УПП

Цитата момента



Творить – значит оступиться в танце. Неудачно ударить резцом по камню. Дело не в движении. Усилие показалось тебе бесплодным?
Антуан де Сент-Экзюпери

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



…Никогда не надо поощрять жалоб детей и безоговорочно принимать их сторону. Дети сами разберутся, кто из них прав, кто виноват. Детские ссоры вспыхивают так часто и порой из-за таких пустяков, что не стоит брать на себя роль арбитра в них.

Нефедова Нина Васильевна. «Дневник матери»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/d3354/
Мещера

Потом он не мог сказать, провел ли он у этой хижины два или три часа или несколько дней. Когда волшебство отпустило его и он, бесшумно пробравшись назад по тропе между папоротниками, отыскал выход из леса и дошел наконец до открытых лугов, где паслось стадо, он проделал все это, не сознавая, что делает, душа его была еще очарована, и очнулся он, лишь когда его окликнул кто-то из пастухов. Тот встретил его громкой бранью из-за его долгого отсутствия, но, когда Даса удивленно взглянул на него широко открытыми глазами, словно не понимая его слов, пастух сразу умолк, пораженный таким непривычным, незнакомым взглядом мальчика и его торжественным видом. Но через несколько мгновений спросил:

- Где это ты был, дорогой? Уж не повидал ли ты какого-нибудь бога или повстречал демона?

- Я был в лесу, - сказал Даса, - меня потянуло туда, я хотел поискать меда. Но потом я забыл об этом, ибо увидел там незнакомого человека, отшельника, он сидел, погрузившись в размышления или в молитву, и когда я увидел его, увидел, как светилось его лицо. я невольно остановился и стал глядеть на него, и глядел долго. Я хочу сходить к нему вечером с приношением, он святой человек.

- Сделай это, - сказал пастух, - отнеси ему молока и свежего масла. Святых надо чтить и надо им подавать.

- Но как обратиться мне к нему?

- Тебе незачем к нему обращаться, Даса, поклонись ему только и поставь перед ним свое приношение, ничего больше не нужно.

Так он и поступил. Он не сразу отыскал это место. Перед хижиной никого не было, а войти в хижину он не осмелился, поэтому он поставил свое приношение на землю у входа в хижину и удалился.

И пока пастухи с коровами оставались вблизи этого места, он каждый вечер носил туда подаяние, а однажды сходил туда и днем, застал досточтимого погруженным в себя и снова не устоял от соблазна замереть в восторженном любовании и озариться сиянием блаженства и силы, которые излучал святой. Но и после того, как они покинули эти места и Даса помог перегнать стадо на новые пастбища, он еще долго не забывал той встречи в лесу и, как то бывает с мальчиками, оставаясь один, предавался мечтам, в которых видел отшельником и знатоком йоги себя самого. Со временем, однако, это воспоминание и эта мечта поблекли, тем более что Даса быстро вырос в сильного юношу, с радостным увлечением игравшего и боровшегося со сверстниками. Но в душе его осталось какое-то мерцание, какое-то смутное чувство, что утраченную им причастность к князьям и принцам ему когда-нибудь заменят достоинство и мощь йоги.

Однажды, когда они находились вблизи от города, кто-то из пастухов пришел оттуда с известием, что там предстоит большой праздник: старый правитель Равана, потерявший свою былую силу и одряхлевший, назначил день, когда его сменит и будет провозглашен правителем его сын Нала. Дасе захотелось побывать на этом празднике, чтобы повидать наконец город, о котором у него уже не осталось почти никаких детских воспоминаний, послушать музыку, поглядеть на шествие и состязания знати и хоть раз увидеть воочию тот неведомый мир горожан и владык, о котором так часто повествовали предания и сказки и который, как он знал - а это тоже казалось преданием, сказкой или чем-то еще более призрачным, - был когда-то, в незапамятные времена, его собственным миром. Пастухам было велено доставить ко двору масло для праздничных жертвоприношений, и Даса, к его радости, оказался среди тех троих, кому поручил это сделать главный пастух.

Чтобы сдать масло, они накануне праздника явились ко двору, и принял у них масло брахман Васудева, который распоряжался жертвоприношениями, но он не узнал юношу. С великим рвением участвовали затем трое пастухов в празднике, уже рано утром смотрели они, как начались жертвоприношения под руководством брахмана и охваченные пламенем груды золотистого масла превращались в высокое, до небес, пламя, как бесконечно высоко вздымался огонь и напоенный жиром, угодный трижды десяти богам дым. Они видели в праздничном шествии слонов с золочеными балдахинами, под которыми сидели люди, видели украшенную цветами царскую колесницу и молодого раджу Налу, слышали громкую музыку тимпанов. Все было предельно великолепно и пышно и немного смешно, во всяком случае, так показалось юному Дасе; он был оглушен и восхищен, даже опьянен шумом, колесницами, разукрашенными лошадьми, всей этой роскошной, хвастливой расточительностью, был в восторге от танцовщиц, плясавших перед колесницей владыки, от их стройных и тугих, как стебли лотоса, станов, был поражен величиной и красотой города, и все-таки, несмотря ни на что, даже в радостном опьянении, смотрел на все чуть-чуть и трезвыми глазами пастуха, который горожанина, в общем-то, презирает. О том, что первородным сыном был, собственно, он, что здесь у него на глазах помазывают, освящают и чествуют его сводного брата Налу, о котором у него не осталось никаких воспоминаний, что на этой украшенной цветами колеснице должен был бы, в сущности, восседать он сам, Даса, - об этом он не думал. Впрочем, этот молодой Нала совсем ему не понравился, он показался ему глупым, злым, избалованным и невыносимо тщеславным в своей самовлюбленной напыщенности; Даса был бы не прочь подшутить над этим строившим из себя владыку юнцом и проучить его хорошенько - но такой возможности не представилось, и он вскоре забыл об этом: столько можно было здесь увидеть, услышать, столько здесь было поводов для смеха и радости. Городские женщины были красивы, у них были дерзкие. волнующие взгляды, движения и обороты речи, нашим пастухам довелось услыхать словечки, которые еще долго звенели у них в ушах. Слова эти, правда, выкрикивались насмешливо, ведь горожанин относится к пастуху совершенно так же, как пастух к горожанину: один презирает другого; но, несмотря на это, красивые, сильные, вскормленные молоком и сыром юноши, жившие почти весь год под открытым небом, очень понравились городским женщинам.

Когда Даса вернулся с этого праздника, он был уже мужчиной, теперь он бегал за девушками, и ему не раз приходилось мериться силой с другими юношами в жестоком кулачном бою и в борьбе. Однажды они снова пришли в другие места, в места плоских пастбищ и стоячих вод, заросших камышом и бамбуком. Здесь он увидел одну девушку, Правати звали ее, и воспылал безумной любовью к этой красавице. Она была дочерью издольщика, и влюбленность Дасы была так сильна, что он все другое забыл и забросил, чтобы добиться успеха у нее. Когда через некоторое время пастухи стали покидать эти места, он не послушался их советов и увещаний, а распрощался с ними и с пастушеской жизнью, которую так любил прежде, осел здесь и добился того, что Правати стала его женой. Он возделывал просяные и рисовые поля тестя, помогал на мельнице и в роще, построил жене хижину из бамбука и глины и держал ее гам взаперти. Могучей должна быть та сила, которая может заставить молодого человека отказаться от своих прежних радостей, товарищей и привычек, изменить свою жизнь и на чужбине взять на себя незавидную роль зятя. Так велика была красота Правати, так велико и заманчиво было обещание любовных утех, которое излучали ее лицо и стан, что Даса ослеп для всего другого и полностью отдался этой женщине, в чьих объятиях он действительно испытывал великое счастье. О многих богах и святых рассказывают, будто они, пленившись какой-нибудь обворожительной женщиной, целыми днями, месяцами и годами держали ее в объятиях и, пребывая в слиянии с ней, полностью погружались в радость и забывали обо всем прочем. Такой судьбы и такой любви желал себе и Даса. Однако суждено ему было другое, и счастье его длилось недолго. Длилось оно около года, да и это время не было сплошь заполнено счастьем, оставалось место и для разного другого - для назойливых требований тестя, для подковырок со стороны шурьев, для капризов молодой женщины. Но, как только он отправлялся к ней на ложе, все это забывалось и обращалось в ничто, так волшебно влекла его ее улыбка, так сладостно было ему гладить ее стройные члены, таким множеством цветов, запахов и теней расцветал сад наслаждения ее молодым телом.

Счастью не исполнилось и года, когда однажды в эти места пришли тревога и шум. Появились конные гонцы и объявили о прибытии молодого раджи, затем с дружиной, лошадьми и свитой появился сам молодой раджа, Нала, чтобы поохотиться в этих местах, кругом разбивались шатры, фыркали кони, трубили рога. Даса не обращал на это внимания, он работал в поле. трудился на мельнице и избегал встреч с охотниками и придворными. Но, возвратясь в один из этих дней в свою хижину и не застав там жены, которой в это время было строжайше запрещено выходить, он почувствовал, как у него кольнуло сердце, и понял, что его ждет беда. Он поспешил к тестю, Правати не было и там, и никто будто бы не видел ее. Тяжесть на его сердце спала еще томительней. Он обыскал огород, поля, день и еще день ходил между своей хижиной и хижиной тестя, караулил на пашне, спускался в колодец, молился, выкликал ее имя, манил, бранился, искал следы ног. Наконец младший его шурин, еще мальчик, сказал ему, что Правати у раджи, что она живет в его шатре, что ее видели едущей верхом на его лошади. Даса стал украдкой следить за лагерем Налы, с ним была праща, которая служила ему в бытность его пастухом. Как только, будь то днем или ночью, казалось, что шатер князя не охраняется, он подкрадывался к нему, но всякий раз тотчас же появлялись стражники, и ему приходилось бежать. С дерева, спрятавшись в ветках которого он осматривал лагерь, Даса увидел раджу, чье лицо было ему знакомо и противно еще с того праздника в городе, увидел, как гот сел на коня и поскакал, а когда раджа через несколько часов вернулся, спешился и откинул занавеску шатра, Даса увидел, как в тени палатки встрепенулась, приветствуя вернувшегося, какая-то молодая женщина, и чуть не упал с дерева, узнав в этой молодой женщине Правати, свою жену. Теперь не было сомнений, и тяжесть у него на сердце возросла. Если велико было счастье его любви к Правати, то не меньше, нет, больше были теперь горе, ярость, чувство потери и обиды. Так бывает, когда всю свою способность любить человек сосредоточит на одном-единственном предмете; с потерей этого предмета у него все рушится, и он остается нищим среди развалин.

Сутки блуждал Даса в окрестных рощах, после каждого короткого отдыха горе сердца снова поднимало усталого на ноги, он должен был бежать и шевелиться, ему казалось, что он должен двигаться и бежать до конца света и до конца своей жизни, потерявшей ценность и прелесть. Однако он не убегал в неведомые дали, а держался все время поблизости от своей беды, кружа около своей хижины. мельницы, пашен, охотничьего шатра князя. Наконец он опять стал прятаться в деревьях над палаткой. Он караулил с ожесточенностью и жадностью голодного зверя, пока не настал миг, для которого он берег свои последние силы, пока раджа не показался перед шатром. Тогда он тихонько соскользнул с ветки, размахнулся, разогнал пращу и попал камнем прямо в лоб ненавистному, который упал навзничь и застыл Никого, видимо, рядом не было; в бурю сладострастной радости мщения, бушевавшую в душе Дасы, пугающе-странно ворвалась на миг глубокая тишина. И прежде чем вокруг поднялся шум и закопошились слуги, он исчез в роще, переходившей со стороны долины в непроходимые заросли бамбука.

Когда он спрыгивал с дерева, когда в опьянении действием размахивал пращой и посылал смерть, у него было такое чувство, словно он гасит этим и собственную жизнь, словно расходует последние силы и, летя вместе со смертоносным камнем, бросается сам в пропасть уничтожения, согласный погибнуть, лишь бы ненавистный враг пал на миг раньше, чем он. Теперь, однако, когда действию ответил этот неожиданный миг тишины, жажда жизни, жажда, о которой он только что знать не знал, потянула его назад о г отверстой пропасти, и первичный инстинкт, вновь овладевший его чувствами и членами, заставил его податься в лес и в бамбуковые дебри, велел ему бежать и стать невидимым. Лишь достигнув укрытия и уйдя о г первой опасности, он осознал то, что с ним произошло. Когда он, обессилев, упал и стал жадно глотать воздух, когда опьянение действием сменилось изнеможением и отрезвлением, он сперва почувствовал разочарование, недовольство тем, что он жив и ушел о г опасности. Но, как только его дыхание успокоилось и голова перестала кружиться от усталости, на смену этому вялому и противному чувству пришли упрямство и воля к жизни, и в сердце его снова вернулась дикая радость от содеянного.

Вскоре вблизи от него поднялся шум, началась погоня за убийцей, она продолжалась весь день, и он спасся от нее лишь благодаря тому, что притаился в чаще, забираться в которую из-за тигров никто не решался. Он немного поспал, опять полежал, прислушиваясь, пополз дальше, передохнул снова и, оказавшись на третий день после содеянного уже по ту сторону цепи холмов, продолжал двигаться дальше, в более высокие горы.

Бездомная жизнь мотала его, она сделала его жестче и равнодушнее, но и умнее, смиреннее, однако по ночам ему все снились Правати и его былое счастье или то, что он теперь так называл, снились не раз и погоня, и бегство, страшные, щемящие душу сны, например такой: он бежит через леса, за ним, с барабанами и охотничьими рогами, его преследователи, и он - через леса и болота, через кусты шиповника и по ветхим гнилым мосткам - что-то несет, какую-то ношу, сверток, что-то завернутое, закутанное, неизвестное, о чем он знает только, что это драгоценность и ее нельзя выпускать из рук ни при каких обстоятельствах, несет нечто ценное и находящееся под угрозой, сокровище, быть может, украденное, нечто завернутое в платок, в цветную материю с коричнево-красным и синим узором, какой был на праздничном платье Правати, - нагруженный, стало быть, этим свертком, этой похищенной добычей или сокровищем, он с опасностью и трудом бежит, крадется, нагибаясь под низко нависшими ветвями и скалами, мимо змей, по головокружительно узким тропкам над реками, полными крокодилов, и вот наконец, затравленный и без сил, останавливается, теребит узлы на своем свертке, развязывает их один за другим, разворачивает платок, и сокровище, которое он теперь извлекает и держит трясущимися руками, оказывается его собственной головой.

Он жил скрытно и не оседло, уже не столько убегая от людей, сколько избегая их. И вот однажды он забрел в холмистую, поросшую густой травой местность, которая показалась ему прекрасной, веселой и такой приветливой, словно он давно ее знал. то попадался луг, где в траве мягко колыхались цветы, то вдруг кусты ракит, которые он узнавал и которые напоминали ему о веселой и невинной поре, когда он ничего не знал ни о любви, ни о ревности, ни о ненависти, ни о мести. Это были угодья, где он когда-то пас стадо со своими товарищами, то были самые лучезарные времена его юности, из далеких глубин невозвратного глядели они теперь на него. Сладостная печаль в его душе отвечала голосам, которые его здесь приветствовали, ветерку в серебристой листве ивы, веселой, быстрой песенке ручейков, щебету птиц и низкому, золотому жужжанью шмелей. Здесь все звучало и благоухало пристанищем и домом, никогда еще ни одна местность не казалась ему, привыкшему к бродячей пастушеской жизни, такой внутренне близкой ему и родной.

Сопровождаемый и ведомый в душе этими голосами, с таким чувством, словно он вернулся домой, бродил он по этим приветливым местам, впервые после ужасных месяцев не как чужой, не как гонимый, обреченный на смерть беглец, а с открытым сердцем, ни о чем не думая, ничего не желая, целиком отдаваясь этой веселой тишине близкого и сиюминутного, благодарно все принимая и немного удивляясь себе и этому новому, непривычному состоянию души, этой открытости без желаний, этой веселости без напряжения, этой радости внимательного и благодарного созерцания. Его потянуло через зеленые луга к лесу, под деревья, в испещренный солнечными бликами сумрак, и здесь это чувство возвращенья и дома усилилось и повело его дорогами, которые ноги его находили, казалось, сами собой, и вот через заросли папоротника, маленький густой лес посреди большого леса, он вышел к какой-то крошечной хижине и увидел, что перед хижиной на земле сидит неподвижный йог, за которым он когда-то следил и которому носил молоко.

Словно проснувшись, Даса остановился. Здесь было все, как было когда-то, здесь время не шло, здесь никто не убивал и никто не страдал; здесь время и жизнь застыли, казалось, как кристалл, успокоившись навсегда. Он смотрел на старика, и в сердце его возвращались то восхищение, та любовь, та тоска, которые он когда-то почувствовал, впервые увидев его. Он глядел на его хижину и думал, что не мешало бы подправить ее к началу дождей. Затем он осмелился сделать несколько осторожных шагов, вошел в хижину и поглядел, что там внутри; там было мало добра, там не было почти ничего - постель из листьев, тыквенная чаша с водой и пустая лубяная сума. Суму он, выходя, взял с собой, поискал в лесу пищи, принес плодов и сладких корешков, затем сходил с чашей за свежей водой. Теперь было сделано все, что можно было тут сделать. Так мало нужно было человеку, чтобы прожить. Даса сел на землю и замечтался. Он был доволен этим молчаливым покоем, этим мечтаньем в лесу, был доволен самим собой, доволен внутренним голосом, приведшим его сюда, где он еще в юности почувствовал что-то похожее на мир, счастье и дом.

Он остался у молчальника. Он менял его подстилку из листьев, искал пищу обоим, потом поправил старую хижину и начал строить вторую - немного поодаль, для себя. Старик, казалось, терпел его, хотя нельзя было понять, замечает ли он Дасу вообще. Если он вставал, прерывая свои раздумья, то только затем, чтобы уйти в хижину спать, что-нибудь съесть или пройтись по лесу. Даса жил близ старца, как живет слуга возле великого владыки или, вернее, как живет рядом с человеком какое-нибудь маленькое домашнее животное, какая-нибудь ручная птица или, например, мангуста - стараясь ему услужить и почти не обращая на себя его внимание. Поскольку он долгое время жил как беглец, скрытно, неуверенно, с нечистой совестью и в постоянном ожидании преследования, то спокойная жизнь, нетрудная работа и соседство человека, который совершенно, казалось, не замечал его, были какое-то время очень для него благотворны, он стал спать без страшных снов и на целые часы, а то и дни забывал о случившемся. О будущем он не думал, а если у него появлялось какое-нибудь страстное желание, то только желание остаться здесь, желание, чтобы йог посвятил его в тайну своей отшельнической жизни, желание стать йогом самому и проникнуться гордой беспечностью йоги. Он начал подражать повадкам достопочтенного, неподвижно сидеть, как он, скрестив ноги, глядеть, как он, в неведомый, находящийся по ту сторону реальности мир и отрешаться от всего окружающего. При этом он довольно быстро уставал, у него затекали члены и болела спина, его изводили комары или у него раздражалась кожа, зудела, воспалялась, заставляя его ерзать, чесаться и в конце концов вскакивать. Но несколько раз он ощущал и другое - пустоту, легкость, парение, что случается порою во сне, когда лишь изредка и еле-еле касаешься земли, чтобы мягко оттолкнуться от нее и снова парить как пушинка. В такие минуты у него возникала смутная догадка о том, каково это - долго парить вот так, когда твое тело и твоя душа теряют тяжесть и улетают с дыханием более великой, более чистой, солнечной жизни, возносясь и вливаясь в некий потусторонний, вневременный и неизменный мир. Однако это были только минуты, только смутные догадки. И, разочарованно падая после таких минут в обыденность, он думал, что надо добиться того, чтобы этот знаток стал его учителем, чтобы он ознакомил его со своими упражнениями и своим тайным искусством, сделал и его йогом. Но как могло это получиться? Не похоже было, что старик когда-нибудь увидит его воочию, что они когда-нибудь перекинутся словом. Так же, как он был по ту сторону дня и часа, леса и хижины, старик был, казалось, и по ту сторону слов.

И все-таки однажды он сказал слово. Пришло время, когда Даса стал опять по ночам видеть сны, то смущающе сладостные, то смущающе страшные, сны либо о своей жене Правати, либо об ужасах, которых полна жизнь беглеца. А днем он перестал делать успехи, не выдерживал долгого сидения и погружения в себя, думал о женщинах и любви, слонялся по лесу. Виною тому была, возможно, погода, стояли душные дни с порывами жаркого ветра. И вот был один из таких скверных дней, звенели комары, а минувшей ночью Дасе опять приснился тяжелый, оставивший гнетущий страх сон, содержания которого он не помнил, но который теперь наяву казался ему каким-то жалким и, в сущности, непозволительным, глубоко постыдным возвратом к пройденным уже ступеням жизни. Целый день он мрачно и неспокойно топтался вокруг хижины, берясь то за одну, то за другую работу, несколько раз садился, чтобы погрузиться в себя, но каждый раз на него сразу же нападала лихорадочная неугомонность, все тело у него дергалось, ноги зудели, в затылке жгло, и, едва выдержав несколько мгновений, он со стыдом и робостью глядел на старика, который сидел в совершенной позе и чье лицо с обращенными внутрь глазами было полно невозмутимо-тихой веселости, как качающийся на стебле цветок.

Когда в этот день йог, поднявшись, направился к хижине, Даса, давно того дожидавшийся, стал у него на пути и с отвагой, которая шла от страха, заговорил с ним.

- Досточтимый, - сказал он,- прости, что я вторгся в твой покой Я ищу мира, ищу покоя, я хочу жить, как ты, и стать таким, как ты. Видишь, я еще молод, но на мою долю выпало уже много горя, судьба была жестока ко мне. Я родился князем, а меня прогнали к пастухам, я стал пастухом, рос довольным и сильным, как телец, и с невинной душой. Затем у меня открылись глаза на женщин, и, увидев прекраснейшую из них, я подчинил ей свою жизнь, я умер бы, если бы не получил ее в жены. Я покинул своих товарищей-пастухов, посватался к Правати, получил ее в жены, стал зятем и нес свою службу, я тяжко трудился, но Правати была моей и любила меня, во всяком случае, я думал, что она любит меня, каждый вечер я возвращался в ее объятья, лежал у ее сердца. И вот в этот край является раджа, тот самый, из-за кого меня когда-то, ребенком, прогнали, он явился и отнял у меня Правати, я видел ее в его объятиях. Это была величайшая боль, какую мне довелось испытать, она совершенно изменила меня и мою жизнь. Я убил раджу, я совершил убийство, я вел жизнь преследуемого преступника, все гнались за мной, ни часу не был я спокоен за свою жизнь, пока не оказался здесь. Я глупый человек, досточтимый, я убийца, может быть, меня еще поймают и четвертуют. Мне несносна эта ужасная жизнь, я хочу избавиться от нее.

Йог слушал это излияние спокойно, потупив глаза. Теперь он поднял их и направил свой взгляд в лицо Дасы, светлый, пронизывающий, до невыносимого твердый, сосредоточенный и ясный взгляд, и, в то время как он рассматривал лицо Дасы, думая о его торопливом рассказе, на губах старика медленно заиграла улыбка, перешедшая в смех, он с беззвучным смехом закачал головой и, смеясь, сказал.

- Майя! Майя!

Смущенный и пристыженный, Даса застыл на месте, а старик стал прогуливаться, перед тем как поесть, по узкой тропинке в папоротниках; размеренно и твердо походив взад и вперед, он после нескольких сот шагов вернулся и прошел в свою хижину, и лицо ею было опять, как всегда, обращено не к миру явлений, а куда-то еще. Что же это за смех такой был, которым ответило бедному Дасе это все время одинаково неподвижное лицо? Долго пришлось ему о том размышлять. Доброжелательным или издевательским был он, этот ужасный смех в минуту отчаянного признания, отчаянной мольбы Дасы? Утешительным или осуждающим, божественным или демоническим? Был ли он лишь циничным хихиканьем старости, которая уже ничего не способна принять всерьез, или потехой забавляющегося чужой глупостью мудреца? Был ли он отказом, прощанием, приказом уйти? Или он означал совет, призывал Дасу поступить так же и засмеяться тоже? Он не мог этого разгадать. До поздней ночи размышлял он об этом смехе, в который превратились, казалось, его жизнь, его счастье и горе для этого старика, мысли его упорно жевали этот смех, как твердый корень с каким-то, однако, вкусом и запахом. И так же, пытаясь его разжевать, размышлял он и бился над словом, которое старик так звонко выкрикнул, так весело и с такой непонятной радостью, смеясь, произнес: "Майя! Майя!" Что оно приблизительно означает, он наполовину знал, наполовину догадывался, да и тон, которым смеявшийся произнес его, позволял, казалось, угадать некий смысл. Майя - это была жизнь Дасы, его молодость, это было его сладкое счастье и горькое горе, майя - это была прекрасная Правати, майя - это была любовь и радость любви, майя - это была вся жизнь. Жизнь Дасы и жизнь всех людей - все было в глазах этого старого йога майей, было каким-то ребячеством, зрелищем, театром, игрой воображения, было пустотой в пестрой оболочке, мыльным пузырем, чем-то таким, над чем можно даже восторженно смеяться и что можно одновременно презирать, но ни в коем случае нельзя принимать всерьез.



Страница сформирована за 0.63 сек
SQL запросов: 171