного разбухания и разрастания архивов, картотек микрофильмов. Одна за другой отправлялись экспедиции, оснащенные всевозможной техникой - самопишущими регистраторами, отметчиками, зондами, какую только могла дать Земля. В некоторые годы в исследованиях одновременно участвовало более тысячи человек. Однако уже в то время, когда темп неустанного накопления материалов все еще увеличивался, идея, воодушевившая ученых, становилась все более бесплодной. Начинался период (который трудно точно определить по времени) упадка соляристики.
История изучения Соляриса была отмечена прежде всего большими, яркими индивидуальностями, сильными характерами - Гезе, Штробл, Севда, который был последним из великих соляристов. Он погиб при загадочных обстоятельствах в районе южного полюса планеты, так глупо, как не мог бы погибнуть даже новичок. На глазах у сотни наблюдателей он направил свою летящую над самым океаном машину в глубь "быстренника", который, это было отчетливо видно, пытался уступить ему дорогу. Говорили о какой-то внезапной слабости, обмороке, неисправности управления… В действительности же это, по моему мнению, было первое самоубийство, первый внезапный взрыв отчаяния. Первый, но не последний.
Постепенно в соляристике оставалось все меньше великих индивидуальностей. Люди больших способностей и большой силы характеры рождаются с более или менее постоянной частотой, но неодинаков их выбор. Их присутствие или нехватку в определенной области науки можно, пожалуй, объяснить перспективами, какие она открывает. Различно оценивая классиков соляристики, нельзя отказать им в таланте, может быть, даже в гениальности. Лучших математиков, физиков, известнейших специалистов в области биофизики, теории информации, электрофизиологии притягивал к себе молчащий гигант в течение десятилетий. Потом год от года армия исследователей теряла своих вождей. Осталась серая безымянная толпа терпеливых собирателей фактов, создателей многих оригинальных экспериментов, но не было уже массовых экспедиций в масштабе целой планеты, смелых, объединяющих разнообразные факты и явления гипотез.
Соляристика начинала разваливаться, и как бы аккомпанементом параллельно ее снижающемуся полету, массово расплодились разнящиеся друг от друга лишь второстепенными деталями гипотезы о дегенерации, инволюции, умирании соляристических морей. Время от времени появлялись более смелые, более интересные мысли, но в общем океан был признан конечным продуктом развития, который давно, тысячелетия назад, пережил период наивысшей организации, а теперь, цельный только физически, уже распадался на многочисленные ненужные, бессмысленные агонизирующие создания.
Я был знаком с оригинальными работами нескольких европейских психологов, которые на протяжении длительного времени изучали реакцию общественного мнения, собирая самые заурядные высказывания, голоса неспециалистов, и показали таким образом удивительно тесную связь между изменениями этого мнения и процессами, происходившими одновременно в научной среде.
Так, в кругах координационной группы Планетологического института, там, где решался вопрос о материальной поддержке исследований, происходили перемены, выражавшиеся в непрерывном, хотя и ступенчатом, уменьшении бюджета соляристических институтов и баз, а также дотаций для экспедиций, отправляющихся на планету.
Голоса, настаивавшие на необходимости свертывания исследований, перемешивались с выступлениями тех, кто требовал применения сильнодействующих средств. Но, пожалуй, никто не зашел дальше административного директора Всемирного Космологического института, который упорно говорил, что живой океан вовсе не игнорирует людей, а просто их не замечает, как слон - муравья, гуляющего по его спине, и, для того чтобы привлечь внимание океана и сконцентрировать его на нас, необходимо применить более мощные импульсы и машины-гиганты в масштабе всей планеты. Пикантной деталью было здесь то, как подчеркивала пресса, что таких дорогостоящих начинаний требовал директор Космологического, а не Планетологического института, который финансировал исследования Соляриса. Это была щедрость за счет чужого кармана.
И снова коловорот новых гипотез, оживление старых, введение в них несущественных изменений…
В результате соляристика оказалась загнанной во все более разветвляющийся, полный тупиков лабиринт. В атмосфере всеобщего равнодушия, застоя и обескураженности другой, бесплодный, никому не нужный бумажный океан сопутствовал океану Соляриса.
"Возможно, мы дошли до поворотного пункта", - думал я. Мнение об отказе, об отступлении сейчас или в недалеком будущем могло взять верх. Даже ликвидацию Станции я не считал невозможной или маловероятной. Но я не верил, чтобы таким способом удалось спасти что-нибудь. Само существование мыслящего колосса никогда уже не даст людям покоя. Пусть мы исходим галактики, пусть свяжемся с иными цивилизациями похожих на нас существ. Солярис будет вечным вызовом, брошенным человеку.
СНЫ
Отсутствие каких-либо реакций заставило нас через шесть дней повторить эксперимент, причем Станция, которая до сих пор находилась неподвижно на пересечении сорок третьей параллели со сто шестнадцатым меридианом, начала двигаться, удерживая высоту четыреста метров над океаном, в южном направлении, где, как показывали радарные датчики и радиограммы сателлоида, активность плазмы значительно увеличилась.
В течение двух суток модулированный моей энцефалограммой пучок рентгеновских лучей каждые несколько часов ударял в почти совершенно гладкую поверхность океана.
К концу вторых суток мы находились уже так близко от полюса, что, когда почти весь диск голубого солнца прятался за горизонтом, пурпурный ореол вокруг туч на его противоположной стороне возвещал о восходе красного солнца.
Сразу же после захода голубого солнца в северо-западном направлении показалась симметриада, немедленно отмеченная сигнализаторами, пылающая так, что ее почти нельзя было отличить от залитого багрянцем тумана, и выделяющаяся на его фоне только отдельными зеркальными отблесками, как вырастающий там, на стыке неба и плазмы, гигантский стеклянный цветок. Станция, однако, не изменила курса, и через четверть часа светящийся дрожащим красным светом, словно угасающая рубиновая лампа, колосс скрылся за горизонтом.
И снова минуло двое суток, эксперимент был повторен в последний раз, рентгеновские уколы охватили уже довольно большой кусок океана. На юге показались отчетливо видные, несмотря на то что они были на расстоянии трехсот километров, Аррениды - скалистый клочок суши с шестью как бы покрытыми снегом вершинами. На самом деле это был налет органического происхождения, свидетельствовавший, что эта формация была когда-то дном океана.
Мы сменили курс на юго-восточный и некоторое время двигались параллельно горной цепи, покрытой тучами, характерными для красного дня. Затем горы исчезли. С момента первого эксперимента прошло десять дней.
Все это время на Станции ничего не происходило. Сарториус один раз составил программу эксперимента, и теперь ее повторяла автоматическая аппаратура, я не был уверен даже, что кто-нибудь контролировал ее работу. Но одновременно на Станции происходило гораздо больше событий, чем можно было желать. Правда, люди были здесь ни при чем. Я опасался, что Сарториус будет добиваться возобновления работы над аннигилятором. Кроме того, я ждал реакции Снаута, когда он узнает от Сарториуса, что я его обманул, преувеличив опасность, которую могло вызвать уничтожение нейтринной материи. Однако ничего такого не случилось по причинам, сначала для меня совершенно загадочным. Естественно, я принимал во внимание возможность какого-нибудь подвоха с их стороны. Думал, что они тайно занимаются какими-то приготовлениями и работали. Ежедневно заглядывал в помещение без окон, которое было расположено под главной лабораторией и где находился аннигилятор. Я ни разу не заставал там никого, а тонкий слой пыли, покрывающей аппаратуру, говорил, что к ней много недель никто даже не притрагивался.
Снаут в это время стал таким же невидимым, как Сарториус, и еще более, чем тот, неуловимым - визиофон радиостанции не отвечал на вызовы. Движением Станции кто-то должен был управлять, но не могу сказать, кто, меня это просто не интересовало, хотя, возможно, это и звучит странно. Отсутствие реакций со стороны океана также оставляло меня равнодушным до такой степени, что через два или три дня я почти перестал на них рассчитывать или бояться их и полностью забыл и об океане, и об эксперименте. Целыми днями я просиживал либо в библиотеке, либо в кабине с Хари, которая как тень сновала вокруг меня. Я видел, что у нас все нехорошо и что это состояние апатичной и бессмысленной неустойчивости не может тянуться бесконечно. Я должен был как-то его поломать, что-то изменить в наших отношениях, но даже мысль о какой-нибудь перемене я отбрасывал, неспособный принять определенное решение.
Я не могу этого объяснить точнее, но мне казалось, что все на Станции, а особенно то, что существует между Хари и мной, находится в состоянии страшно неустойчивого равновесия и нарушение его может все превратить в развалины. Почему? Не знаю. Самым странным было то, что и она чувствовала, во всяком случае в какой-то мере, что-то похожее. Когда я думаю об этом сейчас, мне кажется, что впечатление неуверенности, временности всего происходящего, надвигающихся потрясений создавала не проявляющаяся никаким другим способом, наполняющая все помещение Станции действительность. Хотя, возможно, была еще одна разгадка: сны. Поскольку я решил записывать их содержание и только поэтому могу о них хоть что-нибудь сказать. Но это тоже только обрывки, лишенные их ужасающего разнообразия.
В каких-то непонятных обстоятельствах, в пространстве, лишенном неба, земли, потолков, полов, стен, я находился как бы смешанный или увязший в субстанции, внешне мне чужой, как если бы мое тело вросло в полуметровую, неповоротливую, бесформенную глыбу, или, точнее, как если бы я сам стал ею. Меня окружали неясные сначала пятна бледно-розового цвета, висящие в пространстве с иными оптическими свойствами, чем у воздуха, так что только на очень близком расстоянии предметы становились четкими, и даже чрезмерно, неестественно четкими, так как в этих снах мое непосредственное окружение превосходило конкретностью и материальностью впечатление яви. Я просыпался с парадоксальным ощущением, что явью, настоящей явью был именно сон, а то, что я вижу, открыв глаза, - это только какие-то высохшие тени.
Таким был первый образ, начало, из которого рождался сон. И только о самых простых снах я мог бы что-нибудь рассказать. То, что было в остальных, не имело уже никаких аналогий в реальности.
Были сны, когда в мертвой, застывшей тьме я чувствовал себя предметом деловитых, неторопливых исследований, при которых не использовалось никаких ощущаемых мною инструментов. Это было проникновение, дробление, уничтожение до полной пустоты. Пределом, дном этих молчаливых истребительных пыток был страх, одно воспоминание о котором через много дней учащало сердцебиение.
А дни, одинаковые, как бы поблекшие, полные скучного отвращения ко всему, вяло ползли в беспредельном равнодушии. Только ночей я боялся и не знал, как от них спастись. Бодрствовал вместе с Хари, которой сон был вообще не нужен, целовал ее, ласкал, но знал, что дело тут не в ней и не во мне, что все это я делаю в страхе перед сном, а она, хотя я и не говорил ей об этих потрясающих кошмарах ни слова, должно быть, о чем-то догадывалась, потому что я чувствовал в ее покорности непрекращающееся унижение и ничего не мог с этим поделать.
Я уже говорил, что все время я не виделся ни со Снаутом, ни с Сарториусом. Правда, Снаут каждые несколько дней давал о себе знать, иногда запиской, чаще телефонным звонком. Интересовался, не заметил ли я какого-нибудь появления чего-нибудь, что можно расценить как реакцию, вызванную столько раз повторенным экспериментом. Я отвечал, что не заметил, и сам задавал тот же вопрос. Снаут только отрицательно покачивал головой в глубине экрана.
На пятнадцатый день после прекращения экспериментов я проснулся раньше, чем обычно, настолько измученный кошмаром, словно очнулся от обморока, вызванного глубоким наркозом. Заслонок на окне не было, и я увидел в первых лучах красного солнца, как мертвая равнина незаметно начинает волноваться. Ее густой черный цвет сразу же побледнел, как бы покрытий тонкой пеленой тумана, но этот туман имел весьма материальную консистенцию. Кое-где в ней образовались центры волнения, и постепенно неопределенное движение охватило все видимое пространство. Черный цвет исчез совсем, его заслонили светло-розовые на возвышениях и жемчужно-бурые во впадинах пленки. Сначала краски чередовались, превращая это удивительное покрывало океана в ряды застывших волн, потом все смешалось, и уже весь океан был покрыт пузырящейся пеной, взлетающей огромными лоскутами вверх и под самой Станцией, и вокруг нее. Со всех сторон одновременно взметались в пустое красное небо перепончатокрылые глыбы пены, распростертые горизонтально, совершенно непохожие на тучи, с шарообразными наростами по краям. Те, которые горизонтальными полосами заслонили низкий солнечный диск, были по контрасту с его сиянием черными, как уголь, другие, недалеко от солнца, в зависимости от угла, под которым их освещал свет восхода, рыжели, загорались вишневым цветом, красно-фиолетовым, и весь этот процесс продолжался, будто океан шелушился кровянистыми слоями, то показывая из-под них свою черную поверхность, то скрывая ее новым налетом пены. Некоторые из этих глыб взлетали совсем рядом, сразу же за окнами, на расстоянии каких-нибудь метров, а одна даже скользнула своей шелковистой поверхностью по стеклу. В это время те, которые взлетали раньше, едва виднелись далеко в небе, как разлетевшиеся птицы, и прозрачной пеленой таяли в зените.
Станция застыла в неподвижности и висела так около трех часов, но зрелище продолжалось. Солнце уже провалилось за горизонт, океан под нами покрыла тьма, а рои тонких розоватых силуэтов поднимались все выше и выше, возносясь как на невидимых струнах, неподвижные, невесомые, и это величественное вознесение продолжалось, пока не стало совсем темно.
Все это поражающее своим спокойным размахом зрелище потрясло Хари, но я ничего не мог о нем сказать. Для меня, соляриста, оно было таким же новым и непонятным, как и для нее. Впрочем, не зарегистрированные ни в каких каталогах формы можно наблюдать на Солярисе два-три раза в год, а если немного повезет, то даже чаще.
Следующей ночью, примерно за час до восхода голубого солнца, мы были свидетелями другого феномена - океан фосфоресцировал. Это явление было уже описано. Как правило, оно наблюдалось перед появлением асимметриад, вообще же говоря, это был типичный признак локального усиления активности плазмы. Однако в течение последующих двух недель вокруг Станции ничего не произошло. Только однажды глубокой ночью я услышал доносящийся словно ниоткуда и отовсюду сразу далекий крик, необыкновенно высокий, пронзительный и протяжный, какие-то нечеловеческие мощные рыдания. Вырванный из кошмара, я долго лежал, вслушиваясь, не совсем уверенный, что и этот крик не есть сон. Накануне из лаборатории, частично расположенной над нашей кабиной, доносились приглушенные звуки, словно там передвигали что-то тяжелое. Мне показалось, что крик тоже доносится сверху, впрочем, совершенно непонятным способом, так как оба этажа разделялись звуконепроницаемым перекрытием. Этот агонизирующий голос слышался почти полчаса. Мокрый от пота, наполовину безумный, я хотел уже бежать наверх, он раздирал мне нервы. Но понемногу голос затих, и снова был слышен только звук передвигаемых тяжестей.
Через два дня, вечером, когда мы с Хари сидели в маленькой кухне, неожиданно вошел Снаут. Он был в костюме, настоящем земном костюме, который его совершенно изменил. Он как будто постарел и стал выше. Почти не глядя на нас, он подошел к столу, наклонился над ним и, даже не садясь, начал есть холодное мясо прямо из банки, заедая его хлебом. Рукав его пиджака несколько раз попал в банку и был весь перепачкан жиром.
- Пачкаешься, - сказал я.
- Гм? - пробурчал он полным ртом.
Он ел, как будто несколько дней у него ничего не было во рту, налил себе полстакана вина, одним духом выпил, вытер губы и, отдышавшись, огляделся налитыми кровью глазами. Потом посмотрел на меня и буркнул:
- Отпустил бороду?.. Ну, ну…
Хари с грохотом бросала посуду в раковину. Снаут начал слегка покачиваться на каблуках, морщился и громко чмокал, очищая языком зубы. Мне казалось, что он делает это нарочно.
- Не хочется бриться, да? - спросил он, назойливо глядя на меня.
Я не ответил.
- Смотри! - бросил он, помедлив. - Не советую. Он тоже первым делом перестал бриться.
- Иди спать, - буркнул я.
- Что? Дураков нет. Почему бы нам не поговорить? Слушай, Кельвин, а может, он нам желает добра? Может, хочет нас осчастливить, только еще не знает как? Он читает желания в наших мозгах, а ведь только два процента нервных процессов сознательны. Следовательно, он знает нас лучше, чем мы сами. Значит, нужно его слушать. Согласиться. Слышишь? Не хочешь? Почему, - его голос плаксиво дрогнул, - почему ты не бреешься.
- Перестань, - проворчал я. - Ты пьян.
- Что? Пьян? Я? Ну и что? Разве человек, который таскает свое дерьмо с одного конца Галактики на другой, чтобы узнать, чего он стоит, не может напиться? Почему? Ты веришь в миссию? А, Кельвин? Гибарян рассказывал мне о тебе до того, как отпустил бороду… Ты точно такой, как он говорил… Не ходи только в лабораторию, потеряешь еще немного веры… Там творит Сарториус, наш Фауст ищет средства против бессмертия. Это последний рыцарь святого Контакта… его предыдущий замысел тоже был неплох - продолжительная агония. Неплохо, а? Agonia perpetua… соломка… соломенные шляпы… как ты можешь не пить, Кельвин?
Его почти невидящие глаза с опухшими веками остановились на Хари, которая неподвижно стояла у стены.
- О Афродита белая, океаном рожденная, - начал он декламировать и захлебнулся смехом. - Почти… точно… а, Кельвин? - прохрипел он, кашляя.
Я все еще был спокоен, но это спокойствие начинало переходить в холодную ярость.
- Перестань! - крикнул я. - Перестань и уходи!
- Выгоняешь меня? Ты тоже? Запускаешь бороду и выгоняешь меня? Уже не хочешь, чтобы я тебя предостерегал, чтобы советовал тебе, как один настоящий звездный товарищ другому? Кельвин, давай откроем донные люки и будем кричать ему туда, вниз, может, услышит? Но как он называется? Подумай, мы назвали все звезды и планеты, а может, они уже имели название? Что за узурпация? Слушай, пошли туда. Будем кричать… Будем рассказывать ему, что он из нас сделал, пока не ужаснется… выстроит нам серебряные симметриады, и помолится за нас своей математикой, и окружит нас своими окровавленными ангелами, и его мука будет нашей мукой, и его страх - нашим страхом, и будет нас молить о конце. Почему ты смеешься? Я ведь только шучу. Может быть, если бы наша порода имела больше чувства юмора, не дошло бы до этого. Знаешь, что он хочет сделать? Он хочет его покарать, этот океан, хочет довести его до того, чтобы кричал всеми своими горами сразу… думаешь, он не осмелится предложить свой план на утверждение этому склеротическому ареопагу, который нас послал сюда, как искупителей не своей вины? Ты прав, струсит… но только из-за шапочки. Шапочку не покажет никому, он не настолько смел, наш Фауст…
Я молчал. Снаут шатался все сильнее. Слезы текли по его лицу и капали на костюм.
- Кто это сделал? Кто это сделал с нами? Гибарян? Гезе? Эйнштейн? Платон? Знаешь, все это были убийцы. Подумай, в ракете человек может лопнуть, как пузырь, или застыть, или изжариться, или так быстро истечь кровью, что даже же крикнет, а потом только косточки стучат по металлу, кружась по ньютоновским орбитам с поправкой Эйнштейна, эти наши погремушки прогресса! А мы охотно… потому что это прекрасная дорога… мы дошли… и в этих клетушках, над этими тарелками, среди бессмертных судомоек, с отрядом верных шкафов, преданных клозетов, мы осуществили… посмотри, Кельвин. Если бы я не был пьян, не болтал бы так, но в конце концов должен это кто-нибудь сказать. Кто в этом виноват? Сидишь тут, как дитя на бойне, и волосы у тебя растут… Чья это вина? Сам себе ответь…
Он тихо повернулся и вышел, на пороге схватился за дверь, чтобы не упасть, и еще долго эхо его шагов возвращалось к нам из коридора.
Я избегал взгляда Хари, но вдруг наши глаза встретились. Я хотел подойти к ней, обнять, погладить ее по волосам, но не мог. Не мог.