АСПСП

Цитата момента



Господи, дай мне терпения…
Немедленно!

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Невинная девушка имеет этот дар Божий - оценивать мужчину в целом, не выделяя (искусственно), например, его сексуальности, стройности и так далее. Эта нерасчленённость восприятия видна даже по её глазам. Дамочка, утратившая невинность, тут же лишается и целомудрия. И взгляд её тут же становится другим - анализирующим, расчленяющим, в чём-то даже нагловатым.

Кот Бегемот. «99 признаков женщин, знакомиться с которыми не стоит»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/
Мещера

Константин Паустовский. Рассказы

Купить и скачать книгу можно на ЛитРес

Золотой линь

Когда в лугах покосы, то лучше не ловить рыбу на луговых озерах. Мы знали это, но все-таки пошли на Прорву.

Неприятности начались сейчас же за Чертовым мостом.

Разноцветные бабы копнили сено. Мы решили их обойти стороной, но бабы нас заметили.

- Куда, соколики? – закричали и захохотали бабы. – Кто удит, у того ничего не будет!

- На Прорву подались, верьте мне, бабочки! – крикнула высокая и худая вдова, прозванная Грушей-пророчицей. – Другой пути у них нету, у горемычных моих!

Бабы изводили нас все лето. Сколько бы мы ни наловили рыбы, они всегда говорили с жалостью:

- Ну что ж, на ушицу себе наловили – и то счастье. А мой Петька надысь десять карасей принес. И до чего гладких – прямо жир с хвоста каплет!

Мы знали, что Петька принес всего двух худых карасей, но молчали. С этим Петькой у нас были свои счеты: он срезал у Рувима английский крючок и выследил места, где мы прикармливали рыбу. За это Петьку, по рыболовным законам, полагалось вздуть, но мы его простили.

Когда мы выбрались в некошеные луга, бабы стихли.

Сладкий конский щавель хлестал нас по груди. Медуница пахла так сильно, что солнечный свет, затопивший рязанские дали, казался жидким медом. Мы дышали теплым воздухом трав, вокруг нас гулко жужжали шмели и трещали кузнечики.

Тусклым серебром шумели над головой листья столетних ив. От Прорвы тянуло запахом кувшинок и чистой холодной воды. Мы успокоились, закинули удочки, но неожиданно из лугов приплелся дед, по прозвищу «Десять про¢центов».

- Ну, как рыбка? – спросил он, щурясь на воду, сверкавшую от солнца. – Ловится?

Всем известно, что на рыбной ловле разговаривать нельзя. Дед сел, закурил махорку и начал разуваться. Он долго рассматривал рваный лапоть и шумно вздохнул:

- Изодрал лапти на покосе вконец. Не-ет, нынче клевать у вас не будет, нынче рыба заелась, - шут ее знает, какая ей насадка нужна.

Дед помолчал. У берега сонно закричала лягушка.

- Ишь стрекочет, - пробормотал дед и взглянул на небо.

Тусклый розовый дым висел над лугом. Сквозь этот дым просвечивала бледная синева, а над седыми ивами висело желтое солнце.

- Сухомень! – вздохнул дед. — Надо думать, к вечеру ха-а-роший дождь натянет.

Мы молчали.

- Лягва тоже не зря кричит, - объяснил дед, слегка обеспокоенный нашим угрюмым молчанием. – Лягва, милок, перед грозой завсегда тревожится, скачет куды ни попало. Надысь я ночевал у паромщика, уху в ней с ним в казанке варили у костра, и лягва – кило в ней было весу, не меньше – сиганула прямо в казанок, там и сварилась. Я говорю: «Василий, остались мы с тобой без ухи», а он говорит: «Черта ли мне в этой лягве! Я во время германской войны во Франции был, там лягву едят почем зря. Ешь, не пужайся». Так мы эту уху и схлебали.

- И ничего? – спросил я. – Есть можно?

- Скусная пища, - ответил дед, прищурился, подумал. – Хошь, я тебе пиджак из лыка сплету? Я, милок, из лыка цельную тройку сплел – пиджак, штаны и жилетку – для Всесоюзной выставки. Супротив меня нет лучшего лапотника на весь колхоз.

Дед ушел только через два часа. Рыба у нас, конечно, не клевала.

Ни у кого в мире нет стольких самых разнообразных врагов, как у рыболовов. Прежде всего – мальчишки. В лучшем случае они будут часами стоять за спиной и оцепенело смотреть на поплавок. В худшем случае они начнут купаться, пускать пузыри и нырять как лошади. Тогда надо сматывать удочки и менять место.

Кроме мальчишек, баб и болтливых стариков, у нас были враги более серьезные: подводные коряги, комары, ряска, грозы, ненастье и прибыль воды в озерах и реках.

Ловить в коряжистых местах было очень заманчиво, там пряталась крупная и ленивая рыба. Брала она медленно и верно, глубоко топила поплавок, потом запутывала леску о корягу и обрывала ее вместе с поплавком.

Тонкий комариный зуд приводил нас в трепет. Первую половину лета мы ходили все в крови и волдырях от комариных укусов.

В безветренные жаркие дни, когда в небе сутками стояли облака, в заводях и озерах появлялась мелкая водоросль, похожая на плесень, - ряска. Вода затягивалась липкой зеленой пленкой, такой толстой, что даже грузило не могло ее пробить.

Перед грозой рыба тоже переставала клевать. Она боялась грозы, затишья, когда земля глухо дрожит от далекого грома. В ненастье и во время прибыли воды клева не было.

Но зато как хороши были туманные и свежие утра, когда тени деревьев лежали далеко на воде и под самым берегом ходили стаями неторопливые пучеглазые голавли! В такие утра стрекозы любили садиться на перяные поплавки, и мы с замиранием сердца смотрели, как поплавок со стрекозой вдруг медленно и косо шел в воду, стрекоза взлетала, замочив свои лапки, а на конце лески туго ходила по дну сильная и веселая рыба.

Как хороши были красноперки, падавшие живым серебром в густую траву, прыгавшие среди одуванчиков и кашки! Хороши были закаты вполнеба над лесными озерами, тонкий дым облаков, холодные стебли лилий, треск костра, кряканье диких уток.

Дед оказался прав: к вечеру пришла гроза. Она долго ворчала в лесах, потом поднялась к зениту пепельной стеной, и первая молния хлестанула в далекие стога.

Мы просидела в палатке до ночи. В полночь дождь стих. Мы разожгли большой костер и обсохли.

В лугах печально кричали ночные птицы, и белая звезда переливалась над Прорвой в предутреннем небе.

Я задремал. Разбудил меня крик перепела.

- Пить пора! Пить пора! Пить пора! – кричал он где-то рядом, в зарослях шиповника и крушины.

Мы спустились с крутого берега к воде, цепляясь за корни и травы. Вода блестела, как черное стекло. На песчаном дне были видны дорожки, проложенные улитками.

Рувим закинул удочку недалеко от меня. Через несколько минут я услышал его тихий призывный свист. Это был наш рыболовный язык. Короткий свист три раза значил: «Бросайте все и идите сюда». Я осторожно подошел к Рувиму. Он молча показал мне на поплавок клевала какая-то странная рыба. Поплавок качался, осторожно ерзал то вправо, то влево, дрожал, но не тонул.

Он стал наискось, чуть окунулся и снова вынырнул.

Рувим застыл,- так клюет только очень крупная рыба.

Поплавок быстро пошел в сторону, остановился, выпрямился и начал медленно тонуть.

- Топит, - сказал я. – Тащите!

Рувим подсек. Удилище согнулось в дугу, леска со свистом врезалась в воду. Невидимая рыба туго и медленно водила леску по кругам. Солнечный свет упал на воду сквозь заросли ветел, и я увидел под водой яркий бронзовый блеск: это изгибалась и пятилась в глубину пойманная рыба. Мы вытащили ее только через несколько минут. Это оказался громадный ленивый линь со смуглой золотой чешуей и черными плавниками. Он лежал в мокрой траве и медленно шевелил толстым хвостом.

Рувима вытер пот со лба и закурил. Мы больше не ловили, смотали удочки пошли в деревню.

Рувим нес линя. Он тяжело свисал у него с плеча. С линя капала вода, а чешуя сверкала так ослепительно, как золотые купола бывшего монастыря. В ясные дни купола были видны за тридцать километров.

Мы нарочно прошли через луга мимо баб. Бабы, завидев нас, бросили работу и смотрели на линя, прикрыв ладонями глаза, как смотрят на нестерпимое солнце.

Бабы молчали. Потом легкий шепот восторга прошел по их пестрым рядам. Мы шли через строй баб спокойно и независимо. Только одна из них вздохнула и, берясь за грабли, сказала нам вслед:

- Красоту-то какую понесли – глазам больно!

Мы не торопясь пронесли линя через всю деревню. Старухи высовывались из окон и глядели нам в спину. Мальчишки бежали следом и канючили:

- Дядь, а дядь, где пымал? Дядь, а дядь, на што клюнуло?

Дед «Десять про¢центов» пощелкал линя по золотым твердым жабрам и засмеялся:

- Ну, теперь бабы языки подожмут! А то у них все хаханьки да хиханьки. Теперь дело иное, серьезное.

С тех пор мы перестали обходить баб. Мы шли прямо на них, и бабы кричали нам ласково:

- Ловить вам не переловить! Не грех бы и нам рыбки принести!

Так восторжествовала справедливость.

Последний черт

Дед ходил за дикой малиной на Глухое озеро и вернулся с перекошенным от страха лицом. Он долго кричал по деревне, что на озере завелись черти. В доказательство дед показывал порванные штаны: черт якобы клюнул деда в ногу, порвал рядно и набил на колене большую ссадину.

Деду никто не верил. Даже сердитые старухи шамкали, что у чертей отродясь не было клювов, что черти на озерах не водятся и, наконец, что после революции чертей вообще нет и быть не может – большевики извели их до последнего корня.

Но все же бабы перестали ходить к Глухому озеру за ягодами. Им стыдно было признаться, что на двадцатом году революции они боятся чертей, и потому в ответ на упреки бабы отвечали нараспев, пряча глаза:

- И-и-и, милай, ягод нынче нетути даже на Глухом озере. Отродясь такого пустого лета не случалось. Сам посуди: зачем нам зря ходить, лапти уродовать?

Деду не верили еще и потому, что он был чудак и неудачник. Звали деда «Десять про¢центов». Кличка это была для нас непонятна.

- За то меня так кличут, милок, - объяснил однажды дед, - что во мне всего десять про¢центов прежней силы осталось. Свинья меня задрала. Ну и была ж свинья – прямо лев! Как выйдет на улицу, хрюкнет – кругом пусто! Бабы хватают ребят, кидают в избу. Мужики выходят во двор не иначе как с вилами, а которые робкие, те и вовсе не выходят. Прямо турецкая война! Крепко дралась та свинья.

Ну слухай, что дальше было. Залезла та свинья ко мне в избу, сопит, зыркает на меня злым глазом. Я ее, конечно, пнул костылем. «Иди, мол, милая, к лешему, ну тебя!» Тут оно и поднялось! Тут она на меня и кинулась! Сшибла меня с ног; я лежу, кричу в голос, а она меня рвет, она меня терзаеть! Васька Жуков кричит: «Давай пожарную машину, будем ее водой отгонять, потому ныне убивать свиней запрещено!» Народ толчется, голосит, а она меня рветь, она меня терзаеть! Насилу мужики меня цепами от нее отбили. В больнице я лежал. Доктор прямо удивился. «От тебя, говорит, Митрий, по медицинской видимости, осталось не более как десять про¢центов». Теперь так и перебиваюсь на эти про¢центы. Вот она какая, жизня наша, милок! А свинью ту убили разрывной пулей: иная ее не брала.

Вечером мы позвали деда к себе – расспросить о черте. Пыль и запах парного молока висели над деревенскими улицами – с лесных полян пригнали коров. Бабы кричали у калиток, заунывно и ласково, скликая телят:

- Тялуш, тялуш, тялуш!

Дед рассказал, что черта он встретил на протоке у самого озера. Там он кинулся на деда так долбанул клювом, что дед упал в кусты малины, завизжал на своим голосом, а потом вскочил и бежал до самого Горелого болота.

- Чуть сердце не хряснуло. Вот какая получилась завертка!

- А какой из себя этот черт?

Дед заскреб затылок.

-Ну, вроде птица, - сказал он нерешительно. – Голос вредный, сиплый, будто с простуды. Птица не птица, пес его разберет.

- Не сходить ли нам на Глухое озеро? Все-таки любопытно, - сказал Рувим, когда дед ушел, попив чаю с баранками.

- Тут что-то есть, - ответил я, - хотя этот дед и считается самым пустяковым стариком от Спас-Клепиков до Рязани.

Вышли на следующий же день. Я взял двустволку.

На Глухое озеро мы шли впервые и потому прихватили с собой провожатым деда. Он сначала отказывался, ссылаясь на свои «десять про¢центов», потом согласился, но попросил, чтобы ему за это в колхозе выписали два трудодня. Председатель колхоза, комсомолец Леня Рыжов, рассмеялся:

- Там видно будет! Ежели ты у баб этой экспедицией дурь из головы выбьешь, тогда выпишу. А пока шагай!

И дед, благословясь, зашагал. В дороге о черте рассказывал неохотно, больше помалкивал.

- А он есть что-нибудь, черт? – спрашивал, посмеиваясь, Рувим.

- Надо полагать, рыбкой помаленьку питается, по земле лазит, ягоды жрет, - говорил, сморкаясь, дед. – Ему тоже промышлять чем-нибудь надо, даром что нечистая сила.

- А он черный?

- Поглядишь – увидишь, - отвечал загадочно дед. – каким прикинется, таким себя и покажет.

Весь день мы шли сосновыми лесами. Шли баз дорого, перебирались через сухие болота – мшары, где нога тонула по колено в коричневых мхах.

Жара измучила нас. Лес был накален, казалось, что он тихо тлеет от солнечного зноя. Даже как будто попахивало гарью. Мы не курили. Мы боялись, что он первой же спички лес вспыхнет и затрещит, как сухой можжевельник, и белый дым лениво поползет к солнцу.

Мы отдыхали в густых чащах осин и берез, пробирались через заросли на сырые места и дышали грибным прелым запахом травы и корней.

Мы долго лежали на привалах и слушали, как шумят океанским прибоем вершины сосен, - высоко над головой дул медленный ветер. Он был, должно быть, очень горяч.

Только к закату мы вышли на берег озера. Безмолвная ночь осторожно надвигалась на леса глухой синевой. Едва заметно, будто капли серебряной воды, блестели первые звезды. Утки с тяжелым свистом летели на ночлег.

Озеро, замкнутое поясом непроходимых зарослей, поблескивало внизу. По черной воде расплывались широкие круги – играла на закате рыба.

Ночь начиналась над лесным краем, долгие сумерки густели в чащах, и только костер трещал и разгорался, нарушая лесную тишину.

Дед сидел у костра и скреб пятерней худую грудь.

- Ну, где же твой черт, Митрий? – спросил я.

- Тамма, - дед неопределенно махнул рукой в заросли осинника. – Куда рвешься? Утром искать будем. Нынче дело ночное, темное, - погодить надо.

На рассвете я проснулся. С сосен капал теплый туман.

Дед сидел у костра и торопливо крестился. Мокрая его борода мелко дрожала.

- Ты чего, дед? – спросил я.

- Доходишься с вами до погибели! – пробормотал дед. – Слышь, кричит, анафема! Слышь? Буди всех!

Я прислушался. Спросонок ударила в озере рыба, потом пронесся пронзительный и яростный крик.

- Уэк! – кричал кто-то. – Уэк! Уэк!

В темноте началась возня. Что-то живое забилось в воде, и снова злой голос прокричал с торжеством:

- Уэк! Уэк!

- спаси, владычица-троеручица!- бормотал, запинаясь, дед. – Слышь, как зубами кляцает? Дернула меня с вами сюды переться, старого дурака!

С озера долетали странное щелканье и деревянный стук, будто там дрались палками мальчишки.

Я растолкал Рувима.

- Ну,- сказал дед, - действуйте, как желаете. Я знать ничего не знаю! Еще за вас отвечать доведется. Ну вас к лешему!

Дед от страха совсем ошалел.

- Иди стреляй, - бормотал он сердито. – Совецко правительство тоже за это по головке не побалует. Нешто можно в черта стрелять? Ишь чего выдумали!

- Уэк! – отчаянно кричал черт.

Дед натянул на голову армяк и замолк.

Мы поползли к берегу озера. Туман шуршал в траве. Над водой неторопливо подымалось огромное белое солнце.

Я раздвинул кусты волчьей ягоды на берегу, вгляделся в озеро и медленно потянул ружье.

- Что видно? – шепотом спросил Рувим.

- Странно. Что за птица, никак не пойду.

Мы осторожно поднялись. На черной воде плавала громадная птица. Оперение ее переливалось лимонным и розовым цветом. Головы не было видно, - она вся, по длинную шею, была под водой.

Мы оцепенели. Птица вытащила из воды маленькую голову, величиною с яйцо, заросшую курчавым пухом. К голове был как будто приклеен громадный клюв с кожаным красным мешком.

- Пеликан! – крикнул Рувим.

-Уэк! – предостерегающе ответил пеликан и посмотрел на нас красным глазом.

Из пеликаньего клюва торчал хвост толстого окуня. Пеликан тряс шеей, чтобы протолкнуть окуня в желудок.

Тогда я вспомнил а газете – в нее была завернута копченая колбаса. Я бросился к костру, вытряхнул из рюкзака колбасу, расправил засаленную газету и прочел объявление, набранное жирным шрифтом:

Во время перевозки зверинца по узкоколейной железной дороге сбежала африканская птица пеликан. Приметы: перо розовое и желтое, большой клюв с мешком для рыбы, на голове пух. Птица старая, очень злая, не любит и бьет детей. Взрослых трогает редко. О находке сообщить в зверинец за приличное вознаграждение.

- Ну, - спросил я, - что будем делать? Стрелять жалко, а осенью он подохнет он голода.

- Дед сообщит в зверинец, - ответил Рувим. – И, кстати, заработает.

Мы пошли за дедом. Дед долго не мог понять, в чем дело. Он молчал, моргал глазами и все скреб худую грудь. Потом, когда понял, пошел с опаской не берег смотреть черта.

- Вот он, твой леший, - сказал Рувим.- Гляди!

- И-и-и, милай… - Дед захихикал. – Да разве я что говорю! Ясное дело – не черт. Пушай живет на воле, рыбку полавливает. А вас спасибо. Ослобонили народ от страха. Теперь девки сюда понапрут за ягодами – только держись! Шалая птица, сроду такой не видал.

Днем мы наловили рыбы и снесли ее к костру. Пеликан поспешно вылез на берег и приковылял к нашему привалу. Он посмотрел на деда прищуренным глазом, как будто стараясь что-то припомнить. Дед задрожал. Но тут пеликан увидел рыбу, разинув клюв, щелкнул им с деревянным стуком, крикнул «уэк» и начал отчаянно бить крыльями и притоптывать утиной лапой. Со стороны было похоже, будто пеликан качал тяжелый насос.

От костра полетели угли и искры.

- Чего это он? – испугался дед. – Чумовой, что ли?

- Рыбы просил, - объяснил Рувим.

Мы дали пеликану рыбу. Он проглотил ее, потом снова начал накачивать крыльями воздух, приседать и топать ногой – клянчить рыбу.

- Пошел, пошел! – ворчал на него дед. – Бог подаст. Ишь, размахался!

Весь день пеликан бродил вокруг нас, шипел и кричал, но в руки не давался. К вечеру мы ушли. Пеликан влез на кочку, бил нам вслед крыльями и сердито кричал: «Уэк, уэк». Вероятно, он был недоволен, что мы бросаем его на озере, и требовал чтобы мы вернулись.

Через два дня дед поехал в город, нашел на базарной площади зверинец и рассказал о пеликане. Из города приехал рябой скучный человек и забрал пеликана.

Дед получил от зверинца сорок рублей и купил на них новые штаны.

- Порты у меня – первый сорт, - говорил он и оттягивал штанину. – Об моих портах разговор идет до самой Рязани. Сказывают, даже в газетах печатали. Весь колхоз наш знаменитость получил через эту дуроломную птицу. Вот она какая, жизня, наша, милок!

Поводырь

Обширное Полесье качалось под поплавками машины. Леса уже желтели, роняли листву. Солнце висело над просеками в осеннем дыму.

«Товарищ командарм, - написал летчик на записке, - разрешите сесть на ближайшем озере: мотор капризничает. Озер, кстати, много».

Командарм читал. Он нехотя оторвался от книги, прочел записку, написал на ней: «Совсем некстати, но делать нечего» - и вернул записку летчику. Летчик взглянул на нее и повел самолет на снижение.

Никогда командарм не испытывал такого наслаждения от книг, как во время полетов. Это были единственные часы, когда он спокойно читал, - земля медленно проплывала внизу, безмолвная и ясная, как карта, забрызгана каплями озер.

Командарм снова раскрыл книгу, но в это время поплавки ударили о воду, она как бы взорвалась, превратилась в шумную пену, и самолет помчался, разбрызгивая озеро, к лесистому берегу.

Командарм взглянул за окно. Летчик рулил к избе на берегу. Солнце сверкало над вершинами старого леса. Ветер нес над водой бледную паутину. Озеро было так густо засыпано палыми листьями, что даже в кабину проникал их сладковатый затих.

Весело загремел маленький якорь. Командарм открыл дверцу кабины и прислушался. Давно забытая тишина простиралась на сотни километров над лесами. Не было слышно даже пересвистывания птиц. Такая тишина бывает только безветренной ночью, когда легкий хруст биться глухо и торопливо.

- Где мы сели? – спросил командарм.

- Это Полесье, - ответил летчик. – В ста километрах отсюда – город Чернобыль.

- А вы уверены, что это город?

- Что-то вроде, - пробормотал летчик и смутился.

Опаздывать было нельзя. Командарм летел на юг, к морю, где его ждал громадный флот, готовый выйти в осеннее учебное плавание.

От единственной избы на берегу отчалил старый челн. Человек на нем греб стоя.

Челн подошел к самолету, и человек крикнул с челна командарму:

- А я дивлюсь: який журавель прилетел до нас с неба? Що воно, думаю, и яка в том причина? Должно надломались, землячки?

- Ничего не поломалось, - ответил летчик.

- Ну-ну, - добродушно согласился лесной человек.- Нехай будет по-вашему. А вы, часом, не из Москвы?

- Из Москвы, - ответил командарм.

- Ну, седайте в челн, будете гостем, хоть хата моя и не дуже богатая. Я полесовщик здешний.

Командарм сел в валкий, полный воды челн.

Летчик остался чинить машину.

На берегу командарм оглянулся на леса, быстро ставшие печальными и золотыми от заката, вдохнул запах вянущих трав и улыбнулся:

- Хорошо тут у вас! Охота, должно быть, богатая?

- А в Москве, мабудь, лучше, - сказал лесник.

- Ну что ж, поменяемся, - пошутил командарм. – Лети в Москву, а я за тебя останусь.

- Чистый смех! – сказал лесной человек. – Тут я знаю, где какая птица перо загубила. За самую за райскую жизнь я этого леса не кину.

Командарм прошел в избу. На стене были приклеены портреты, вырезанные из старых газет. Среди них рядом с портретом Шевченко командарм увидел себя – он был изображен молодым, улыбающимся. Командарм снял фуражку, провел широкой ладонью по седым волосам и сел на лавку. Лесник полез в подпол за молоком и сыром.

Из темного угла послышалось заунывное жужжание. Командарм оглянулся – на полу сидел старик со светлыми, слепыми глазами. Отполированная сотнями нищих заскорузлых рук украинская лира лежала у него на коленях. Старик медленно поворачивал костяную ручку, деревянный треснувший валик вертелся, терся о струны и они глухо жужжали.

- Ты здешний, отец? – спросил командарм.

- Не, я из-за Припяти. Иду на Чернобыль, на Киев; як силы хватит, дойду до самого моря.

«Странный старик», - подумал командарм.

Лира жужжала все так же тихо и заунывано.

Вошел лесник. Он поставил на стол кувшин с молоком, положил краюху черного хлеба и рассказал, что убогий этот старик пришел из-за Припяти. Его привел мальчик из соседнего колхоза и тотчас ушел.

Теперь надо бы поводить старика до Чернобыля, но все некогда.

Идет старик без поводыря. Где теперь взять поводырей, когда все дивчата и хлопцы бегают в школу? Так и пробирается один к морю, а зачем – неизвестно, говорит – к дочери.

- Ты бы мне спел, отец, - попросил командарм, разламывая черный хлеб и макая его в кружку с молоком.

- Спасибо на ласковом слове, - ответил старик. – Теперь народ пошел торопливый, не слухает старые песни.

Старик помолчал.

- Спою тебе думку, что сложили про меня, про старого Колдобу, сирые слепцы, покалеченные люди, - сказал спокойно старик, и командарм невольно вздрогнул. – Слухай тихонько.

Старик снял шапку и долго молча жужжал на лире.

- Як бурьян на шляхах вянет да пылится, - сказал он печально, - так и сердце сохнет от людской обиды. Як вода на речке льется, уплывает, так и слезы льются, их никто не чует.

Лира стихла. В наступившей тишине старик сказал просто и громко:

Ой, жила на свете сирота-небогата,
Тай пришлась сиротке трудная дорога.
Мать ее не мыла, волос не чесала,
Корку хлеба с салом, борща не давала,
Бо в могиле маты третий год лежала.

Лира снова зажужжала громко и томительно.

Тай коров пасла та сирота у пана,
Ночевала, бидно, посередь бурьяна.
Грозы по-над степью ходят чередою,
Молнии полышут над сухой травою.

Слепец рассказал, как гроза разогнала стадо в степи, как потеряла девочка лучшую корову и как хозяин выгнал ее ночью со двора и не дал даже куска хлеба.

И пошла сиротка, слезы утирае,
Мать свою с могилы даром выкликае.
Доля человечья слезами полита,
Доля человечья тоскою повита,
Доля человечья богом позабыта.

Старик опять помолчал. Скрипела лира.

- Слухай, сердце мое, - сказал старик командарму. – Немае на свете гирше слез, як слезы сиротыны.

Он прижал струны и снова заговорил:

Так бежит сиротка, а куда – не знае.
Тай на шляху ночью казака встречае
И тому казаку все оповидае.
Взяв казак сиротку и довел до хаты,
Где господствовала его стара маты.
И сказав казаче матери: «Горпына,
Я знайшов на шляхту небогу-дивчину.
Будь же ей, старуха, як родная маты,
Я ж пойду до пана два слова казаты».

Лира зажужжала торопливо, и старик запел грозным голосом:

То не грозы в небе ходят да играют, -
То господски хаты огнем полыхают.
Ще не вмерла правда та холопска сила,
Ще не зарастае панская могила.
Гей, вставайте люды, со степей та гаев!
Гей, вставайте люды, кто щастья не мае!
Шуми, Украина, повстаньем та свистом,
Бренчи, Украина, блискавым монистом,
Бо идут холопы ратуваты волю,
Отбываты землю, будоваты долю!

Лира еще долго гудела и затихала. Командарм слушал, отодвинув хлеб. Щемящая эта песня напоминала ему детство, далекие горы, когда он мальчишкой гонял в ночное в осенние холодные ночи старого коня и у него, у мальчишки, был один только тулупчик – рваный, косматый от вылезшей шерсти.

Замученный конь пасся вяло, часами стоял неподвижно под дождем, думал о чем-то, и глаза его слезились.

Мать штопала тулупчик, но он все рвался и рвался, и мать плакала от забот, от дурных предчувствий. Отец ушел на юг, на шахты, и там пропал.

- Да, детство, - сказал командарм и поднял голову.

- Очи я себе спалил на том панском пожаре, - сказал старик, надевая шапку. – За год до войны я ослеп. Один голос остался для меня на свете.

- А где же та девочка? – спросил командарм.

- Двадцать годов я ее не бачив, - ответил старик. – Як наскочили на наше село гайдамаки, она и ушла через болота с красными частями. Так и сгинула, загубилась в городах посередь многолюдства. Немае у мене иншего ридного сердца, она одна осталась. Щукав я ее сколько годов, исходил всю землю. Месяц назад вернулся в свое село, прибиг до мене председатель колхоза и каже: «Дочка твоя знайшлась. Приезжав, - каже, -а на побывку Остап – вин служит во флоте. Вин ее бачив, она про тебя пытала, а вин, дурный, сказав, шо ты ушел из села, загубывся, мабудь, вже помер. Она дуже плакала. Я, - каже, - адрес ее у Остапа спысав. Ось вин!»

Старик вытащил из-за пазухи измятую бумажку и протянул вперед в дрожащей руке.

Командарм прочел адрес при свете керосиновой лампочки. Стекло у лампы было покрыто мохнатой пылью, - должно быть ее с зимы не зажигами.

- Далека тебе идти, отец, - сказал командарм, - до самого моря. Далеко и долго идти.

- Одного боюся – не дойду, - ответил старик. – Годы мои великие, силы прежней нету.

Вошел летчик и доложил, что работы осталось часа на два и на рассвете можно будет лететь.

- Значит, мы не опоздаем? – спросил командарм.

- Прилетим как раз вовремя.

Ночью командарм не спал.

Он вышел из избы. Как только он переступил порог, густая ночь окружила его шелестом и холодом. Осины на берегу торопливо зашуршали листьями и стихли.

«Да, детство», - подумал командарм и закурил. Все, как в детстве, - глухие ночи, Стожары, роса, сонная возня птиц, ночующих в мокрой листве.

Командарм посмотрел на восток. Среди черных ветвей сверкал зеленый холодный Сириус, - приближался рассвет.

Командарм вернулся в избу. Все спали.

- Отец, - негромко позвал командарм.

Слепец пошевелился в своем углу. Командарм зажег спичку. Старик сидел на полу, прислонившись к стене, и смотрел в темноту светлыми мертвыми глазами.

- Отец, - повторил командарм, - собирайся. Мы возьмем тебя, доставим тебя до моря.

Старик молчал. Командарм снова зажег спичку.

Старик сидел все также. Из его открытых глаз текли редкие слезы.

- Чую,- тихо сказал он. – Чую, сердце мое.

Через час машина с торжественным рокотом, разогнав по озеру темную волну, шла в небо, разворачиваясь к югу, где низко среди просек и пустошей дотлевал пепельным огнем Юпитер.

Перед отлетом летчик оглянулся на слепца, сидевшего в кабине. Лицо старика сморщилось. Он вытирал глаза колючим рукавом свитки и бормотал:

- От, старый дурень, яка приключилась история!

- Разрешите доложить, - сказал летчик командарму. – Двести километров лишних. Мы опоздаем ко флоту.

- А вы не опаздывайте, - ответил, усмехнувшись, командарм.

Через четыре часа самолет, окруженный дрожащим серебряным воздухом, сел в зеленых бурунах, в солнце и громе моторов, около желтых рыбачьих лачуг, красных скал, около, берегов, залитых мерным и теплым прибоем.

Казалось, что приморский городок еще спит, так пустынно было на его каменных улицах, когда командарм осторожно вел за руку, как поводырь, дряхлого лирника в старой колючей свитке.

Милиционер на берегу около пристани узнал командарма по портретам, хотел поднять руку к козырьку, но растерялся – только дернул рукой и спрятался от смущения за кузов вытащенной на берег рыбачьей барки.

- Ну вот, здесь! – сказал командарм и остановился около маленького дома.

Тонкие сети, похожие на голубую паутину, висели на ограде, и черный кот сидел на перевернутой шлюпке и лениво жмурился на командарма.

- Я тебе, отец, открою калитку, - тихо сказал командарм, - а там уж сам доберешься. Я тороплюсь.

- Я дойду, я дойду, сердце мое, - растерянно ответил старик.

Командарм открыл калитку, ввел в нее старика и быстро отошел за угол. Он заметил сквозь заросли дикого винограда молодую женщину, стремительно сбежавшую со ступенек террасы, услышал отчаянный, радостный крик, смешанный со слезами, торопливо вынул папироску, на ходу закурил и, прыгая с камня на камень по крутым спускам, сворачивая в боковые запутанные переулки, быстро пошел к морю, где его ждал самолет.

В сумерки под крылом самолета открылись глубокие бухты. Во мгле, в перебегающих огнях, в шуме флагов и блеске сигнальных фонарей, в плеске волн и гомоне чаек покачивался на якорях и тяжело дымил, чтобы выйти в осеннее учебное плавание.

Командарм опоздал на два часа.



Страница сформирована за 0.79 сек
SQL запросов: 172