ГЛАВА VII. ТОМ ОТДАЕТ ДОЛЖНОЕ БЛОХЕ
— Полдень! — сказал Том. И точно — Томова тень превратилась в маленькое пятнышко возле его ног. Посмотрели мы на гринвичские часы и видим, что на них сейчас будет двенадцать. Том и говорит, что Лондон от нас либо прямо на север, либо прямо на юг — одно из двух. Судя по погоде, по песку и по верблюдам, он решил, что на север, и порядочно на север — примерно как от Нью-Йорка до Мехико-Сити.
Джим сказал, что, по его мнению, шар самая быстроходная штука в мире, если только не считать некоторые породы птиц, например дикого голубя, или поезд.
Но Том говорит, будто он читал, что в Англии поезда ходят со скоростью сто миль в час и что во всем мире нет птиц, которые бы летали так быстро, не считая одной, а именно блохи.
— Блохи? Да как же это, масса Том? Во-первых, она вроде не совсем птица…
— Не птица? А кто ж она тогда?
— Не знаю точно, масса Том, да только я думаю, что она просто животная. Да нет, это тоже не годится — для животной она вроде маловата. Она, наверно, жук. Да, сэр, она жук, уж это точно.
— Бьюсь об заклад, что она не жук, да уж ладно. Ну, а во-вторых что?
— Во-вторых, птицы летают далеко, а блоха нет.
— Блоха далеко не летает? А скажи-ка: далеко — это, по-твоему, сколько?
— Далеко — это много-много миль. Да ведь это же всякий знает.
— Ну, а человек, он может много миль пройти?
— Да, сэр, может.
— Столько же, сколько поезд?
— Да, сэр, только дайте ему время.
— А блоха разве не может?
— Может, пожалуй, если дать ей времени побольше.
— Теперь ты видишь, что дело вовсе не в расстоянии, а во времени, за которое это расстояние можно пройти. Ясно?
— Пожалуй, так оно и есть, да что-то мне не верится, масса Том.
— Тут все дело в соотношении, и когда ты начнешь прикидывать чью-нибудь скорость по размерам, то разве какая-нибудь птица, человек или поезд может сравниться с блохой? Самому проворному человеку ни за что не пробежать больше десяти миль в час, а это не намного больше, чем если увеличить его собственную длину в десять тысяч раз. Зато во всех книгах говорится, что любая, самая обыкновенная третьесортная блоха может прыгнуть на расстояние, которое в сто пятьдесят раз больше ее собственной длины. Вот! И к тому же она может сделать пять прыжков в секунду. Это значит, что за одну-единственную короткую секунду она может прыгнуть на расстояние, которое в семьсот пятьдесят раз больше ее собственной длины. Она ведь не тратит зря время на остановки — она и останавливается и прыгает одновременно. Попробуй, придави ее пальцем — сам увидишь. Ну вот, это простая третьесортная блоха. А теперь возьми первоклассную итальянскую блоху, которая всю свою жизнь была любимицей дворянства и никогда не знала ни нужды, ни холода, ни голода. Такая блоха может прыгнуть на расстояние в триста раз больше своей длины, и так она может прыгать целый день — по пять прыжков в секунду, — итого в тысячу пятьсот раз больше своей длины. Представь себе, что человек мог бы пройти в секунду расстояние в тысячу пятьсот раз больше своей длины, скажем, полторы мили. Это будет девяносто миль в минуту, то есть намного больше пяти тысяч миль в час. Ну, куда твоему человеку, птице, поезду, шару? Да они гроша ломаного не стоят рядом с блохой. Блоха — это просто маленькая комета.
Я здорово удивился, и Джим тоже. Он сказал:
— А это все точно, масса Том? Тут никакого обмана нету?
— Разумеется, точно. Совершенно точно.
— Ну, раз так, значит блоху уважать надо. Я их раньше никогда не уважал, ну, а теперь, видать, придется, они заслужили. Это уж точно, что заслужили.
— Еще бы! Конечно, заслужили. Если принять во внимание рост блохи, то у них побольше ума-разума, чем у любой другой твари на земле. Блох чему хочешь научить можно, и учатся они всему очень быстро. Например, блох запрягают в маленькие тележки и учат возить их туда-сюда и во все стороны — куда приказано; и еще маршировать — совсем как солдаты, по команде. Их учат выполнять всякую тяжелую и грязную работу. Допустим, тебе удалось вывести блоху ростом с человека, да притом такую, чтобы ее ум и способности увеличивались в той же пропорции, что и рост. Как ты думаешь, что тогда станется со всем родом человеческим? Ведь эта блоха будет президентом Соединенных Штатов, и тебе ее ни за что не удержать — все равно что молнию.
— Боже ты мой, масса Том! А я и не знал, что она за тварь такая! Нет, сэр, у меня этого и в мыслях никогда не было, уж это я точно говорю.
— Блоха — она любому человеку или зверю сто очков вперед даст, особенно если посмотреть на ее рост. Она куда занятнее любого из них. Люди вечно болтают о силе муравья, слона и паровоза. Да они все гроша ломаного не стоят по сравнению с блохой! Блоха может поднять груз в двести или триста раз больше своего собственного веса, а они что? Даже ничего похожего. И потом, у блохи есть свои взгляды, и она ни за что от них не отступится. Блоху не проведешь — она своим инстинктом, или умом, или что там у нее в голове, обо всем правильно судит и никогда не ошибается. Некоторые думают, что для блохи все люди одинаковы. Ничего подобного. Есть люди, к которым блоха и близко не подойдет, хотя бы она с голоду помирала. Вот я, например. На мне ни разу в жизни ни одной блохи не было.
— Масса Том!
— Ты не думай, я не шучу.
— Да, сэр, я еще в жизни такого не слыхивал.
Джим никак не мог этому поверить, да и я тоже, и потому пришлось нам спуститься вниз на песок, запастись блохами и поглядеть, что из этого получится. Том оказался прав. Блохи тысячами кинулись на меня и на Джима, а на Тома ни одна не полезла. Понять это было невозможно, но это был факт, от которого никуда не денешься. Том сказал, что так оно всегда и бывает, и будь их тут хоть целый миллион — все равно ни одна блоха ни за что на него не полезет и беспокоить его не станет.
Мы поднялись наверх, к холоду, чтобы выморозить блох, и оставались там некоторое время, а после снова спустились в приятную погоду и стали лениво продвигаться вперед со скоростью не больше двадцати — двадцати пяти миль в час. Понимаете, чем дольше мы находились в этой тихой и мирной пустыне, тем меньше нам хотелось шуметь и суетиться. Мы чувствовали себя счастливыми и довольными, пустыня нравилась нам все больше и больше, и в конце концов мы ее даже полюбили. И вот, как я уже сказал, мы снизили скорость и неплохо проводили время — глазели в подзорную трубу, читали, развалившись на ящиках, или дремали.
Словно это и не мы, а кто-то другой так стремился найти землю и высадиться, и все же это были мы. Но теперь с этим было покончено — раз и навсегда. Теперь мы уже привыкли к шару и ничего не боялись, и нам больше никуда не хотелось. Шар для нас стал родным домом. Мне даже казалось, что я тут родился и вырос, и Том с Джимом то же самое говорили. Ведь вокруг меня всегда были противные люди, которые вечно ко мне придирались, пилили и бранили меня, и все-то я делал не так, и они вечно шипели, надоедали, придирались и житья мне не давали, заставляя меня делать то одно, то другое, и всегда то, чего я делать не хотел, а после давали мне нагоняй за то, что я увиливал и делал что-нибудь другое, и все время отравляли жизнь. А здесь наверху, в небе, так тихо, и солнышко так славно светит; ешь сколько влезет, спи сколько хочешь, и множество интересных вещей кругом, и никто не пристает, не пилит, и нет приличных людей, и все время один сплошной праздник. Ох, черт возьми, не очень-то я торопился отсюда обратно к цивилизации! Ведь в цивилизации что хуже всего? Если кто-то получил письмо и в нем какая-нибудь неприятность, то он непременно придет и расскажет вам все про нее, и вам сразу на душе скверно станет. А газеты — так те все неприятности со всего света собирают и почти все время портят вам настроение, а ведь это такое тяжкое бремя для человека. Ненавижу я эти газеты, да и письма тоже, и если б я мог сделать по-своему, я бы ни одному человеку не позволил свои неприятности сваливать на людей, с которыми он вовсе незнаком и которые совсем на другом конце света живут. Ну вот, а на шаре ничего этого нет, и потому он самое распрекрасное место, какое только есть на свете.
Мы поужинали. Такой красивой ночи я еще в жизни не видывал. От лунного сияния было светло, как днем, только гораздо приятнее. Раз мы увидели льва — он стоял совсем один, как будто никого другого в целом свете нет, а тень его лежала возле него на песке, словно чернильная клякса. Хорошо бы, если б луна всегда так светила!
Мы почти все время валялись на спине и разговаривали. Спать нам не хотелось. Том сказал, что мы теперь попали прямехонько в «Тысячу и одну ночь». И еще он сказал, что как раз тут произошло одно из самых занятных приключений, какие описываются в этой книге. Вот мы и глядели вниз во все глаза, покуда он нам про это рассказывал, — ведь нет ничего интереснее, чем глядеть на то место, про которое в книжке говорится. Это была сказка о погонщике верблюдов, который потерял своего верблюда. И вот бродит он по пустыне, встречает одного человека и говорит: — Не попадался ли тебе беглый верблюд?
А человек отвечает:
— Он слеп на левый глаз?
— Да.
— У него верхнего переднего зуба не хватает?
— Да.
— Он хромает на левую заднюю ногу?
— Да.
— С одной стороны на нем навьючено просо, а с другой мед?
— Ну да. Хватит уж описывать, это он и есть, а я очень тороплюсь. Где ты его видел?
— А я его вовсе не видел.
— Не видел? Почему же ты его так точно описываешь?
— Потому что, если у человека есть глаза, то для него всякая вещь имеет свой смысл. Да только большей части людей глаза и вовсе ни к чему. Я знаю, что здесь проходил верблюд, потому что видел его следы. Я знаю, что он хромает на заднюю левую ногу, потому что он берег эту ногу и легко ступал на нее, — это по следу видно. Я знаю, что он слеп на левый глаз, потому что он щипал траву на правой стороне тропы. Я знаю, что у него не хватает верхнего переднего зуба, потому что это видно по отпечатку зубов на дерне. С одной стороны просыпалось просо — об этом мне рассказали муравьи; с другой стороны капал мед — об этом мне сказали мухи. Я все знаю про твоего верблюда, хотя я его и не видел.
Тут Джим говорит:
— Продолжайте, масса Том, это очень хорошая сказка и ужасно занятная.
— Это все, — отвечает Том.
— Все? — с изумлением спрашивает Джим. — А что же стало с тем верблюдом?
— Не знаю.
— Масса Том, да неужто в сказке про это не говорится?
— Нет.
Джим поразмыслил немножко, а потом сказал:
— Ну, знаете, глупее этой сказки я еще не слыхивал. Как дошла до самого интересного места, так ей тут и конец. Какой же прок от сказки, если она так поступает, масса Том? Неужто вы не знаете, нашел тот человек своего верблюда или нет?
— Нет, не знаю.
Я тоже подумал, что никакого нет проку в этой сказке, раз она так обрывается. Да только я не собирался ничего про это говорить, я ведь видел, что Том и сам уже злится из-за того, что сказка так выдохлась, а тут еще Джим ей в самое слабое место тычет. Я всегда считал, что несправедливо приставать к человеку, ежели ему и без того тошно. Однако Том быстро повернулся ко мне и говорит:
— Ну, а ты что думаешь про эту сказку?
Делать нечего, пришлось мне выкладывать все начистоту. Я сказал, что мне тоже кажется, как и Джиму, что раз эта сказка застряла в самой середке — ни туда ни сюда, — то ее и вовсе не стоит рассказывать, только время попусту потеряешь.
Том опустил голову и даже не стал бранить меня за то, что я насмехаюсь над его сказкой (признаться, я этого ожидал). Нет, он только вроде как бы загрустил и промолвил:
— Одни люди видят, а другие — нет, в точности как тот человек говорил. Что там верблюд! Если б даже циклон прошел, то и тут вы, остолопы, ничего бы не заметили.
Не знаю, что он имел в виду, он ничего про это не сказал, да только думаю, что это просто одна из его всегдашних штучек, — он их вечно откалывает, когда сядет в лужу и не знает, как оттуда выбраться. Ну, да мне-то что! Мы этой сказке в самое что ни на есть слабое место попали — точка в точку, и Тому от этого никуда не уйти. Он совсем запутался, хоть изо всех сил старался не подавать виду.
ГЛАВА VIII. ИСЧЕЗАЮЩЕЕ ОЗЕРО
Мы рано позавтракали, уселись поудобнее и стали глядеть вниз, на пустыню. Стояла очень мягкая, приятная погода, хотя мы летели не особенно высоко. После захода солнца в пустыне надо спускаться все ниже и ниже: пустыня очень быстро остывает, и потому, когда приближается рассвет, вы уже парите над самым песком.
Мы следили, как тень от шара скользит по земле, и время от времени оглядывали пустыню — не шевелится ли там что-нибудь, а потом снова глядели на тень. Вдруг почти под самым шаром мы увидели множество людей и верблюдов. Все они тихо и спокойно лежали на земле и как будто спали.
Мы выключили машину, осадили назад, остановились прямо над ними, и только тогда увидели, что все они мертвы. Тут нас просто мороз по коже подрал. Мы сразу притихли и стали говорить вполголоса, словно на похоронах. Мы осторожно спустились вниз, остановились, и тогда мы с Томом слезли по лестнице и подошли к ним. Там были мужчины, женщины и дети. Все они высохли от солнца, кожа у них потемнела и сморщилась, как у мумий, какие нарисованы на картинке в книжке. И все же они были совсем как живые, — просто не верится, — и как будто спали; одни лежали на спине, раскинув руки по песку, другие на боку, некоторые ничком, и только зубы торчали у них больше, чем обычно. Двое или трое сидели. Одна женщина сидела, опустив голову, а на коленях у нее лежал ребенок. Какой-то человек сидел, обхватив руками колени, и мертвыми глазами глядел на девушку, распростертую перед ним. Вид у него был до того несчастный, что просто смотреть жалко. И так тихо было все кругом. Черные волосы этого человека свисали ему на лицо, и когда легкий ветерок шевелил ими, я просто дрожал со страху — мне все казалось, будто он головой качает.
Некоторые люди и верблюды были наполовину покрыты песком, но таких было мало, потому что в этом месте земля была твердая, а слой песку над гравием очень тонкий. Одежда у них большей частью сгнила, и они лежали почти совсем голые. Стоило только дотронуться до какой-нибудь тряпки — она сразу же расползалась, словно паутина. Том сказал, что, по его мнению, они здесь уже много лет пролежали.
У некоторых мужчин были заржавленные ружья или сабли, у других — заткнутые за пояс длинные пистолеты с серебряными украшениями. На всех верблюдах оставались навьюченные тюки, но только эти тюки лопнули или сгнили, и весь груз вывалился на землю. Мы подумали, что покойникам сабли уже ни к чему, и взяли себе по сабле и по нескольку пистолетов. И еще мы взяли шкатулку — уж очень она была красивая, с такими тонкими резными узорами. Нам очень хотелось похоронить этих людей, но мы не знали, как это сделать, да и хоронить-то их было негде — разве только в песке, но ведь он бы все равно снова осыпался.
Тогда мы решили хотя бы прикрыть эту несчастную девушку и положили на нее несколько шалей из разорванного тюка, но когда мы хотели засыпать ее песком, волосы у мужчины снова начали шевелиться, и тут мы от страха остановились, потому что нам показалось, будто он хочет попросить нас, чтобы мы их не разлучали. Я думаю, что он ее очень любил и без нее остался бы совсем одиноким.
Ну, а потом мы поднялись наверх и полетели прочь, и скоро это темное пятно на песке совсем пропало из виду, и теперь мы больше никогда не увидим этих несчастных. Мы думали да гадали, как они очутились там и что с ними стряслось, но так ничего и не придумали. Сперва нам пришло в голову, что они заблудились и бродили взад-вперед до тех пор, пока у них не кончились вода и припасы, — и тогда они умерли с голоду. Однако Том сказал, что раз ни дикие звери, ни хищные птицы их не тронули, значит это не так. В конце концов мы бросили гадать и решили больше о них не думать — уж очень сильную тоску эти мысли на нас нагоняли.
Потом мы открыли шкатулку и нашли в ней целую кучу всяких драгоценных камней и украшений и маленькие покрывала — вроде тех, что были на мертвых женщинах, — обшитые по краям диковинными золотыми монетами, каких мы никогда не видали. Мы подумали, не вернуться ли нам и не отдать ли их обратно, но Том все обмозговал и сказал, что нет. В этой стране полно разбойников, они придут, все разворуют, и тогда мы возьмем на себя грех — ведь это мы введем их во искушение. Вот мы и отправились дальше, и я подумал: «Хорошо бы забрать все, что у них было, чтоб уж никакого искушения не осталось».
Целых два часа мы провели внизу, на палящей жаре, и когда снова поднялись на борт, нам ужасно хотелось пить. Мы сразу же отправились за водой, но оказалось, что она совсем испортилась, прогоркла да к тому же была слишком горячая — просто глотку обжигала. Пить ее было невозможно. Это была вода из Миссисипи, лучшая вода в мире, и мы даже взболтали илистый осадок — может, вкуснее будет, да только осадок этот был ничуть не лучше, чем вода.
Пока мы занимались погибшими людьми, жажда нас не очень мучила, но теперь, когда мы увидели, что пить нечего, нам захотелось пить в пять раз больше, чем за секунду до этого. Ох, вскоре мы уже готовы были высунуть язык, как собаки.
Том сказал, что мы должны во что бы то ни стало отыскать оазис, иначе он не знает, чем все это кончится. Сказано — сделано. Мы взяли подзорные трубы и водили ими во все стороны, покуда не устали до того, что трубы стали валиться у нас из рук. Два, три часа проходит. Мы все смотрим и смотрим, а кругом все песок да песок и больше ничего, а над песком раскаленный воздух дрожит. Да, брат, тот не хлебнул еще горя, кто ни разу не подыхал от жажды, потеряв всякую надежду когда-нибудь добраться до воды. Под конец я уже больше не мог смотреть на эти раскаленные равнины. Улегся я на ящик, да и махнул на все рукой.
Вдруг Том как заорет: «Вода!» И верно — мы увидели. большое блестящее озеро, над которым склонялись сонные пальмы, бросая на воду такие прозрачные и легкие тени, какие нам и во сне не снились. В жизни не видел я такой прекрасной картины. Озеро было очень далеко, но нам это все нипочем. Мы ринулись вперед со скоростью в сто миль, рассчитывая прибыть туда за семь минут. Однако озеро оставалось все так же далеко — словно мы нисколько к нему не приближались; да, сэр, оно оставалось все таким же далеким и сияющим — совсем как мечта, и мы никак не могли подойти к нему поближе, а потом оно вдруг взяло да исчезло.
Том вытаращил глаза и говорит:
— Ребята, да ведь это мираж!
А сам как будто радуется. Не вижу я, чему тут радоваться, и говорю:
— Может быть. Что мне за дело, как оно называется? Одно я только хочу знать: куда оно девалось?
Джим весь дрожал и со страху ни слова вымолвить не мог, а то и он тоже задал бы этот вопрос.
Том сказал:
— Куда оно девалось? Ты же сам видишь, что оно пропало.
— Видеть-то вижу, что пропало, да только куда?
Оглядел он меня с ног до головы и говорит:
— Постыдился бы ты, Гек Финн, такие вопросы задавать! Будто ты не знаешь, что такое мираж!
— Не знаю. А что?
— Это одно только воображение, и больше ничего.
Разозлился я на такие слова и говорю:
— И к чему ты только все это болтаешь, Том Сойер? Ведь я же видел озеро.
— Ну да, ты думаешь, что видел.
— Ничего я про это не думаю. Видел — и все тут.
— Говорят тебе, что ты его не видел, — видеть-то было нечего.
Услыхав такие речи, Джим очень удивился. Он вмешался в разговор и жалобным голосом промолвил:
— Масса Том, пожалуйста, не говорите так, да еще в такое ужасное время. Вы ведь не только собой рискуете, но и нами тоже, — точь-в-точь как Анания Сапфирой (Анания и жена его Сапфира — библейские персонажи). Озеро там было. Я видел его совсем ясно, вроде как сейчас вас и Гека.
Тут я сказал:
— Да ведь он и сам его видел! Он ведь его первый заметил, вот оно как было-то.
— Да, масса Том, так оно и было. Не станете же вы отпираться? Мы все его видели, и это доказывает, что оно там было.
— Доказывает! Как же это доказывает?
— Да так же, как в любом суде, масса Том. Один человек — он может напиться пьяный, или уснуть, или перепутать, и двое тоже; но говорю вам, сэр, что когда трое видели что-то, будь они пьяные или трезвые, значит так оно и есть. Никуда вам от этого не уйти, масса Том, вы и сами знаете.
— Ничего я не знаю. Сорок тысяч миллионов людей видели, что солнце движется с одного конца неба на другой. Разве это доказывает, что солнце и в самом деле двигалось?
— Конечно, доказывает. Да тут и доказывать-то нечего. Всякий, у кого хоть капля мозга в голове, и так это знает. Вот оно, солнце-то, — плывет себе по небу, как всегда.
Том повернулся ко мне и говорит:
— Ну, а ты что скажешь? Как по-твоему, солнце стоит на месте?
— Том Сойер, и чего ты такие дурацкие вопросы задаешь? Всякий, у кого есть глаза, видит, что оно на месте не стоит.
— Что ж, — говорит он, — остался я один в небе, а со мной только два тупых осла, которые смыслят не больше, чем глава университета лет триста или четыреста назад. Да ну тебя, Гек! В те времена даже папы римские и то больше твоего знали.
Это было нечестно, и так я ему и сказал:
— Ругань, — говорю, — это еще не доказательство, Том Сойер.
— А кто ругается-то?
— Да ты же.
— Я и не думал ругаться. Не вижу ничего обидного в том, чтобы сравнить безмозглую деревенщину из штата Миссури вроде тебя с папой римским, хотя бы даже с самым негодным из всех, какие сидели на престоле. Да это еще большая честь для тебя, головастик ты несчастный: это ведь папе римскому попало, а вовсе не тебе, и ты не можешь обижаться, если он станет ругаться; да только они не ругаются, то есть теперь не ругаются, я хочу сказать.
— Правда, Том? А прежде они разве ругались?
— В средние века? Да ведь это было их обычное занятие.
— Честное слово? Неужто они и вправду ругались?
Тут Том разошелся и такую речищу закатил (когда он в ударе, он может), что я даже попросил его написать мне на память вторую часть этой речи, — уж очень она была похожа на то, как в книжках пишут, — никак не запомнить, а многие слова даже и писать-то трудно, до того они замысловатые.
— Ясно, ругались. Не то чтоб они сквернословили где попало, ну вроде бы как Бен Миллер, и складывали ругательные слова так, как он. Нет, слова у них были те же самые, но складывали они их вместе по-другому, — ведь их самые лучшие учителя обучали, вот они и знали, что к чему, не то что Бен Миллер. Он-то просто набрался этих слов где попало, и не было у него под рукой знающего человека. Зато папы римские — они знали, что к чему. Их ругательства — это не пустая, бестолковая ругань, как у Бена Миллера, который просто из пустого в порожнее переливает. Нет, это были научные, систематические, основательные, торжественные, грозные проклятия; тут уж не отойдешь в сторону и не посмеешься, как над неотесанным неучем Беном Миллером. Такой тип, вроде Бена Миллера, может проклинать человека целую неделю подряд, а тому хоть бы что — собака лает, ветер носит. Но вот если в средние века папа римский, обученный проклятиям, соберет все свои ругательные принадлежности да начнет гвоздить короля, или целое королевство, или еретика, или еще кого-нибудь, кто дурно вел себя и нуждался в исправлении, — это совсем другое дело. Папа римский — он не действовал как бог на душу положит, нет. Он брал этого короля или другого человека и проклинал его всего, сверху донизу. Он проклинал каждый волосок у него на голове, каждую кость в его черепе, проклинал его глаза и уши, воздух, которым он дышит, все его внутренности и жилы, всю его плоть и кровь и кости во всем его теле, проклинал всех, кого он любит, и всех его друзей, выбрасывал его на улицу и проклинал каждого, кто давал ему пищу, приют и постель, каждого, кто давал ему глоток воды или рубище, чтобы прикрыть его наготу, когда он замерзал. Вот это я понимаю! Такие проклятия действительно чего-нибудь да стоят! Человек или страна, которых так проклинали, готовы были сорок раз помереть. Бен Миллер! И он еще воображает, что умеет ругаться! Куда там! Да ведь его бы любой, самый ничтожный захолустный епископишка из средних веков с легкостью переплюнул бы! Что там говорить, в нынешние времена мы и вовсе проклинать не умеем.
— Да брось ты, — говорю я ему, — стоит ли об этом сокрушаться, мы и так проживем. Ну, а теперешние епископы умеют проклинать так, как в прежнее время?
— Да, их этому обучают, это часть науки, которая входит в ихний курс, — знаешь, вроде изящной словесности; и хотя ему от нее столько же пользы, как девчонкам из штата Миссури от французского языка, все равно приходится ее учить, как и девчонкам этим. Ведь если девчонка из штата Миссури не умеет говорить «бонжур», а епископ не умеет проклинать, то им в обществе делать нечего.
— А разве им нынче приходится проклинать. Том?
— Очень редко. Может, в Перу они и проклинают кого-нибудь, но среди людей, которые хоть что-нибудь смыслят, это дело давно уже сошло на нет, и они на это и вовсе внимания не обращают, все равно как на Бена Миллера. Понимаешь, они так далеко ушли вперед, что теперь знают не меньше, чем саранча в средние века.
— Саранча?
— Ну да. В средние века во Франции, когда саранча начинала пожирать хлеб, епископ выходят в поле и с важным видом осыпал ее страшными проклятиями. Точно такими же, какими осыпали еретика или короля, как я тебе рассказывал.
— А что же делала саранча, Том?
— Смеялась, только и всего, и продолжала преспокойно пожирать хлеба. В средние века разница между человеком и саранчой состояла в том, что саранча была не дура.
Тут Джим как завопит:
— Ох ты господи, ох ты боже мой, опять озеро! Ну, масса Том, что вы теперь скажете?
Да, сэр, на краю пустыни снова появилось озеро. Мы видели его совершенно ясно — и деревья и все было точно такое же, как и прежде. Я сказал:
— Ну, что ты теперь скажешь, Том Сойер?
— Ничего. Никакого озера там нет.
— Не говорите так, масса Том, — сказал Джим, — мне просто страшно слушать. Это у вас от жары да от жажды в голове помутилось, масса Том. Ох, и какое же оно красивое! Мне просто невтерпеж, до того пить хочется.
— Придется тебе обождать. Хотя жди не жди — все одно. Ведь говорят же тебе, что никакого озера там нет.
— Джим, ты только не спускай глаз с озера, — говорю я.
— Да неужто ж я их спущу, милок, дай тебе бог здоровья.
Мы понеслись к озеру, и хотя миля за милей оставались позади, мы ни на дюйм не приближались к нему, — и вдруг оно снова исчезло! Джим зашатался и чуть не упал. Когда он смог разговаривать, он сказал, ловя воздух ртом, как рыба:
— Масса Том, это дух, вот что это такое, и дай бог, чтоб мы его больше не увидели. Озеро там было, да только что-то случилось, и оно померло, и мы видели его дух, мы два раза его видели, и уж это вернее верного. Тут, в пустыне, водятся привидения, это уж точно. О масса Том, давайте отсюда выбираться! Я лучше помру, чем останусь тут ночью, когда дух этого озера станет шататься вокруг нас, а мы во сне и не узнаем, какая нам опасность грозит.
— Дух! Эх ты, осел несчастный! Да это просто воздух и жажда, склеенные вместе воображением человека. Если б я… Дай-ка сюда подзорную трубу!
Том схватил трубу и стал глядеть направо.
— Вот стая птиц, — сказал он. — Уже вечереет, и они движутся наперерез нам. Они зря не полетят — скорее всего, летят кормиться где-нибудь у воды. Право руля! Ниже! Так держать!
Мы сбавили ход, чтобы не перегонять птиц, и понеслись за ними следом, держась примерно в четверти мили от стаи. Часа через полтора мы сильно приуныли, а жажда до того нас замучила, что и вовсе невмоготу стало. Вдруг Том сказал:
— Пусть кто-нибудь из вас возьмет подзорную трубу и поглядит, что там впереди виднеется.
Джим взял трубу, глянул в нее, да как рухнет на ящик — ему худо сделалось. Чуть не плача, он произнес: — Опять оно, масса Том, это опять оно! И теперь я непременно помру — так уж всегда бывает, когда в третий раз привидение увидишь. Ох, и зачем я только на этот шар полез!
Он не стал больше смотреть, да и я тоже испугался, услыхав такие слова. Ведь я знал, что это правда, и потому мне тоже смотреть не хотелось. Мы с Джимом стали умолять Тома повернуть и лететь куда-нибудь в другое место, но он ни за что не соглашался и сказал, что мы оба тупые, суеверные болваны. Ох, и попадется же он в лапы к привидению, если будет так оскорблять всю их братию, сказал я про себя. Они, может, еще немножко потерпят, но не станут же они терпеть вечно. Всякому, кто хоть что-нибудь смыслит в привидениях, известно, как легко их обидеть и какие они злопамятные.
Все было тихо и спокойно; мы с Джимом помирали со страху, а Том занимался делом. Вдруг он останавливает шар и говорит:
— Ну, вставайте и глядите, остолопы несчастные! Тут мы увидели, что под нами вода — настоящая, прозрачная, голубая, глубокая вода! — и легкий ветерок колышет на ней волны. В жизни я ничего лучше не видывал! А кругом зеленые берега, и цветы, и тенистые рощи высоких деревьев, переплетенных виноградными лозами; и все такое тихое, мирное и уютное, — прямо плакать хочется от радости, что такую красоту видишь.
Джим — тот и в самом деле заплакал, закричал и заплясал, просто чуть не рехнулся от счастья. Наступила моя вахта, так что я остался при механизмах, а Том с Джимом спустились вниз и выпили по бочке воды каждый и мне тоже принесли напиться. Да, много вкусных вещей перепробовал я на своем веку, но где им с этой водой сравняться! Потом они снова спустились вниз и искупались, а после Том сменил меня, и тогда мы с Джимом пошли купаться, а потом Джим сменил Тома, и мы с Томом принялись бегать наперегонки и бороться, и мне еще ни разу в жизни так хорошо не было. Погода была не особенно жаркая — дело шло к вечеру, да к тому же мы были совсем голые. Одежда — она только в школе, в городе да, может, еще на балах требуется, ту, а там, где никакой цивилизации и прочих докучных неприятностей не водится, она и вовсе ни к чему.
— Львы идут! Львы! Скорей, масса Том! Спасайся, Гек!
Ох, и понеслись же мы! Забыв про одежду, мы, в чем были, полезли вверх по лестнице. Джим — тот сразу голову потерял, он всегда ее теряет, если очень расстроится или напугается, — и вот, вместо того чтобы только слегка приподнять лестницу с земли, чтоб звери ее не достали, он дал полный ход, шар взмыл наверх, а мы повисли между небом и землей, и он даже не сразу понял, что за глупости делает. Потом Джим остановил шар, но у него совсем из головы выскочило, что надо дальше делать, ну а мы пока что болтались в воздухе, да так высоко, что львы казались нам просто щенками, а ветер тем временем относил шар в сторону.
Но Том все же взобрался наверх к механизмам и направил шар наискосок вниз и обратно к озеру, где собралась целая куча зверей, словно на молитвенное собрание. «Уж не рехнулся ли он? — подумал я. — Ведь он же знает, что я со страху не могу наверх взобраться. Может, он хочет сбросить меня вниз, прямо в лапы всем этим тварям?» Но, оказывается, он был в полном здравии и рассудке и знал, чего хочет. Спустившись вниз, он остановил шар футах в тридцати или сорока над самой серединой озера и крикнул:
— Отцепляйся и прыгай!
Я так и сделал и пулей понесся вниз, ногами вперед, да так, что чуть не на целую милю ушел под воду; а когда поднялся на поверхность, Том мне и говорит: — А теперь ложись на спину и плавай, покуда не отдохнешь и храбрости не наберешься. Тогда я спущу лестницу в воду и ты сможешь залезть на борт.
Сказано — сделано. Том это здорово придумал! Ведь если бы он отлетел куда-нибудь в другое место, над песком, то весь зверинец пошел бы за нами следом, и мы бы до тех пор искали безопасное место, пока я окончательно не выбился бы из сил и не упал на землю.
Все это время львы и тигры ворошили нашу одежду, стараясь поделить ее между собой так, чтобы каждому что-нибудь досталось, но все время у них получалось какое-то недоразумение, потому что некоторые пытались захватить себе больше, чем им полагалось, ну и снова начиналась свалка, какая вам и во сне не снилась. Их было штук пятьдесят, и все сбились в одну кучу, и все рычали, фыркали, ревели, кусались и толкались, задрав хвосты кверху, а кругом только шерсть да песок летели. Когда все, наконец, угомонились, одни упали мертвыми, другие, прихрамывая, заковыляли прочь, а остальные уселись кружком на поле боя зализывать свои раны и поглядывали на нас, как будто приглашая нас спуститься вниз немножко позабавиться, да только нам чего-то не хотелось.
Ну, а от одежды и вовсе ничего не осталось. Звери проглотили все до последнего лоскутка, но только я не думаю, чтоб она им впрок пошла — уж больно много медных пуговиц там было, а в карманах лежали ножи, табак, гвозди, куски мела, камешки, рыболовные крючки и прочее барахло. Ну да мне-то что за дело! Я об одном беспокоился — у нас теперь только профессорская одежда осталась. Ее было много, но она никуда не годилась — штаны длинные, как тоннели, пиджаки и все прочее в том же роде. Впрочем, нашлось все, что нужно для портного, а Джим немного умел портняжничать и сказал, что скоро сможет приспособить для нас парочку костюмов.