АСПСП

Цитата момента



Любовь к людям начинается с любви к себе.
Иди сюда, мой хороший!

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Где ты родился? Где твой дом? Куда ты идешь? Что ты делаешь? Думай об этом время от времени и следи за ответами - они изменяются.

Ричард Бах. «Карманный справочник Мессии»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/israil/
Израиль

От Урала до «чугунки»

Вот уж никогда не думали Вася с Митей, что Хейн, такой осторожный, так следивший за ними, сам свалился на три недели в тяжелой простуде. Пришлось отпустить ямщиков. Осетров выгрузили, упаковали в рогожи и сдали на хранение в погреба при гостинице. Поместились в двух номерах: в одном жил старый Хейн, в другом Вася с Митей. Поручив больного опытному врачу и сиделке, молодые красноярцы принялись изучать Екатеринбург.

Тут они впервые познакомились с архитектурой. Старинные усадьбы и особняки с великолепными парками, с чудесными оградами чугунного литья. Все эти здания в стиле русского классицизма поражали молодых художников своей легкостью, дивными пропорциями и благородным вкусом. Где только не побывали друзья! В музее, в обсерватории, в библиотеках. Посмотрели несколько спектаклей в драматическом театре.

Вася в своей шелковой рубашке и поддевке, с чубом, с веселым блеском карих глаз и казачьей выправкой пользовался большим успехом у екатеринбургских девиц. Он лихо отплясывал мазурки и кружился в вальсах на балах и маскарадах, куда их наперебой приглашали. Вася держался непринужденно, любил и умел выпить в холостяцкой компании студентов-горняков. Горное ведомство подчинялось военному начальству, и потому в городе было много офицеров, с которыми наши художники соперничали в танцах.

Конечно, маменькины тридцать рублей очень быстро истаяли. Истратил все свои сбережения и Митя Лавров. На последние деньги красноярцы решили сняться у модного фотографа и отослали карточки родным.

Наконец старый архитектор окончательно выздоровел, и 25 января наши путешественники распрощались с уральской столицей и отправились дальше. На этот раз Хейну пришлось взять на себя все путевые расходы, о которых предусмотрительно позаботился Петр Иванович Кузнецов. У молодых спутников не было ни гроша!

И вот опять началась дорога на перекладных, от станции до станции, с чаепитием, со случайными встречами, с ночевками на диванах. Ехали теперь уже в одном большом возке. Проехали Пермь, Ижевск и прибыли в Казань.

Васю заинтересовала Казань, особенно памятники ее исторического прошлого, хорошо ему знакомого. Четыре дня молодые люди осматривали город, восхищались древними постройками, башней ханши Суюмбеки… На пятый день снова сели в возок и, перебравшись через Волгу, двинулись правым берегом до Нижнего.

Они проезжали множество сел, деревень и городков, и Васю поражала заметная перемена в пейзаже, в постройках, в одежде и в самих типах людей. И все-то здесь совсем другое, непохожее на Сибирь. Там, в селах, дома-крепости, за высоким частоколом, с прочными запорами, вокруг суровая тайга и суровые люди. А здесь, на Волге, села многолюдные, избы разряжены в искусную резьбу кружевных наличников, карнизов, коньков на крышах и крылечках. Там люди неразговорчивые, подозрительные, грубоватые и честные. Здесь — разговорчивые, приветливые, с «окающим» выговором, разбитные и плутоватые. И воздух-то здесь совсем другой, влажный, мягкий; в дохе стало жарко — придется ее в Нижнем продать.

Миновали Чебоксары, и вот конец санному пути, конец постоялым дворам! В первых числах февраля наши красноярцы прибыли в Нижний. Отсюда уже в Москву и Петербург вела железная дорога, которую в те времена народ называл «чугункой».

По «чугунке»

Так вот какой она была, эта самая «чугунка»! Суриков и Лавров попали в вагон второго класса, Хейн ехал в первом. В очередном письме Василий писал домой в Красноярск.

«Сильно бежит поезд, только ужасно стучит, как будто бы громадный какой конь. На станциях этой дороги останавливались и обедали, ужинали, пили чай, только это делалось с поспешностью, так как самая большая остановка была на четверть часа, а то и на три, четыре и пять минут… Из окон вагона все видно мелькающим. Иногда поезд летит над громадной бездной, и когда глядишь туда, то ужас берет. Дорога шириною не более аршина, и вагон шириною в сажень; колеса находятся как раз посредине вагона снизу; стало быть, края вагона свешиваются над пропастью и летят будто по воздуху, так дороги под тобой не видно. Перед тем, когда поезд отходит, то раздается такой свист пронзительный, что хоть уши затыкай. Сначала поезд тихонько подвигается, а потом расходится все сильнее и сильнее и, наконец, летит как стрела. Во втором классе очень хорошо убрано, как в комнате, и стоят диваны один против другого с двух сторон, где помещаются и дамы и кавалеры; очень весело бывает ехать, потому что идет оживленная беседа далеко за полночь, наконец, все утихает, а шумит только один поезд…»

В примороженное по краям окно Суриков с интересом следил за быстро меняющимся пейзажем, бегущими назад полями и лесами, которые ему после тайги казались жидкими. На вторые сутки подъехали к Москве…

И вот, среди вокзальной сутолоки, под выкрики носильщиков, плач ребят и людской гомон, трое сибиряков отошли в сторонку, чтобы попрощаться. Лавров покидал их, ему предстояло перебраться на Ярославский вокзал, чтобы попасть в Троице-Сергиеву лавру. Они крепко обнялись с Василием, оба радуясь встрече и новой дружбе и оба горюя о разлуке. Кто знает, когда-то доведется встретиться вновь? Лавров простился Хейном, влился в людской поток и исчез в нем.

У Сурикова с Хейном еще была забота: надо было отправить на Николаевский вокзал кузнецовских осетров, которые путешествовали в багажном вагоне. Наконец все было сделано, и они вышли на вокзальную площадь. Извозчики наперебой предлагали:

— Пожалуйте, господа хорошие! Куда отвезти?

— Эх, прокачу за пятиалтынный!

Хейн с Суриковым сняли небольшой дешевый номер в гостинице — «меблирашке» — на Садовой-Черногрядской. Хейн занялся делами в Москве, и Суриков был предоставлен самому себе.

В Москве

Это было замечательно! Три дня Василий бродил по Москве пешком. После красноярских московские улицы казались ему широкими, как реки, дома — громадными, рынки — необъятное море голов! Тут же, на рынке, проголодавшись, можно было пообедать горячими пирожками с мясом, съесть густого варенца, покрытого румяной корочкой, похлебать щей с бараниной или выпить чаю с бубликами.

Недалеко от гостиницы стояли Красные ворота, те самые, построенные в середине восемнадцатого столетия московскими купцами к приезду императрицы Елизаветы Петровны. Вася подошел к воротам поближе. Они стояли на площади немного вкось по отношению к перекрестку и были выкрашены в красный цвет с белыми лепными украшениями. Колонны, медальоны, венки, гирлянды, статуи на карнизах, золотой ангел на самом верху купола — все это было роскошно и тяжеловесно.

Вася дважды обошел ворота вокруг, потом расспросил прохожего, как пройти в центр, и направился по Мясницкой улице*. Скучная улица с бесчисленными конторами, деловыми, дворами вывела его на оживленную Лубянскую площадь с водоразборным фонтаном, возле которого толпились ломовые извозчики, поя лошадей, и водовозы с бочками, развозившие воду по домам, где еще не было водопроводов. Перед ним были старые Владимирские ворота Китай-города, он прошел под них, и Никольская улица вывела его на Красную площадь.

Вот она, площадь, видевшая столько событий! Вот она, бывшая многие века сердцем земли русской!

____________

*Ныне улица Кирова.

Суриков осмотрел памятник Минину и Пожарскому, Лобное место, постоял возле храма Василия Блаженного, любуясь его росписью. Пересчитал и разглядел его главы, все разной величины, все витые и чешуйчатые.

Справа от храма спускалась к реке старая, замшелая кремлевская стена с набатной башенкой. Сколько же ты видела, древняя стена? Сколько ты могла бы повидать? Здесь под тобой стоял помост, с которого перед казнью Степан Разин поклонился на три стороны православному народу и тебе — кремлевской стене.

По обычаю москвичей, Вася снял шапку, пошел в Спасские ворота и очутился в Кремле. Мимо него проезжали через Ивановскую площадь извозчики, спешили прохожие, гурьбой шли студенты, смеясь и кидаясь снежками. Две няньки провезли коляски с младенцами и уселись поболтать на скамейке под Царь-колоколом. Царь-колокол! Царь-пушка! Вот бы посмотрел на них брат Саша, который всегда о них песню поет!.. Вася вспомнил мелодию этой песни и вдруг представил себе — страшно далеко, за четыре с половиной тысячи верст отсюда, — дорогой ему городок Красноярск и маленький дом на Благовещенской.

На Спасской башне часы с перезвоном пробили три часа. «А у нас в Красноярске уже семь вечера, — подумал он. — Наверное, мама с Сашей ужинать сели». Он постоял возле Царь-пушки и пошел к колокольне Ивана Великого. Крутая лесенка привела Василия в верхний ярус колокольни. Оттуда было видно всю Москву. Какой же огромной она ему показалась — в зимней дымке ей конца-краю не было. Осмотрел он Успенский и Архангельский соборы, а выходил через Боровицкие ворота, открытые для проезда. Вдоль ограды Александровского сада он дошел до Манежа. Здесь, на углу Воздвиженки, стояла в 1812 году усадьба, из которой последние защитники Москвы обстреливали конницу Мюрата, первой вошедшую в город.

Суриков видел в детстве гравюру расстрела этих смельчаков наполеоновскими солдатами, и сейчас, возле Манежа, он вспомнил ее и постарался представить себе, стоя возле башни Кутафьи, как все это произошло.

Уже совсем стемнело, когда он подошел к Охотному ряду. Фонарщики с длинными шестами зажигали фонари на улицах. Медленно начал падать густой снег. В Охотном ряду затихла Дневная суета, и лишь псы и кошки шныряли между ларьками в поисках требухи и костей.

А напротив, через дорогу, к ярко освещенному Дворянскому собранию подъезжала нарядная публика — здесь, в Колонном зале, шел какой-то благотворительный концерт. Театры на площади ярко освещенными подъездами приглашали москвичей на представление в этот вечерний час.

Суриков пересек площадь. Возле водоразборного фонтана с обледеневшими купидонами толпились извозчики, приплясывая на снегу, похлопывая в ожидании седоков рукавицами. Он сел в узенькие высокие санки на железных полозьях и поехал домой в гостиницу.

Хейн ждал, обеспокоенный его долгим отсутствием. На столе в номере стоял остывший самовар и холодный ужин. Архитектор укладывал вещи — завтра в Петербург.

Письмо из Петербуга

«23 февраля 1869

Милые мамаша и Саша!

Вот четыре дня, как я в Петербурге и смотрю на его веселую жизнь… Мы остановились с А. Ф. Хейном на Невском проспекте, в гостинице «Москва». Из окон ее видно все…»

Он писал за столом у окна, из которого был виден Невский проспект и одна из четырех конных статуй Клодта на Аничковом мосту. Упершись коленом в гранит, юноша натягивал повод, пригибая голову коня. Обнаженные бронзовые мускулы его были припорошены февральским снежком. На спине коня лежала снежная попона, на кудрях юноши — снежная шапка. Суриков впивался в это чудо мастерства, застывшее под свинцово-фиолетовыми отсветами зимнего петербургского неба.

По тротуару сновали прохожие, опережая друг друга, заходя в лавки. По мостовой, понукая лошаденок, ехали извозчики с седоками попроще, их обгоняли роскошные сани; запряженные рысаками. Под медвежьей полостью сидел какой-нибудь важный сановник с дамой в меховой ротонде и крошечной шапочке на высоко взбитой прическе. Кучер, держа вожжи на вытянутых руках, с пренебрежением покрикивал на извозчиков: «Пади!» — и те шарахались в сторону, уступая ему дорогу.

 «…Народ и в будни и в праздники одинаково движется. Я несколько раз гулял и катался по Невскому. Как только я приехал, то на другой день отправился осматривать все замечательное нашей великолепной столицы… Был и в Эрмитаже и видел все знаменитые картины…»

Суриков положил перо. В душе его неотвязно теснились и сменялись одно другим впечатления. Какого праздничного великолепия и гармонии были исполнены прославленные дворцы Невской столицы!

Зимний, весь в кружевах белых наличников, масках, двухъярусных колонках между окнами, статуях и вазах на кровле, сияющий вечером тысячами огней, Зимний, созданный гениальным итальянцем Растрелли «для одной славы всероссийской», как писал он сам…

Шереметевский «Фонтанный дом», отделенный от реки прихотливым узором чугунной ограды… Воронцовский — напоминающий роскошную барскую усадьбу в центре города… Строгановский — на углу Невского и Мойки… Львиная голова, ощерившаяся над аркой ворот.

А вчера, гуляя по городу, Вася забрел на чудесный горбатый мостик с крылатыми львами-грифонами. Оттуда прошел к Летнему саду. Над высокой легкой решеткой огромные столетние липы раскинули ветви, сплошь покрытые хрустальной изморозью. Сказочная красота!..

Побродил Вася и возле самого заветного для него места — Академии художеств. Постоял на гранитной набережной, где два сфинкса с каменными, равнодушными лицами навечно улеглись перед входом, словно охраняя спуск к воде. А напротив, через окованную ледяным покровом Неву, виднелся Исаакий в золотом шлеме…

Василий взялся за перо.

«…Адмиралтейская площадь, где теперь устроены катушки, качели, карусели, балаганы, где дают различные уморительные представления на потеху публике, которая хохочет от этого до упаду. Тут же продают чай, сбитень, разные конфеты, яблоки и всякую съедобную всячину. По площади тоже катаются кругом мимо Зимнего дворца, Адмиралтейства и всей публики, которая приваливает и отваливает тысячами. Это еще не полный разгар праздника, а начало, что-то еще впереди будет!»

Суриков писал торопясь и стараясь вложить в это письмо теперь далеким, но единственно близким людям все то, что навалилось на него драгоценным грузом новых чувств и впечатлений.

Он бы мог написать еще и о том, как было грустно расставаться с новым другом Лавровым, исчезнувшим в сутолоке московского вокзала.

Он бы мог написать, что, оставшись со старым Хейном в плохо протопленном номере с высоченным потолком, он вдруг почувствовал свое одиночество и долго не мог уснуть на жесткой постели, под сыроватой простыней и тонким стеганым одеялом, хранящим постоянный и всем чужой запах. Он мог бы написать о тревожной, щемящей сердце мысли: «А вдруг не примут в Академию?» Но всем этим он не хотел тревожить маму и преданного ему брата Сашу, они и без того изнывают от тоски и беспокойства, перебиваясь на гроши, оставшиеся после его отъезда. И потому он старался писать повеселей и полегче, словно отряхивая с плеч своих новые заботы и удрученность человека, всецело зависящего от чьей-то хоть и доброй, да чужой воли.

«Много я очень видел хорошего в Петербурге, всего не перескажешь… — писал Василий. —Теперь поговорю о себе. Петр Иванович Кузнецов хлопочет о помещении меня в Академию… Может быть, примут… и с моим свидетельством из уездного училища… Теперь живу, покуда ничего не делая, так как на дворе масленица. Начну учиться, бог даст, с первой недели поста, тогда опять напишу немедленно об этом. Я здоров. Каково Саша учится? Напишите поскорей, мамаша… Целую вас всех.

Василий Суриков».

Он встал, одернул свой кургузый пиджачок, сшитый в Красноярске, натянул тулупчик и пошел на почту.

Вороны и волки

Академия художеств не случайно называлась императорской: президентом ее неизменно назначался кто-нибудь из царской фамилии.

К середине XIX века Академия утратила свой прогрессивный характер, который выражался в классических, огромных по размеру произведениях. Профессора, сами воспитанные в духе придворного вкуса, требовали от учеников умения рисовать с точностью и гладко-зализанно писать маслом.

Темы для экзаменационных работ предлагались только на библейские или мифологические сюжеты, далекие от живой природы и от народа. Искусство, близкое народу, называлось в аристократических кругах «мужицким искусством». Жизнь не в силах была пробиться в наглухо замкнутые двери Академии. Казенная атмосфера преграждала путь всему живому и новому, в основе лежало желание угодить вкусам придворной знати. Если воспевались герои, то из античной мифологии, если писались портреты, то в большинстве лица царствующей фамилии или придворной знати: оплачивались работы художников и скульпторов только богатыми заказчиками либо самой Академией. Руководителями Академии были такие художники, как Брунй, Шамшин, Вёниг, Нефф, Иордан. Они всячески поддерживали в стенах Академии холодный, ложноклассический дух чинопочитания и угодничества.

Вот в это именно время и приехал молодой Суриков учиться в Петербург.

Экзамены для вновь поступающих были назначены на апрель. Накануне Суриков зашел в Академию, чтобы разыскать свои рисунки и уточнить день экзамена. Его принял в своем кабинете инспектор Шрейнцер. Сухой немец в зеленом мундире с ярко начищенными пуговицами осмотрел Сурикова с головы до ног и процедил:

— Где же ваши рисунки, господин Суриков?

— Они давно уже у вас, господин инспектор. Их послали из Красноярска еще в прошлом- году.

Шрейнцер поджал губы, с сомнением покачал головой и, порывшись в громадном шкафу, нашел среди других нужную папку. Красноярец хмуро смотрел в презрительное лицо инспектора.

— И это рисунки? — Шрейнцер пожал плечами.

Из-под его сухих белых пальцев ложились на стол пейзажи— давно оставленные степные просторы, енисейские прибрежные камни. Часовенная гора, домик на Благовещенской. Сестра Катя за вышиванием. Потом пошли копии с Тициана, Мурильо…

— Да за эти рисунки вам надо запретить даже ходить мимо Академии, — едко заметил инспектор и, захлопнув папку, бросил ее обратно в шкаф.

Однако запретить Сурикову экзаменоваться он не имел права. Упершись ладонями в массивный письменный стол и чуть склонив голову набок, он едва процедил день, назначенный для экзаменов.

Удрученный, Суриков вышел из кабинета. В коридоре, возле объявления об условиях приема, стоял франтоватый белокурый юноша в черном бархатном пиджаке и темно-серых брюках — очевидно, тоже вновь поступающий.

Суриков остановился. Разговорившись, познакомились. Студент назвался Зайцевым.

— Вы не огорчайтесь, ведь Шрейнцер со всеми так разговаривает. Все они побаиваются нас, молодых.

Выйдя из здания Академии, Суриков с Зайцевым не спеша побрели по набережной.

— Вы знаете, — рассказывал Зайцев, — ведь это после «бунта четырнадцати» в Академии стали так строго отбирать учеников.

Суриков уже слышал, что шесть лет назад четырнадцать учеников: Крамской, Корзухин, Журавлев, Лемох, Дмитриев-Оренбургский (фамилии других он не помнил) — потребовали у совета Академии свободного выбора сюжетов для экзаменационных работ на золотую медаль. Совет Академии отказал. Тогда все четырнадцать человек, не приняв предложенной Академией темы, ушли совсем и основали самостоятельную «Артель свободных художников», впоследствии выросшую в Товарищество передвижников.

— А какую тему предложила Академия этим студентам? — спросил Суриков.

— «Пир в Валгалле», скандинавский эпос. — Как петербуржец, Зайцев был отлично осведомлен обо всем, что творилось в мире художников.

— Что это за Валгалла?

— О-о! — с воодушевлением воскликнул Зайцев. — Это такая тяжеловесная белиберда! В скандинавской мифологии есть такая священная гора — Валгалла. На этой горе бог Один встречается с духами погибших рыцарей и устраивает им пир. Причем бог Один сидит на троне, а у него на плечах два черных ворона, а возле ног — два волка. Сквозь арки дворца должна быть видна луна, за которой по небу гонятся волки!..

Суриков вдруг громко и весело расхохотался:

— Вороны на плечах? Волки у ног? Что за чепуха! Зачем же это русским художникам, когда у нас своих сказок и легенд видимо-невидимо!

Он хохотал так заразительно, что Зайцев тоже начал смеяться.

— Что же, значит, отказались наотрез и ушли? Это интересно… Смелые люди! — сказал Суриков, внезапно став серьезным.

— Ушли, представьте! Ведь раньше они жили в академических мастерских, на стипендии. Многие из них жили вместе с семьями. А когда объявили бунт, пришлось все бросить, снять огромную квартиру на общих началах. У них всего-то имущества было два стула да один трехногий стол. Ну, а потом артель начала брать заказы, и дела поправились. На лето разъезжались кто куда, привозили картины, продавали. Тридцать процентов от продажи давали в общую кассу. А в Академии с той поры совсем отменили жанровые темы. Если раньше хоть что-нибудь и допускали, то теперь все перешло на греческую классику, мифологию да библейские сюжеты…

Они брели весенней набережной. Нева вскрылась, лед прошел, последние льдины стремительно неслись по вздувшейся темной воде. Свежий ветер дул им в лицо, и казалось, что на таком ветру ослепительные солнечные лучи ничуть не греют.

— Да-а, — задумчиво протянул Василий, — придется нам с вами, видно, пройти через эти академические уставы. — Помолчав, он спросил: — А вы тоже живописью хотите заниматься?

— Нет, архитектурой.

У моста через Неву они распрощались.

— Ну что же, встретимся на экзамене?..

Крепкое рукопожатие убедило их обоих во взаимном расположении.

Суриков перешел мост и, не замечая ни оживленной нарядной публики, ни по-весеннему умытых улиц, дошел по Невскому до Садовой, где квартировал у какой-то одинокой петербургской старушки. Комната у него была большая, темноватая — окна выходили во двор, узкий как колодец. Но в этой комнате стоял рояль, к которому Василий пристрастился, — хозяйка давала ему уроки «игры на фортепьянах».

Дома он нашел письмо из Красноярска. Из конверта выпала семейная, снятая перед его отъездом - фотография. Вася долго смотрел на нее, невольно улыбаясь и вспоминая свой дом — родной и далекий.

Экзамен

«Рисунок —основа всего, фундамент, кто не понижает его или не признает, — тот без почвы…»

П. П. Чистяков

В назначенный день в огромном экзаменационном зале к девяти часам утра собрались все поступающие в Академию. В зале были приготовлены столы, подставки, доски для подвешивания натуры. На столах разложены гипсовые слепки классических форм — руки, ноги, торсы, части лица. Розданы всем листы бумаги, пришпиленные к доскам, карандаши и резинки. Каждый выбирал для рисования любую гипсовую модель.

Суриков сел рядом с Зайцевым. Перед ними на подставке лежала античная кисть руки. На рисунок давалось полтора часа времени. Никогда еще Сурикову не приходилось рисовать «гипсов». Внимательно приглядываясь, он начал…

Через полтора часа прозвенел звонок, и работы экзаменующихся были отправлены в зал заседаний совета Академии. Там решалась их судьба.

Вызывали всех по очереди в алфавитном порядке. Ждали молча, волнуясь, некоторые, не усидев, подходили к высоким арочным окнам, перед которыми катилась Нева, и глядели на нее ничего не видящими глазами. А день был яркий, погожий!

— Суриков! — выкрикнул служащий в ливрее, распахнув дверь зала.

Он быстро прошел по коридору, куда ему скупым движением указал ливрейный рукав с галунами.

Первое, что Сурикову бросилось в глаза, была мраморная статуя Екатерины Второй. Высоко в нише сидела она на троне, облаченная в античную тогу, увенчанная римским венцом; она держала в протянутой руке свиток папируса и была чистейшим олицетворением самой Академии — эта старая, обрюзгшая, с тройным подбородком немка, в римской тоге, на русской земле! И под ее мраморной ногой, обутой в сандалию и выставленной вперед, за овальным столом, покрытым1 зеленым сукном, собирался синклит чиновников в мундирах при орденах и лентах. Один из них медленно поднялся и протянул Василию его рисунок. Это был академик Федор Антонович

Бруни.

— Вы не приняты. Ваш рисунок не годится, не умеете рисовать…

Суриков помертвел. С лицом, белым как скатерть, он подошел, взял свой рисунок, поглядел на него и вышел прочь. Спустился в раздевальню, оделся и пошел по набережной так. быстро, словно за ним кто-нибудь гнался. В руке его был злосчастный рисунок, а кругом все сияло ярко и радостно. Он еще раз взглянул на свою неудачную работу.

— Да ведь этому же можно выучиться! — вслух подумал Суриков. — Можно выучиться, да еще как ловко! — И, медленно разорвав рисунок, бросил его в воду.

Обрывки бумаги завертелись и поплыли. Нева понесла их: на своих свинцовых волнах. Он вспомнил «Валгаллу» и рассмеялся: «Вороны и волки! Ну ладно, посмотрим еще, как я не умею рисовать! Я им покажу!»

И вдруг ему стало легко дышать, глазам стало просторно, а душе весело.



Страница сформирована за 0.72 сек
SQL запросов: 170