УПП

Цитата момента



Все, что сказано хорошо, — мое, кем бы оно ни было сказано.
Может быть, это Сенека, но кажется, что я

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Устройство этой прекрасной страны было необычайно демократичным, ни о каком принуждении граждан не могло быть и речи, все были богаты и свободны от забот, и даже самый последний землепашец имел не менее трех рабов…

Аркадий и Борис Стругацкие. «Понедельник начинается в субботу»

Читать далее…


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/d4103/
Китай

«Солдат — слово гордое!»

Ежедневно вахтпарад Павла Первого начинался с тонкого, расщепляющего душу звука флейты и барабанной дроби, под которую гвардейцы должны были быстро и высоко вскидывать ногу и плавно опускать ее в «гусином шаге». До чего ж любил флейту этот маленький урод, этот рыцарь Мальтийского ордена, со вздернутым носом на сплющенном лице!..

Суриков стоял против Инженерного замка. Было шесть утра. Угрюмое здание темнело в ноябрьском рассвете, овеянное жестоким прошлым. Удивительно четкий и жесткий ритм в расположении черных окон прерывался полукружиями башенных углов и дворцовой церкви, как дисциплина военного марша — галантными светскими полуоборотами…

А вокруг зажигались огоньки в домах. Петербург 1896 года просыпался. Задвигались фигурки прохожих, побежали разносчики с лотками и корзинами на головах, зацокали копыта по мостовой. Но Василий Иванович жил в этот час ровно столетьем назад. Он ясно представлял себе Павла — в треуголке, с кокардой на белых буклях, в мундире при орденах и лентах, открывающим вахтпарад. Офицеры дрожали на этом страшном представлении, которое могло окончиться ссылкой, экзекуцией, казнью… «Почему платок увязан с излишней толстотой?» — бесновался император, тыкая тростью в какого-нибудь офицера, и лицо безумного самодержца искажалось гримасой, а влажные, всегда чуть обиженные глаза становились злыми, как у мопса. (Да, да, именно как у мопса, которого вчера Суриков видел в конке на руках у какой-то старушки. Мопс, дергаясь в руках хозяйки, раздраженно лаял на каждого входившего в вагон.) Император, не помня себя, с лающим криком обрушивался на очередную жертву, и уличенного тут же, прямо с плаца, гнали в Сибирь. Все может случиться. Может и рядовой за удачный ответ в одно мгновение стать офицером…

Василий Иванович не торопясь свернул за угол и оказался возле памятника «Прадеду от правнука». На него нельзя было глядеть без улыбки. Словно надутый воздухом, сидел Петр Великий на таком же вздутом, огромном коне с маленькой головой и тонкими ногами. Казалось, великий Растрелли сотворил этот памятник, будучи в веселом настроении, и в то же время скульптура была величественна.

Суриков обошел вокруг памятника и, вернувшись к замку, побрел вдоль Фонтанки. Силуэты облетевших деревьев чертили ветвями рассветное небо. Вдали, над изогнутым легким мостиком, закачались на ветру фонари. Суриков перебирал в памяти все, что ему удалось перечитать за это время. Перед его воображением словно наяву вставал Павел. Он боялся всего: призрака революции, своих офицеров, придворных, собственной жены и даже детей, которых у него было десять. Вечная подозрительность…

У него была волевая челюсть, унаследованная от матери Екатерины, и громадный лоб, за которым пряталась блестящая память, впечатлительный ум и на диво непоследовательные, неудержимо разбегающиеся лихорадочные мысли, толкающие на неожиданные поступки… А ведь мальчиком был он миловидным и застенчивым, слегка картавил и нюхал каждый вновь увиденный предмет. (И это тоже совершенно собачья привычка! Опять мопс в конке пришел на память Василию Ивановичу.) И вот из этого галантного жеманника выросло чудовище… Полный произвол над страной. Никто никогда ни в чем не был уверен. Страшное время!..

Суриков опять обошел замок, миновал парадный выход в Летний сад, завернул за угол и пошел вдоль апартаментов императора и дворцовой церкви. Черные окна бельэтажа притягивали глаз. Здесь за ними 11 марта 1801 года произошла трагедия. Нужно ли было четыре года строить эту цитадель со рвом и подъемными мостами, чтобы на сорок первый день пребывания в ней быть убитым своими же царедворцами!.. Император боялся спать в одной и той же комнате. На этот раз он приказал поставить свою походную кровать в кабинете…

А гибель была совсем рядом. И таилась она не за подъемными мостами, отделявшими замок от помыслов молчаливых простых смертных, а под напудренными париками вельмож, которым Павел доверил свою судьбу. И когда они вошли в темноту кабинета, императора в постели не оказалось. Он стоял в рост в глубине камина, за экраном, и в темноте белели его ноги в теплых белых кальсонах…

Расправа была долгой: император был живуч…

Вся Россия плакала в это утро, обнимаясь в ликовании и радости.

«А что, если написать эту сцену? Великолепный сюжет! Последние минуты Павла… — Василий Иванович как зачарованный глядел в черные окна кабинета. Воображение художника уже воссоздало композицию сцены убийства. — Какое лицо можно сделать! Боже мой! Смертельный испуг, тоска, звериная ненависть… Жалкий, уродливый, и все же пытается удержать надменность императора всея Руси… Это же сильнейший драматический момент!..»

Суриков снова вышел на площадь перед замком. И вдруг ясно увидел то, на поиски чего пришел сюда. По этой аллее каждый раз приезжал к Павлу Суворов. Суворов! Они всегда не ладили с Павлом.

«Солдат есть простой механизм, артикулом предусмотренный», — утверждал Павел.

«Солдат — слово гордое!» — возражал Суворов.

«Солдат не должен рассуждать. Слепое повиновение во всем. За малейшую провинность — шпицрутены. И чем ровнее шаг, тем вернее победа», — так рассуждал Павел.

«Люби солдата, и он будет любить тебя!» — говорил Суворов. Он знал своих солдат и лучшим давал прозвища: Орел, Сокол, Огонь. Он сам себя считал солдатом, держался запросто и часто шутил с ними. Суриков представил себе его лукавую и приветливую улыбку, прищуренные, в морщинках глаза. Чудо-человек, он презирал слепое подчинение и «немогузнайку», требовал, чтобы не только офицер, но и каждый рядовой понимал предстоящий боевой маневр. А как он скакал в полотняной рубахе, раздувавшейся на ветру! Как он скакал в лагерях между полками и кричал:

«Первые, задних — не жди!.. Вытягивай линию!»

Обедал в десять часов утра. Ел щи и кашу, хотя любил и французские соусы так же, как любил вставлять французские фразы в письмах дочке Суворочке в институт… Павел презирал его за эту рубаху, за мужицкие повадки, за национальный русский дух…

Сурикову вдруг пришло в голову, что этот национальный русский дух, конечно, был абсолютно чужд Павлу. Мать Павла — немка Екатерина ввела при дворе французский обиход. Она быстро освободилась от мужа — Петра Третьего,—немца по крови и воспитанию, и тогда Павел, которого унижали и постоянно издевались над ним фавориты матери, стал поклоняться памяти отца и целиком воспринял немецкую культуру. Он ввел немецкую военную муштру. Суриков изучил все военные формы того времени. И его поражало то, что Павел из протеста отказался от «потемкинской» формы, такой удобной во время походов. И заменил эту форму длинными мундирами, треуголками, которые слетали с головы на ветру. Ввел сложные прически на смоченных квасом и присыпанных мукой солдатских головах, с подвязанным сзади железным прутом, к которому прикреплялась коса с буклями, завитыми и приклеенными к вискам. Мученьем было сооружать эту прическу, полночи уходило на нее, а потом до утра надо было сидеть, чтоб, не помять буклей…

А по Суворову, «туалет солдатский должен быть таков, что встал — и готов!»

Суриков шел и улыбался, вспоминая поговорку Суворова: «Пудра не порох, букли не пушки, косы не тесак, и я не немец, а природный русак!» Павел, бывало, в гневе ссылал неугодивший ему полк прямо с плаца: «Шагом марш — в Сибирь!» И шли… в Сибирь. «Вот ведь от века, — думал Суриков, — Сибирью, моей любимой Сибирью наказывали людей, а по мне — лучше Сибири и места-то нет на белом свете!..»

Ветер стал еще резче, а в наступившем рассвете закружились снежинки. Василий. Иванович засунул руки поглубже в карманы и пошел в направлении Михайловского манежа. «Прадед» в латах, с надменным отечным лицом, насупившись смотрел со своего круглого коня вслед удаляющейся одинокой фигуре художника.

«Забежать, что ли, в чайную на Невском, чайку выпить?»

Ему захотелось согреться, утолить голод. Суриков, прибавив шаг, двинулся мимо музея Александра Третьего к Екатерининскому каналу.

«Вот еще один путь на эшафот», — думал он, вглядываясь в решетку набережной, черневшую сквозь снежные хлопья.— Ровно через восемьдесят лет после кровавой расправы в Инженерном замке внук Павла был взорван бомбой возле той решетки…

Он дошел до угла. Справа, громоздясь между четкими линиями набережной, лепился неуклюжий, тяжелый храм «На крови», чуждый по духу, словно вырванный из какого-то иного окружения и насильственно внедренный в гармонию петербургской перспективы.

«Василий Блаженный может стоять только на Красной площади, под Кремлем, и только он один существует в этом роде. Как они этого не поняли!» — подумал Суриков. Он свернул налево и вскоре зашагал по Невскому, уже вступившему в дневную жизнь, зябкую и хмурую.

Тонкий, монотонный звук колокола католической церкви Святой Екатерины вдруг напомнил ему его молодость. Перед глазами возник образ Лили — милое овальное смеющееся лицо под шляпой, тонкая талия, обтянутая серым шелком, округлая рука в длинной перчатке… И тут же облик этот сменился образом Марии Меншиковой, завернувшейся в синюю шубку. Осунувшееся личико больной жены воплотилось в скорбный облик «несбывшейся русской императрицы»—жертвы властолюбия и стяжательства.

«Страшны судьбы тех, кто посягал на трон»,— думал Суриков.

Небольшая вывеска чайной, синяя с белым, привлекла его внимание, он отряхнул снег с плеч, потом снял шапку, быстро сбил с нее пушистый белый налет и сбежал по ступенькам в подвальчик.

В тот же вечер, получив последние деньги за «Ермака», Василий Иванович выехал из Петербурга в Москву. В небольшом чемодане лежали драгоценные находки, акварельные наброски образцов оружия, павловских мундиров, треуголок, париков с косами. Среди них начерно нарисованная углем композиция сцены убийства Павла Первого… Он так и не осуществил этот замысел, а впоследствии исчез и этот первый рисунок. И в этом тоже был весь Суриков: не присущи были его творческому духу и вкусу остродраматические моменты. Он был художником трагического темперамента. Великая сила народного духа, раздумье и достоинство, выраженные в его персонажах, участниках исторических столкновений эпох, всегда брали верх над эффектами драматического характера.

Хроника одной семьи

Петр Петрович Кончаловский* был типичным представителем революционной интеллигенции шестидесятых годов прошлого столетия. И хотя он не принадлежал к партии народников, он всю свою жизнь был в оппозиции к реакционному правительству, к религии, к мракобесию и к невежеству.

Петр Петрович был личностью редкой внутренней красоты. В нем сочетался высокий интеллект с горячим темпераментом и живостью восприятий. Сын севастопольского морского врача, ходившего в плавание в эскадре Нахимова, Петр Петрович учился в Петербурге на естественном отделении физико-математического факультета, одновременно изучая право. По окончании университета он был оставлен при факультете, но вскоре женился на дочери харьковского помещика Лойко и уехал в имение жены Ивановку, Старобельского уезда.

Идеалист с высокогуманными взглядами, Петр Петрович вступил во владение крестьянами. Эксплуататора из него не получилось, и очень скоро хозяйство Лойко пришло в полный упадок. Будучи знаком с правоведением, он был избран мировом судьей в городе Сватове, Харьковской губернии, и начал ездить по судебным делам во все южные городки и села. Произошло это в 1881 году, в самое тяжелое время, когда после убийства Александра Второго реакция подняла голову.

_____________

*Дед автора по линии отца.

Оппозиционные настроения Петра Петровича приводили к тому, что все судебные дела он неизменно решал в пользу крестьян. Кончилось это печально. Однажды Петр Петрович сидел на речке и читал газету. Только собрался он искупаться, как вдруг подъехали жандармы, подхватили Петра Петровича под руки, посадили в арестантскую карету и увезли. И только газета осталась в траве шелестеть на ветру.

Вскоре Петра Петровича выслали за «неблагонадежность» в Холмогоры — на родину Ломоносова. К тому времени у него была уже большая семья — ничем не обеспеченных шестеро детей. Жена его — Виктория Тимофеевна — с помощью экономки Акулины Максимовны начала давать обеды и только этим кормила семью. Через полтора года все дети заболели свирепствовавшим тогда в Харькове брюшным тифом, трое из них находились при смерти.

Для «искоренения южнорусской крамолы» губернатором в Харькове был назначен пресловутый Лорис-Меликов. Вот к нему-то и отправилась Виктория Тимофеевна с просьбой освободить мужа, хотя бы для того, чтобы проститься с детьми. Лорис-Меликов разрешил возвратить Кончаловского из ссылки, но при этом добавил: «Я его возвращаю, хоть он такой вредный, что следовало бы его повесить!»

По возвращении в Харьков Петр Петрович еще долгое время оставался под полицейским надзором. Дети его, к счастью, остались живы.

Не было конца оптимизму Петра Петровича. В ссылке он изучил английский язык и сделал новые, полные переводы «Робинзона Крузо» и «Гулливера». Переводы были напечатаны, и с этого времени Петр Петрович, бросив все, с энтузиазмом занялся книгоиздательским делом. Вместе с французом, врачом Кервилли, он открыл в Харькове прекрасный книжный магазин, в котором можно было найти все новинки. Магазин стал очень популярным. Ведала делами магазина Виктория Тимофеевна. Семья Кончаловских материально встала на ноги. Но жандармерия усмотрела здесь вредное влияние революционной интеллигенции, и вскоре магазин был опечатан, доктор Кервилли выслан во Францию, а Виктория Тимофеевна арестована и заключена в харьковскую тюрьму.

Когда все это произошло, Милинйна (так прозвали дети Акулину Максимовну) привезла их в санях к тюрьме, на свидание с матерью. Они прошли гурьбой через тюремный двор, с ужасом глядя на заключенных в гремящих кандалах, которых проводили мимо, и попали в камеру к надзирателю. Два солдата ввели туда Викторию Тимофеевну, и все шестеро детей с громким плачем окружили ее и начали обнимать. Это была такая сильная драматическая сцена, что сам надзиратель не выдержал и стал громко сморкаться.

К счастью, через две недели Викторию Тимофеевну отпустили на волю, и она благополучно вернулась домой.

Виктория Тимофеевна родилась в польско-украинской мелкопоместной семье. В семье царили революционные настроения, вера в прогресс, в грядущую свободу, несущую народу счастье. Виктория Тимофеевна получила широкое образование, знала несколько языков. Встретивши Кончаловского в Петербурге, куда была послана родными заканчивать курсы, она нашла в нем воплощение своего идеала и вышла за него замуж. Вдвоем они создали в семье ту атмосферу, которая привлекала к ним интереснейших людей того времени.

Своим детям они прививали самые глубокие понятия о добре и справедливости. Вечные споры о литературе, искусстве, политике, беспощадная критика всего отсталого, реакционного, горячая защита прекрасного в речах отца очень рано пробудила в детях тяготение к высокому, умение отбирать лучшее, отделять главное от второстепенного, чтобы не засорять душу шелухой пошлости.

Чуть не с пеленок знали дети сказки Андерсена, Перро, затем романы Диккенса, Вальтера Скотта, а еще позднее — Жорж Санд, Лермонтова, басни Крылова и целые страницы из гоголевских «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Рано познакомились с музыкой, живописью и скульптурой. Рано узнали они имя Чернышевского. Их трогала, заставляла трепетать полная героизма жизнь Желябова, Кибальчича, Перовской. А Веру Фигнер они видели у себя дома: Кончаловские неоднократно прятали ее от полиции. Однажды во время ночного обыска, когда весь дом был поднят на ноги и вся семья собрана в одну комнату, пока городовые обшаривали каждый уголок, один из них показал фотографию Веры Фигнер младшему в семье — пятилетнему Мите: «А ты, миленький, вот ту тетеньку знаешь? Ведь она приходит к тебе?!» Все застыли в ожидании, не смея поднять глаз на Митю. А он, строптивый по характеру, обозленный ночным вторжением городового, поглядел на него зеленоватыми глазами и вдруг крикнул: «Пошел вон, дурак!»

Еще в Петербурге к молодой чете Кончаловских поступила хозяйничать робкая девушка из рабочей семьи, Акулина Копанева. У нее было страстное желание учиться чему-нибудь, но она так и не смогла получить высшего образования и уехала с Кончаловскими на Украину. С этого момента она осталась в семье Кончаловских и взяла на себя ведение хозяйства. Все дети любили ее и называли Милининой.

…Любимицей в семье была старшая дочь — Нина. Красивая и обаятельная, она выросла в революционных традициях «шестидесятников» и постоянно помогала обездоленным, вечно за кого-то хлопотала, а во время частых еврейских погромов прятала у себя женщин и детей.

Нина обладала серьезным драматическим талантом и решила ехать в Петербург, учиться сценическому искусству. Это решение оказалось для нее роковым — через год она захворала чахоткой и вернулась в Харьков неизлечимо больной.

Местное светило, профессор Франковский, поразивший всех детей тем, что волосы на его голове были длинные и, как у женщин, заплетены в косички, заявил, что положение больной безнадежно. Все же родители повезли истаявшую Нину на кумыс, но процесс был скоротечный, и оттуда они возвратились уже одни. Все это так придавило Петра Петровича, что он не мог больше оставаться в Харькове и перевез всю семью в Москву.

Теперь их было пятеро: две сестры, Вита и Леля, и три брата-погодки — Макс, Петя и Митя. Любимцем в семье стал Петя. Ему все давалось легко. Запускали мальчишки змея во дворе — выше и дальше всех взвивался в небо Петин змей. Играли в городки — труднейшие фигуры выбивал первой биткой Петя. Он же был самым лучшим исполнителем в домашних спектаклях, сам превосходно делал декорации, пел, плясал, хорошо декламировал, но учился из рук вон плохо— не потому, что был не способен, а просто ленился. Однако с детства у него появилась страсть к рисованию.

Старший, Макс, до болезненности любил Петю, гордился им, но страдал за его плохие отметки. В гимназию они пошли в один год, сидели за одной партой, и потому Макс вечно решал за брата задачи, подсказывал ему устные ответы, а сочинения Петя просто-напросто списывал у Макса слово в слово. И лишь когда Петю оставили в одном из классов на второй год, он начал учиться всерьез.

Для Макса Петя на всю жизнь остался любимейшим. Связывала их незыблемая дружба и нежность друг к другу даже тогда, когда Максим Петрович стал профессором медицины с мировым именем, а Петр Петрович-младший — художником-академиком. Третий брат, Дмитрий Петрович, человек вспыльчивый, острый, непримиримый бунтарь в студенческие годы, стал впоследствии ученым-историком — исследователем Древнего Рима.

Сестра Виктория смолоду уехала во Францию, приняла французское подданство и впоследствии стала в Париже виднейшим профессором русского языка.

Елена серьезно занималась музыкой, готовилась стать певицей, Но из-за какой-то болезни вдруг потеряла голос, и он навсегда остался у нее сдавленным и сиплым. Но, будучи остроумной, образованной и обаятельной, она являлась в обществе интересным типом женщины того времени, по которой вздыхал не один талант, в том числе и гениальный художник Врубель.

…Врубель появился в семье Кончаловских в 1891 году вместе с группой художников, приглашенных иллюстрировать юбилейное издание Лермонтова. Вел это издание Петр Петрович, руководивший к тому времени издательством Кушна-рева и книжным магазином в Петровских линиях. В магазине помогала ему дочь Леля. Мальчики Кончаловские забегали туда после уроков, потолкаться среди интересной публики, попить чаю с горячими пирожками у Лели, в комнатке за шкафами, где постоянно бывали художники.

Иллюстрировали издание Лермонтова такие мастера, как Поленов, Суриков, Репин, Виктор Васнецов, а из молодых Петр Петрович привлек Серова, Врубеля, Коровина, Пастернака, Аполлинария Васнецова.

С Михаилом Александровичем Врубелем Кончаловские подружились очень тесно. Он умел разговаривать с детьми, как со взрослыми, всерьез, и за это мальчишки Кончаловские его обожали. Для них оригинальный талант Врубеля открылся, раньше, чем для окружающих взрослых.

Врубель снял комнату близ Чистых прудов, на углу Харитоньевского и Машкова переулков, в том же доме, где жила семья Кончаловских, этажом ниже, и стал ежедневно бывать у них, столовался там и постоянно находился в обществе молодых. Он поражал всех своей удивительной культурой и знаниями, с увлечением устраивал маскарады, игры, шарады, спектакли. Они ставили отрывки из «Горе от ума» Грибоедова и «Леса» Островского, и молодежь так увлекалась этим, что вскоре была готова выступать в платных спектаклях. В пользу учащихся той гимназии, где учились мальчики, был устроен спектакль. Врубель поставил «Севильского цирюльника» Бомарше. Вместе с Петей он написал декорации, сам занимался режиссурой. Макс играл Альмавиву, Петя — Фигаро, Вита — Розину. Остальные роли исполняли друзья молодых Кончаловских.

Врубель с увлечением придумывал разные варианты сцен, легко находил выходы из трудных положений. Макс, например, не обладал ни слухом, ни голосом, а по ходу действия ему следовало исполнять серенаду. Тогда Максу — Альмавиве Врубель предложил обратиться к Пете — Фигаро с такими словами: «Спой за меня, сегодня я не в голосе!» И Петя пел и за себя и за брата. Спектакль прошел с успехом.

Большую дружбу водили Кончаловские и с Серовыми. Валентин Александрович с женой часто бывали у них, а молодежь с удовольствием возилась с маленькими детьми Серовых.

Великолепный портрет Лели был написан Серовым в книжной лавке, за шкафами. Позднее он написал превосходный портрет самого Петра Петровича-старшего.

В доме у Кончаловских постоянно бывали писатели, художники, музыканты. Теперь к ним присоединились молодые друзья Кончаловских: талантливый молодой физик Валерий Габричевский, братья Милиотти — двое юристов, третий художник, друживший с Петей, — геолог Давид Иловайский с сестрой Зинаидой. И все так же дом был полон людей, музыки, смеха, шуток, горячих споров, часто доходивших до небольших скандалов.

Сюда-то и привез своих дочерей Ольгу и Елену Василий Иванович Суриков. С Петром Петровичем он был уже давно знаком, ему нравился этот человек своей культурой, вкусом и свободой мышления, нравилось, что в этом «барине», «помещике» начисто отсутствовали барство и мещанство. В отличие от самого Василия Ивановича, Петр Петрович ничего не имел в банке и все, что зарабатывал, тут же тратил на семью, на образование детей, пускал в новое книжное дело, помогал друзьям в беде. Это восхищало Сурикова и в то же время удивляло.

Люди, собравшиеся вокруг Петра Петровича, интересовали Сурикова, но, впервые попав с дочерьми в их круг, 6н был не на шутку встревожен. В шумной, разносторонней компании девушки наравне с юношами громко спорили, смело выражали свои мысли, хохотали, поддразнивали сверстников — словом, вели себя, как показалось Василию Ивановичу, несколько развязно. Пожилые откровенно высказывали свои политические и эстетические взгляды, задевали вопросы морали, и здесь не было границ между интересами пожилых и молодых. Суриков не привык к этому и, пожалуй, был бы даже шокирован, если бы все это не было так интересно, так искренне и свежо. Он внимательно слушал, с любопытством ко всему присматривался и, пожалуй, от этого общества не смог бы «убежать в баньку».

Что же касается дочерей, то они сидели, обе разрумянившись, с блестящими глазами, жадно ловя все на лету. Само собой разумеется, они не могли еще поддерживать разговор в той свободной манере, какая была тут принята. Они не умели с легкостью парировать замечания, острословить, вступать в философские дебаты, но все, что говорилось здесь, представляло для них необычайный интерес.

Нравилось им отнюдь не роскошное, но своеобразное убранство комнат, где больше всего было книг; нравилось необычайно вкусное домашнее угощенье; нравилась седеющая маленькая хозяйка дома, умная, и радушная, умело направляющая беседы, когда дело шло к конфликту; нравилась неслышная суета Акулины Максимовны, худой высокой женщины с папиросой в крепких зубах и красноватыми, хлопотливыми руками. Но совершенно пленили их сестры Вита и Леля, только что вернувшиеся из Парижа. Они были хороши, приветливы, по-парижски элегантно одеты.

А Василий Иванович хоть и поддерживал общую беседу, но где-то в тайниках души побаивался непривычного тона. Симпатичнее всех был ему серьезный и скромный Макс, который молча следил: не слишком ли разошелся задира младший брат Митя? Суриков сидел рядом с Максом и с удовольствием вглядывался в его часто меняющееся, одухотворенное лицо.

— Скажите, Макс, а кто ж это писал вас? — спросил он, глядя на небольшой портрет, висевший как раз напротив, где Макс был изображен в синей бархатной блузе, в коричневом бархатном берете и с розой в петлице. Над ним склонилась ветка липы, и бледное лицо казалось еще бледнее от зеленоватого рхефлекса.

Портрет был написан еще робкой кистью, но были схвачены характер и сходство. На вопрос Сурикова Макс ответил, смущенно улыбаясь:

— А, это писал с меня Петя… Дело в том, что в это лето анархист Казерио совершил убийство французского президента Карно. Так вот Петр решил написать меня в образе такого анархиста, в берете и с розой в петлице…

— Ну, знаете, на анархиста вы, конечно, ни в жизни, ни на портрете не похожи, — засмеялся Василий Иванович. — Но брат ваш очень способный человек. Особенно вот тот портрет хорош, — Суриков указал на висящий рядом небольшой портрет девушки в розовом платье с черными кружевами на плечах.

Она была написана в рост и немного сверху. Вся фигура ее и лицо дышали какой-то угрюмой решимостью. Портрет выражал какую-то непримиримость и суровость, свойственную старшей сестре.

— А это наша Вита. Петя писал ее в Париже…

Суриков даже не представлял себе, какую радость доставил он Максу тем, что похвалил Петину работу…

Домой Суриковы возвращались на извозчике. Был поздний теплый весенний вечер. Всю дорогу Оля и Лена вспоминали все, что слышали в гостях, смеялись, спорили о том, кто лучше, кто красивее, кто умнее. Обе были восхищены Максом, но Оле интереснее всех показался Петя, а Лене — вспыльчивый, как порох, Митя, с густой вьющейся шевелюрой и насмешливыми серо-зелеными глазами.

Василий Иванович слушал дочерей, и казалось ему, что в жизнь вошли новые люди, новые мнения, новые события. Он молча хмуро поглядывал на мерцающие в темноте лица дочерей и, чувствуя их молодое оживление, слыша веселые, счастливые голоса, думал: «Ну вот. Начинается!..»



Страница сформирована за 0.9 сек
SQL запросов: 169