УПП

Цитата момента



ПОЦЕЛУЙ — это когда две души встречаются между собой кончиками губ.
Здравствуй, душа моя!

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Человек боится вечности, потому что не знает, чем занять себя. Конструкция, которую мы из себя представляем рассчитана на работу. Все время жизни занято поиском пищи, размножением, игровым обучением… Если животному нечем заняться, психика, словно двигатель без нагрузки, идет вразнос. Онегина охватывает сплин. Орангутан в клетке начинает раскачиваться взад-вперед, медведь тупо ходит из угла в угол, попугай рвет перья на груди…

Александр Никонов. «Апгрейд обезьяны»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/d4612/
Мещера-Урга 2011

ДЕВЯТНАДЦАТОЕ ОКТЯБРЯ

щелкните, и изображение увеличится На торжественном открытии Лицея 19 октября 1811 года кланяться перед пустым креслом уже не пришлось — в нём сидел император.

Это был рыжеватый и лысоватый человек с пустыми голубыми глазами. Его считали красавцем, и действительно он был строен и легко танцевал на придворных балах. Но, поглядев на холодное лицо Александра I, на котором застыла неподвижная усмешка, Пущин почувствовал что-то вроде раздражения. Он по привычке повернулся к Пушкину.

Пушкин угрюмо и спокойно глядел на императора исподлобья. На столе лежала «высочайшая грамота», переплетённая в золотую ткань. Сбоку висела на голубой ленточке восковая печать.

Эту сверкающую грамоту подняли и торжественно развернули два преподавателя. Чиновник министерства просвещения высоким, дребезжащим голосом стал читать грамоту вслух. Читал он долго и уныло. Жанно разобрал только одну фразу: «Телесные наказания воспрещаются». Это значило, что бить линейкой по пальцам не будут.

После чиновника вышел директор Малиновский со свёртком в руке — бледный как полотно. Слова он выговаривал слабо, читал с запинками и остановками. Император раздражённо забарабанил пальцами по колену.

Жанно знал, в чём дело: директор читал не свою речь, а речь, написанную другим. Собственную речь Малиновского забраковали в министерстве за «излишние мысли». Вообще царь Малиновского не любил. Директор много размышлял и издавал журналы, а кланяться не умел. Вот он и сейчас поклонился самым неуклюжим образом — хуже, чем многие из лицейских мальчиков. Послышались шёпот и движение.

Затем вышел молодой человек с узким, тонким и нервным лицом. Чёрные его волосы были начёсаны к бровям, галстук был повязан низко и открывал белую шею.

— Под наукой общежития, — говорил он, не глядя на императора, — разумеется не искусство блистать наружными качествами, которые нередко бывают благовидною личиною грубого невежества, но истинное образование ума и сердца… В зале стало тихо.

— Кто сей? — спросил какой-то старый сановник, наклоняясь к соседу.

— Куницын, — досадливо отвечал сосед, — кажись, в Париже учился.

— Настанет время, — ясным голосом говорил Куницын, обращаясь к мальчикам, — когда отечество поручит вам священный долг хранить общественное благо!

Лицейские зашевелились. Жанно вперился прямо в чёрные блестящие глаза Куницына. Пушкин поднял голову. Кюхельбекер повернулся к оратору своим здоровым ухом. Вольховский нахмурился.

Куницын называл мальчиков «будущими столпами отечества» и призывал их «не отвергать гласа народного». Император приложил ладонь к уху — он был глуховат, как Кюхля.

Куницын не смотрел на него. Голос его разносился в глубокой тишине по всему залу.

Он говорил о государственных деятелях, которые, не имея познаний, заблуждаются и делаются рабами чужих предрассудков. Нет, не такими будут воспитанники сего Лицея!

Когда он кончил, наступила подозрительная тишина. Имя императора Александра ни разу не было упомянуто в речи. Куницын коротко поклонился и вернулся на своё место.

Царь кивнул директору. Началось представление воспитанников. Они повторили всё то, чему их раньше учили перед пустым креслом. Представление прошло гладко. Вильгельм на этот раз шляпы не ронял. Горчаков, Корф и Комовский снова заслужили одобрение. Жанно, кланяясь, словил взгляд царя — ледяной, голубой, равнодушный взор немигающих глаз. Когда Жанно отступал назад, ему показалось, что царь следит за каждым его движением.

Наконец Александр встал. Зашелестел шёлк дамских платьев, забряцали шпоры адъютантов. Император удалился под руку с императрицей в особый зал — завтракать. Лицеистов построили парами и повели вниз, в столовую, — обедать.

Они увидели царя ещё раз за обедом. Он прошёл мимо них, беседуя с министром. Жанно потянул носом.

— От его величества пахнет сладко, — шепнул он Пушкину.

— Да, это духи, — кивнул головой Пушкин, — и между прочим так же пахнет от Пилецкого.

— От Пилецкого? Я не заметил.

— А ты понюхай.

Жанно решил обнюхать Пилецкого при первом же случае. Но случай представился не скоро. Вечером лицейских повёл гулять гувернёр Чириков, человек недалёкий, но добродушный. Он сразу же прозвал лицейских «птенцами», а они его «Чикчирикандусом». Прозвище получилось чересчур длинное. Илличевский сократил его в «Чирикандус». С такой кличкой гувернёр и проходил до самого выпуска Лицея.

щелкните, и изображение увеличится В этот день впервые выпал снег. На фронтоне лицейского здания сияла огненная буква «А» (в честь царя Александра). Огоньки отражались на снегу радужными пятнышками. Громадный Екатерининский дворец весь блестел пылающими плошками. Липы Царского Села выглядели под снегом таинственно и радостно. Кто-то надумал играть в снежки, и воздух наполнился летающими белыми хлопьями.

Жанно и Пушкин атаковали маленького Федю Матюшкина и после долгого сражения насыпали ему снегу за высокий воротник. Матюшкин лежал на снегу и отбивался ногами, пока Чирикандус не велел оставить Федю в покое. Федя поднялся, отдуваясь, снял мундир, вытряхнул снег и сказал, улыбаясь во весь рот:

— Это вовсе не честно. Вдвоём на одного нельзя. Когда я подружусь с кем-нибудь, мы вам покажем.

— С кем ты собираешься дружить? — спросил Жанно.

— Я думаю, с Дельвигом…

Пушкин захохотал.

— Ей-богу, Жанно, он отличный малый! Они вдвоём с Дельвигом и десяти слов за день не скажут!

Пушкин налетел на Федю и стал его щекотать — это была его любимая манера. Федя вырвался и убежал.

— Пойдём, Саша, — сказал Жанно.

— Постой, — рассеянно отвечал Пушкин, — посмотри…

Парк под снегом казался волшебным царством. Горбатые мостики висели над тёмными каналами. Беседки на мостиках плыли в сумерках, как белые корабли. Статуи голых борцов оделись снегом, как шубами, а древняя богиня растений Флора, казалось, несла перед собой снег на блюде. И всё это отражало огни.

— Как в театре, — сказал Жанно.

— Нет, не в театре, а заколдованные сады.

— Пойдём, Пушкин, — повторил Жанно, — нечего сказки сочинять: ведь мы будущие столпы отечества. Ты кем собираешься стать?

— Скорее всего, гусаром, — отвечал Пушкин. — А ты?

— Я тоже, пожалуй, в кавалерию.

щелкните, и изображение увеличится Каморки лицеистов были малы. Жанно, мальчик крупный, едва передвигался между железной кроватью, конторкой и умывальником. Полукруглое окно занесло снегом. На конторке горела свеча.

Спать ложились в 9 часов вечера. В это время полагалось тушить свечку металлическим колпачком. Никто не входил в каморку, но и свечей добавочных не выдавали: сжёг — сиди в темноте.

19 октября вечером Жанно потушил свечку и лёг. За стеной слышался скрип и шорох. Кто-то царапал стенку ногтем.

— Кто там?

— Это я, Пушкин… Послушай, Жанно, сходим во дворец?

— Сходим, — сказал Жанно, — только сапог не надевай, а то услышат.

— Как ты думаешь, есть там кто-нибудь?

— Караул стоит у наружных дверей. А в залах Екатерины могут быть только привидения.

— Например?

— Мало ли кто? Может быть, сама покойная императрица — в белом парике и бальном платье с лентой… И не ходит, а плавает по воздуху…

Пушкин отрывисто засмеялся.

— Послушай, Жанно, неужто ты веришь в привидения?

— Нет, — сказал Жанно.

— И я не верю. Старушка мирно спит в Петропавловском соборе. Так что бояться нечего…

Пушкин вдруг замолчал.

— Жанно… Кто там ходит по коридору?

— Наверно, дежурный дядька Фома.

Пушкин не отвечал.

— Жанно, — сказал он через несколько минут, — это не дядька. У дядьки сапоги скрипят. А этот ходит неслышно.

— Как же ты знаешь, что он ходит?

— Он шуршит возле дверей.

Жанно был мальчик решительный. Он встал с кровати, приоткрыл занавеску — и отпрянул.

Возле самой двери боком к Жанно возвышался Пилецкий. На нём был длинный чёрный халат, на голове ермолка. Он стоял опустив голову и сложив ладони перед лицом, словно молился.

— Закройте занавеску, Пущин, и ложитесь спать, — сказал он, не оборачиваясь.

Жанно хотел было спросить: «Что вы здесь делаете, господин инспектор?» — но ничего не сказал. Он тихо закрыл занавеску, а потом не удержался и снова чуть приоткрыл её.

Пилецкий передвинулся дальше. Теперь он стоял возле двери Пушкина.

Жанно подождал несколько минут и выглянул опять. Пилецкий находился возле двери лицеиста Саврасова.

Помолившись, он перешёл к следующей двери.

В течение получаса он передвигался от одной двери к другой. Лампа у дальней арки тускло освещала коридор. Длинная чёрная тень ползла за инспектором по стенам Лицея. От инспектора попахивало чем-то сладким, как от царя.

Жанно постучал в стенку.

— Саша, — зашептал он, — это Пилецкий. Он ходит от одной двери к другой и молится.

— Молится? — переспросил Пушкин. — Как бы не так! Он подслушивает.

КОМЕТА

щелкните, и изображение увеличится Повое светило появилось на небе Царского Села.

Над беседками, мостиками и аллеями, между звёзд, висела яркая завитушка, похожая на перо петушиного хвоста. Панькина мать, выходя на улицу, каждый раз крестилась. Панькин отец, небольшой, суровый человек с густыми усами, поглядывая на завитушку, кряхтел и ёжился.

— Что это, батюшка? — спрашивал Панька.

— Небесное тело, именуемое комета. Летит своим чередом, нам до нее далеко.

— А почему мать боится?

— Матери всего боятся. Попы говорят, что сие есть божий знак.

— К чему?

— К войне.

— А с кем война?

— С французом. С Наполеоном — слыхал?

— Слыхал. Да ведь наши ихних побьют, чего ж тут бояться?

— Ты много ли на войне бывал? — сердито спросил отец.

— Не бывал вовсе.

— То-то… Война, сынок, — это огонь и разорение. Кто с войны вернётся, а кто и нет. И будут матери и отцы плакать. Были у меня два друга, десять лет вместе шагали, вместе кашу ели. Оба на Сен-Готарде остались… одного пулей уложило, другой с кручи сорвался…

Панька вспомнил про своего старшего брата Николая, гвардейского солдата.

— Батюшка, — сказал он, — а гвардия на войну ходит?

— Ходит, — отвечал отец. — А как же?

— И Николай пойдёт?

— Пойдёт, ежели надо будет, — насупившись, сказал отец.

— И я с ним!

— Ты? Кому ты там понадобился? Лучше понатаскай ельника. Видишь, начальство приказало махровую розу на восточной стороне сажать. Надо еловыми ветками прикрывать, как бы не поморозило.

— А куда же её сажать?

— На южной стороне надо. Там и сырости меньше. Роза любит сухие места, запомни! Да здесь государь гуляет, вот и сажай здесь…

Отец натянул картуз на уши и занялся розовыми кустами.

Панька завидовал брату Николаю. У Николая были лихие усы и блестящий кивер с золотыми шнурами. Ему разрешали ходить на побывку к родителям раз в год, к какому-нибудь большому празднику, и то потому, что родители его были дворцовыми служителями. Николай был в солдатах три года, а ещё ему оставалось служить двадцать два года. Соседские мальчишки набивались в садовничий дом и восхищённо трогали погоны, вензеля и тесак гвардейского солдата. Но Николай не хвастался своей блестящей формой. Он прогонял мальчишек, закуривал длинную трубку и рассказывал совсем не о геройских делах: о сердитом начальстве, о муштре, о холоде, о побоях — больше всего о побоях. Солдат били палками, шомполами, тростями, длинными прутьями, ножнами сабель и просто кулаками.

Били за малейшую провинность. Стоя во фрунте, кровь утирать не полагалось, но за испачканный кровью мундир ставили на караул вне очереди. А на карауле полагалось стоять, вытянувшись на морозе, в одном мундире, четыре часа.

— Ах ты голубь мой, — всхлипывала мать, — пропадает молодая твоя жизнь!

— Зато гвардия, — угрюмо говорил отец.

Паньке очень обидно было всё это слушать. Ему раньше казалось, что служить в гвардии весело и интересно, что гвардия — это что-то парадное, особенное, почти игрушечное, как дворцы, как беседки, статуи и фонтаны. А тут побои, мороз, строевая служба… Господин поручик пьяница, ротный командир зверь, солдат не человек… Панька сердито нахлобучивал картуз и уходил на улицу, где над всем великолепием Царского Села ярко горела в небе комета, предвещавшая войну.

— Итак, господа, — возгласил Кошанский, бросая на кафедру лист со своими записями, — повторяю, что ничто столько не отличает человека от прочих животных, как сила ума и дар слова. Сие прошу отметить в записках ваших.

Кошанский был профессором словесных наук. Человек он был круглый, пухлый и приятный, но близорукий. Сидя за кафедрой, он не мог издали разглядеть учеников, которые каждый за своей конторкой занимались разными делами: одни читали книги (это были Кюхельбекер и Вольховский), другие дремали (Дельвиг и сын директора Малиновский), третьи рисовали (Илличевский), четвёртые смотрели по сторонам и перешёптывались (Пущин и Пушкин). Слушали профессора немногие, и те позёвывали, вежливо прикрывая рот рукой. Записок не вёл никто.

Кошанский собрал бумаги и встал.

— А теперь, господа, — сказал он, — будем пробовать перья! Опишите мне, пожалуйста, розу стихами!

По классу прокатился гул голосов. Это было ново и интересно. Илличевский величественно обмакнул перо в чернильницу и красиво вывел на листе бумаги слово «роза». Наступила тишина, прерываемая только скрипом перьев.

Кошанский прохаживался между конторками, иногда поднося к глазам лорнет. Возле Илличевского он задержался.

— «Цветок прекрасен, коим днесь украшен»… «Прекрасен — украшен»… Тяжеловато, друг мой! Повторение схожих звуков в одной строке не способствует украшению стиха. «Днесь» — слово старое. А впрочем, продолжайте… Пущин, что же вы?

Жанно встал.

— У меня ничего, господин профессор.

Жанно не имел способностей к стихам и на уроках словесности откровенно скучал.

— Напрасно, друг мой! Я не жду от воспитанников сочинений, равных по таланту стихам Державина. Но уменье излагать свои мысли начинается именно с сочинений. Впрочем, неволить никого не стану. Пушкин, что у вас?

— Пока ничего, — рассеянно отвечал Пушкин, грызя перо.

Кошанский усмехнулся и проследовал на кафедру.

— Неужто и у тебя не выходит? — удивлённо шепнул Жанно Пушкину.

Пушкин не ответил. Он писал или, вернее, набрасывал строчки, сидя боком к конторке и свесив левую руку. Жанно честно пытался написать что-нибудь, но не мог придумать ни строчки. Бедняга Жанно и стихов писать не умел, и цветов не любил. Да и зачем писать про розу? Не лучше ли про древних героев?

Перо Пушкина скрипело и едва не ломалось. Но левая рука всё так же небрежно свисала вдоль туловища. Пушкин не любил утруждать себя лишними движениями.

— Вот, господин профессор, — проговорил он минут через пять, вставая.

— О! Как скоро! Читайте, прошу вас! Пушкин начал:

Где наша роза?
Друзья мои!
Увяла роза,
Дитя зари!..
Не говори:
«Вот жизни младость»…

Кошанский прослушал всё до конца задумавшись. Потом поднёс к глазам лорнет, посмотрел на Пушкина и опустил лорнет.

— Прелестно, мой друг, — сказал он, — не по вашему возрасту прелестно… хотя и напоминает некоторые создания лёгкой французской поэзии. Впрочем, к разбору сочинения вашего мы вернёмся на следующей лекции. Илличевский, что у вас?

— Я не успел дописать, господин профессор, — хмуро отвечал Илличевский.

В этот момент зазвонил колокол. Урок был окончен. Кошанский удалился, забрав с собой листок Пушкина.

Он шёл по коридору, держа перед собой листок, читал его на ходу и шевелил губами.

— Не отделано, — шептал он, — но… любопытно!

Следующая лекция была Куницына.

Куницын поднимался на кафедру стремительно и сразу же начинал лекцию. На его уроках никто не читал, не дремал и не рисовал. Он был ещё совсем молод, голос у него был звонкий. Говорил он о «праве естественном».

— В праве естественном — права и обязанности людей, как разумных существ, равны и одинаковы… Кто поступает с другими людьми как с вещами, тот противоречит понятиям собственного разума…

— «С людьми как с вещами»? Это он про крепостных мужиков? тихо спросил Жанно.

— Да, — прошептал Пушкин, — похоже на Радищева!

Жанно знал от родителей, что Радищев писатель тайный. Он написал книгу, полную «возмутительных мыслей», — хотел, чтоб мужиков освободили от власти помещиков! Книга эта была запрещена. О ней говорили только шёпотом.

— Ты видел книгу Радищева?

— Не шуми… Есть у дяденьки моего Василья Львовича. Переписано от руки.

— И тебе Василий Львович позволил её читать?

— Да нет, — неопределённо сказал Пушкин, — не то что позволил… Но шкап его не запирается…

— И ты всё прочитал?

— Не всё. Почерк неразборчивый.

Удивительный мальчик был этот Саша Пушкин! Он читал всё, что находил в незапертых шкапах своих родственников! Даже учёный Кюхля ему завидовал!

Для Жанно всё это было гораздо интереснее, чем словесные науки. Его больше занимали идеи, чем стихи. А идей у Куницына было много, и он их очень хорошо и понятно излагал.

— Сохранение свободы есть общая цель всех людей, — говорил Куницын. — Кто нарушает свободу другого, тот поступает противу его природы…

— Видишь? — шепнул Жанно. — А Пилецкий вчерась молвил на прогулке, что свобода есть бесчинство и вред, наносимый другим.

Пушкин пожал плечами.

— Я свободный человек, — сказал он по-французски, — и до других мне дела нет.

— Да что ты всё про себя? — проворчал Жанно.

Удивительный мальчик был этот Саша Пушкин! Казалось, он никого не уважает. Жанно с ним постоянно спорил, но всё-таки не мог без него обойтись. Было что-то в Пушкине необыкновенно привлекательное — не то светлая улыбка, не то прямая душа, не то открытый нрав. Разговаривая с лицейскими, он всегда смотрел прямо в глаза собеседнику, не то что Горчаков, который глядел поверх головы, или Корф, который всегда посматривал по сторонам…

щелкните, и изображение увеличитсяДа вот ещё Вольховский… Тот был мальчик чудаковатый. Он не хотел спать на мягкой постели и с первых же дней в Лицее велел всё мягкое с кровати снять. Он постоянно носил в руках две тяжёлые книги.

— Для упражнения терпения, — говорил он.

Упражнения Вольховского доходили до того, что он читал стихи, засунув в рот два камешка.

— Древний оратор Демосфен, — сообщил он, — поучал, что сие есть лучший способ научиться говорить понятно.

Когда Вольховский однажды отказался надеть шинель, выходя на мороз, Кюхля пришёл в восторг.

— Да это подлинный Суворов! — воскликнул он.

С тех пор Володю Вольховского прозвали «Суворчиком». И никто не удивлялся, когда он садился на стул верхом, лицом к спинке.

— Это он учится сидеть на коне, — объяснял Кюхля, — и несомненно будет великим полководцем.

В «компанию» Жанно входил ещё Ваня Малиновский, сын директора.

Малиновский был старше всех лицейских — ему было уже шестнадцать лет. В Лицее его звали «казаком» за буйный нрав. Он постоянно состоял в ссоре то с Кюхлей, то с Дельвигом, то с Яковлевым. Получая плохую отметку, он усаживался, сердито хлопая доской конторки. В драки он вступал редко, но обижался мгновенно, даже если его случайно толкнули под локоть при разборке шинелей. Впрочем, мирился он так же быстро, как ссорился.

— Ты сегодня в ссоре с Кюхлей? — спрашивал его Жанно.

— С утра помирился, — отвечал Малиновский.

— А с Дельвигом?

— С Дельвигом? Я нынче с ним ещё не ссорился!

— Вот и не ссорься. А то к вечеру придётся вас мирить.

Малиновский начинал смеяться:

— Ах ты, Жанно! Да ты всем приятель!

— Ну, не всем… Но это скучно каждый день бешеных мирить!

Жанно и в самом деле никогда ни с кем не ссорился. Да с ним и поссориться было трудно. Он всегда был спокоен и рассудителен. В бурном лицейском обществе на этого плечистого, крепкого, ясноглазого мальчика смотрели как на судью. Даже неугомонный Кюхля затихал в его присутствии.

— Пущин со всеми в дружбе, — замечал Малиновский.

— Пущин вполне порядочный человек, — подтверждал Дельвиг.

— Жанно — прелесть, — добавлял Пушкин.

Ежедневно после чая в большой зал медлительной, тяжёлой походкой входил директор Малиновский. Гомон утихал, мальчики собирались вокруг директора. Сначала лицейские боялись этого сутулого, насупленного человека. Потом они осмелели. Директор никогда не кричал и не сердился. Он выслушивал любого мальчика и отвечал ему тихо, глядя вдаль, как будто сам с собой беседовал.

— Россия ждёт вас, — говорил он. — Не балованные дети ей надобны, а люди сильные духом и мыслью. Присмотритесь к наукам, коим учат вас в сем заведении…

— Позвольте спросить, — выпалил Кюхельбекер, — являются ли поклоны частью наук?

Директор посмотрел на него внимательно.

— Я знаю ваше мнение о сем предмете, сударь, — сказал он, — но суть не в поклонах, а в том, чтоб, кланяясь ради вежливости, не становиться притом рабом. Ибо раб не может быть гражданином!

На следующий день Корф, посмеиваясь, сказал Кюхле:

— Гордись, директор назвал тебя «сударем»!

— И это всё, что ты заметил? — неожиданно вспыхнул Жанно.

— Я ещё заметил, что говорит он по-французски, как семинарист.

— Он и по-русски-то говорит мудрёно, — рассудительно ответил Жанно, — но суть слов его в том, что мы не должны быть рабами.

— Не понимаю, зачем нам об этом знать, — презрительно промолвил Корф, — уж мы, конечно, не рабы…

— Однако рабами владеем, — возразил Кюхля, — а это ведь почти одно и то же!

Корф, прищурившись, посмотрел сначала на Кюхлю, а потом на Жанно, фыркнул и отошёл в сторону.

— Спасибо, Пущин, за то, что поддержал меня, — горячо сказал Вильгельм, — ты преотличный малый!

…Так и жил Жанно в Лицее среди тридцати мальчиков. И постепенно перестал тосковать по дому. Он не жалел уже об играх, о книгах, о своей детской, о прогулках в Летнем саду.

Гуляя с лицейскими по аллеям Царского Села, под сводом засыпанных снегом ветвей, он увидел в небе комету. Пушкин посмотрел на неё и нахмурился.

— Говорят, это дурной знак, — сказал он.

— Кто знает? — отвечал Жанно. — А может быть, это знак надежды.



Страница сформирована за 0.81 сек
SQL запросов: 174