Клятва над Царь-колоколом

А произошло все это так. После посещения Суриковых, после симфонии Моцарта, Петр Петрович-младший видел Ольгу Васильевну всего два раза, но думал о ней непрерывно, словно вынашивая в себе твердое решение.

Приехав из Петербурга на зимние каникулы, он решил написать ей письмо. Оно было кратким, горячим и серьезным. Он предлагал ей свое чувство, вспыхнувшее в тот самый вечер. Он предлагал ей свою жизнь. Он писал, что судьба его теперь в ее руках, и просил, если она согласна, прийти к нему на свидание в Кремль через три дня, в три часа пополудни… Он будет ждать ее на скамейке возле Царь-колокола.

Час, когда почтальон принес это письмо в дом Полякова, решил всю дальнейшую судьбу Оли. Она все поняла, все оценила и решила, не колеблясь ни одной минуты. Свой ответ она не стала посылать по почте, а, наняв извозчика, сама поехала на Каретно-Садовую, где жили тогда Кончаловские. В дом Ольга Васильевна не вошла, а вызвала дворника и попросила передать письмо Петру Петровичу-младшему. Дворник, зная, что ха этими жильцами установлен полицейский надзор, усмотрел в этом посещении нечто подозрительное и, отказавшись передать письмо, вызвал молодого человека к воротам.

Накинув пальто, без шапки, Петя выскочил на улицу и в изумлении оказался перед своей избранницей. Она стояла прямая, строгая. Из-под бархатной шляпки серьезно и твердо на него глядели блестящие глаза. Молча вынув из беличьей муфты конверт, она подала его Кончаловскому. Потом вдруг весело и таинственно улыбнулась и побежала к извозчику, что ждал ее поодаль. Озадаченный, глядел Петр Петрович вслед удаляющимся саням, потом повертел в руках конверт, боясь распечатать его, и вошел в дом.

В условленный день и час они встретились в Кремле. Когда Оля подходила к Царь-колоколу, возле скамьи уже стоял Петр Петрович. Она издали помахала ему муфтой, он побежал к ней навстречу, большой, счастливый. Зимний Кремль сверкал под январским солнцем, легкий морозец держал нетронутым выпавший с ночи снег. Петр Петрович смахнул его шапкой со скамьи. Они сели. И тут имел место «сговор», свидетелем которому был один только Царь-колокол.

Странную клятву дали друг другу двое молодых людей: никогда не превращать будущую жизнь в «обыкновенную супружескую», никогда не жаловаться и не сетовать, что бы ни случилось, никогда ни в чем не упрекать друг друга — ничто не должно мешать творческой жизни, никакие житейские условности.

Любовь истинная, глубокая, самоотверженная не должна превращаться в привычку, а товарищеская поддержка, верность и понимание друг друга должны пройти сквозь всю жизнь.

Они поклялись никогда не разлучаться с детьми, которые у них непременно будут, и куда бы их ни закинула трудовая жизнь, брать с собой своих детей, деля с ними все то, что сами будут узнавать и получать от жизни.

И все, что предлагал он, она сразу принимала, как свои собственные желания, а все то, о чем говорила она, оказывалось святым и дорогим для него. Так они построили свою будущую жизнь, и только одного вопроса не коснулись ни он, ни она — на какие средства они будут жить? Это было для обоих безразлично, как была безразлична вся внешняя обстановка будущего существования. Все строилось на внутреннем — на единстве чувств, воззрений и стремлений. И это было прочнейшим фундаментом для возведения храма их жизни.

Романтика обручения с искусством, которому они оба отдавали свои жизни, была так высока и безупречно чиста, что, пожалуй, Царь-колоколу Ни разу ни до, ни после этого обручения не доводилось присутствовать на таком торжестве.

Они расстались, когда часы на Спасской башне пробили пять. Мороз крепчал. Весь розовый, Иван Великий полыхал главкой, отражая прощальные пунцовые лучи зимнего заката. Обрученные встали со скамьи и скрепили договор, робка прижав похолодевшие уста к устам. Потом она пошла к Спасским воротам, а он — к Боровицким. Ни он, ни она не оглянулись, словно унося в себе друг друга.

Вот тогда-то, придя домой, Оля встала возле печки, чтобы согреться, она изрядно промерзла на скамье под Царь-колоколом. Тут она и приняла бой со своим великим, единственным другом — любимым отцом.

Против течения

Петр Петрович-старший был озабочен и удручен. Он сидел в спальне, глубоко уйдя в мягкое кресло. Виктория Тимофеевна хворала и, полулежа на кушетке, укутавшись пледом, медленно пила из старинной серебряной кружки горячий отвар липового цвета.

— Ты представляешь, Вита, что он ему наговорил, этот бурбон! Он вызвал его к себе и стал отговаривать от женитьбы. Если б Петя хоть раз поделился со мной своими намерениями, я бы не допустил его до такого унижения. Ведь получилось, что ему сказали: нечего, мол, с суконным рылом да в калашный ряд…

— Ну, положим, ты преувеличиваешь, —возразила Виктория Тимофеевна. — Он, наверно, был резок, раздражен, но за что ж было оскорблять Петрушу? Я думаю, это было не так уж обидно.

Петр Петрович покачал большой седой головой:

— Он, конечно, недоволен, что дочь выбрала жениха из такой «неблагонадежной» семьи, как наша. К тому же он нелюдим, подозрителен и скуповат.

Виктория Тимофеевна вдруг громко рассмеялась:

— А он, наверно, сейчас сидит и думает, что ты страшный транжира и мот!

— Можно к вам? — послышался голос за дверью.

Вошел сын Петр. Он очень изменился за последнее время, похудел и повзрослел.

— Ну что, жених? — иронически поглядел на него отец, вскинув густые седые брови.

— В феврале женюсь и увезу Олю в Петербург.

— Э-э-э! Это старуха надвое сказала. Не отдаст Суриков дочь за тебя, придется не солоно хлебавши одному ехать… Я вообще поражаюсь, как ты выдержал весь этот разговор. Я бы плюнул и ушел.

— Папочка, но ты только подумай, ведь он — гений! Гений, каких больше нет у нас. И, как у необычного смертного, у него, конечно, должны быть странности. И я ему все должен извинить, все решительно… — Петя присел на кушетку в ногах у Виктории Тимофеевны. — Он мне сказал: «Ну куда она с вами поедет? У вас ни кола ни двора! Какой из вас муж? И вообще-то быть женой художника незавидная доля», а я ему ответил: «Но ведь вы же ее, Василий Иванович, воспитали для мужа-художника». Он посмотрел на меня так зло, замолчал и только рукой махнул.

— А мне она нравится. — Виктория Тимофеевна поставила кружку на столик и спрятала руки под плед. — В ней такая русская красота, такая здоровая натура, цельная, определенная. Прелестная девушка!

Сын взглянул на нее сияющими глазами.

— Знаешь, мамочка, есть в ней высокое мышление, ум и, потом, необычайная твердость устоев, каких-то своих, собственных, оригинальных, несмотря на такие молодые годы. Я знаю только одно: что для меня вся моя будущая жизнь зависит от того, будет она со мной рядом или нет. Вы даже не представляете себе, насколько это важно!..

Отец молчал, насупившись, он не очень верил в неизбежную необходимость этого брака. Но мать понимала сына и чувствовала, что ему без Ольги Суриковой — не жизнь…

А Василий, Иванович боялся разлуки с дочерью. Он боялся даже думать об этом. Он страдал. И в мастерской за работой он вдруг садился и часами сидел в бездействии и опустошенности, чего с ним никогда не бывало.

«Как удержать ее от этого? — думал он, сидя перед громадным холстом, на котором была уже скомпонована группа людей в струге, что под парусом уходил от зрителя вдаль. — Как удержать?.. Да где уж теперь, поздно! Вот уехал на Волгу и проворонил дочку! — с горечью думал он. — Как он вчера мне заявил: «Мы любим друг друга и врозь жить не можем». Но я-то ведь тоже не могу жить без Оли! Вот ведь она об этом не подумала, променяла отца на какого-то… И еще говорит: «Вспомни, папочку, как ты сам женился! Тоже ведь «хоть единожды, да вскачь» и тут же увез маму из Петербурга в Москву! Ну, а у нас наоборот — Петр Петрович увезет меня из Москвы в Петербург, вот и вся разница!..»

Василий Иванович встал со стула и подошел к окну. Далеко внизу копошился торг Охотного ряда. Словно степная вода, вышедшая из берегов, крутилась толпа на мостовой, мешая проезду извозчиков.

«В будущем году он кончает Академию,— думал Суриков и глядел в окно. — Ну и пусть бы жили в Москве. Могли бы жить у нас, в моей комнате, я все равно мастерскую снимаю. А я бы перешел в гостиную, да и вообще можно снять большую квартиру. Эх, не надо ей приданого давать, тогда будут жить с нами… — Василий Иванович, покусывая ус, глядел на ломового, который, заехав в толпу, никак не мог развернуть полка. Стоя на полке в рост, он, видимо, кричал что-то, дергал лошадь вправо и влево и походил на заехавшего в брод.— И чего он на колесах в январе выехал? — удивился Суриков, но тут же мысли вернулись к своему — к Олечке-душе: — Пусть она уговорит его жить в Москве… А на лето поехали бы к дяде Саше в Красноярск. — Василий Иванович подумал о том, что, пожалуй, будущий зять понравится Саше, он таких любит — серьезных, обходительных. — В сущности-то, может, этот Петя хороший человек…»

И вдруг резкая боль вцепилась в сердце. «Ах, Олечка, Олечка, что ты наделала?» Он вздохнул и со стоном выдохнул эту боль.

Свадьба была назначена на 10 февраля. В доме Суриковых шла предсвадебная суета: за две недели надо было приготовить приданое. Сестры погрузились в радостные заботы и беготню. То и дело домой приносились пакеты, коробки, картонки. В комнате у сестер постоянное оживление, споры, смех. Подруги принимали участие в обсуждении всех предсвадебных приготовлений.

И вот наступил знаменательный день, о котором через 55 лет Ольга Васильевна написала: «…Все это заняло три недели на масленице 1902 года. Мы повенчались в Хамовнической церкви (она и сейчас стоит на том же месте, расписанная букетиками), и я всегда просила Петра Петровича написать эту разноцветную церковку.

Я приехала на венчание в белой фате, со мной приехал маленький сын Валентина Александровича Серова — Юра с образом, а в церкви шафера несли за мной мой огромный шлейф. Шаферами были Максим Петрович Кончаловский, художник Милиотти и Давид Иванович Иловайский. Тут же я увидела Врубеля, он уже тогда был очень странный, видимо, у него начиналась болезнь, которая привела его в больницу для умалишенных. После венчания мы все поехали к нам в Леонтьевский переулок. Потом нас проводили на вокзал, и мы уехали в Петербург».

Все это записала Ольга Васильевна в своей летописи, что служит опорой книге, которую ты, читатель, сейчас держишь в руках.

«Без княжны»

Василий Иванович тосковал. В квартире Суриковых словно все вымерло. Ушла радость из дома. Ушла нежность и энергия. Ушла музыка. Ушел веселый смех. Все унесла с собою Оля.

Когда отца не было дома, Лена садилась на молчаливую Олину кроватку и плакала оттого, что не привыкла жить без сестры, оттого, что не может заменить отцу Олю, оттого, что многого не могла решить одна. Плакала от тоски по содержательной, полной смысла и твердости жизни, бок о бок с которой шла ее собственная жизнь все годы.

По-прежнему Василий Иванович уходил с утра в мастерскую, но работа не двигалась. «Стенька» давался ему, пожалуй, труднее, чем что бы то ни было. «Стенька» проходил сложную эволюцию своего воплощения. В самых первых набросках карандашом и углем была целая флотилия, в струге среди хохочущих сподвижников Разина сидела персидская княжна. Но этот сюжет, так же, видимо, как и «Последние минуты Павла I», был чужд Сурикову, как остродраматический момент, бьющий на внешний эффект. Художник отказался от него, как от несуриковской трактовки исторических событий. Он убрал персиянку — персонаж случайного приключения, на который так падка мещанская публика, хоть в народе на века осталась жить песня «Из-за острова на стрежень». Но чем глубже входит песня в жизнь народа, тем опаснее для художника, работая над той же темой, впасть в иллюстративность, грозящую тривиальностью.

Итак, персиянки не было. Был Степан Разин—типический герой русского народа. Можно было изобразить его в самом начале отважного пути, когда собралась голытьба на Дону.

Можно было пустит его на Волгу в первые набеги на караваны царских стругов с богатыми товарами. Можно было написать сцену взятия Астрахани, когда мятежники подожгли царский корабль «Орел», что шел с двадцатью двумя пушками на бунтарскую рать Степана. Хорош был бы для сюжета бои под Симбирском.

Но Суриков отказался от батальных сцен. Он устал «воевать». Видно, в нем самом появилась потребность в успокоенности и раздумье. И все же успокоенность эта не была старческой, а раздумье бесплодным. В нем самом, как и в Разине, и раздумье и покой были тревожными, словно затишье перед грозой. Это настроение полулежащего в лодке Разина было взято в сильном контрасте с рассеянным затишьем над глубокой гладью реки, с мирным всплеском четырех пар весел и с беззаботным ветерком, пружинящим парус над буйной Стенькиной головой. Таким увидел Суриков Степана Разина.

А была еще одна тема, в те времена совсем не исследованная. К атаманскому шатру, раскинутому на крутом волжском берегу, однажды прискакал конь со странной всадницей — монашенкой в черной рясе и клобуке. Она вошла в шатер, где шумели пять атаманов, и предстала перед Степаном.

Степан принял Алену в атаманы, и она привела ему семитысячную рать, что собрала исподволь, кочуя по всей Руси. Судьба ее была трагична: она попала в плен к царским войскам и была сожжена на костре в городе Темникове, как Жанна д'Арк.

В те времена, когда Суриков писал Разина, никто не знал имени Алены. Монашенка, бежавшая из монастыря к бунтарям, считалась еретичкой и нечестивицей, о таких предпочитали не упоминать. Суриков ничего не знал о ней, иначе эта тема героизма русской женщины, может быть, нашла бы место в его уме и сердце.

Потомки бунтарей

Однажды Владимир Михайлович Крутовский, известный красноярский врач и деятель культуры*, посоветовал Сурикову прочесть статью Оглоблина «Красноярский бунт 1695 года». Василий Иванович так увлекся этой статьей, что написал брату:

_______________

*В. М. Крутовский после Февральской революции — комиссар Временного правительства по Енисейской губернии. В 1918 году, после чехо-белогвардейского переворота, занял пост министра внутренних дел «Временного Сибирского правительства». Активно поддерживал мероприятия по свержению Советской власти в Сибири. Позднее — отошел от политической деятельности. (Прим. изд.).

«1901

Здравствуй, дорогой наш Саша!

Пишу тебе, что в «Журнале Министерства народного просвещения», май 1901 года, напечатана статья Оглоблина о Красноярском бунте 1695—-1698 годов. Тут многие есть фамилии наших казаков и в том числе имена наших предков с тобой, казаков Ильи и Петра Суриковых, принимавших участие в бунте против воевод-взяточников. «В доме Петра и Ильи Суриковых» были сборища заговорщиков против воеводы «ночные». Здесь бывали Злобины, Потылицыны, Кожуховские, Торгошины, Чанчиковы, Путимцевы, Потехины, Ошаровы, Юшковы, Мезенины и все, все, потомков которых мы знаем. Видно, у нас был большой дом, уже не дом ли Матвея-дедушки? Суриков (Петр) был «в кругу», где решили избить воеводу и утопить его в Енисее, Прочти и покажи знакомым эту статью. Можно достать или в гимназии, или семинарии. Чрезвычайно интересно, что мы знаем с тобой предков теперь своих, уже казаков, в 1690 году, а отцы их, конечно, пришли с Ермаком,

Твой Вася. Посвежее пришли еще урюшку».

Суриков с жадностью прочел о том, как в конце XVII века царь Петр Алексеевич послал в Сибирь на воеводство своих людей. Это были продажные и жестокие лихоманци, притеснявшие красноярцев, обкрадывавшие их. Они тайно перепродавали порох и свинец киргизам, с этим порохом киргизы нападали на русских поселенцев, пока сам воевода отсиживался в крепости. Большей подлости нельзя было совершить! Три года бунтовали красноярцы, по ночам в домах десятников Ильи и Петра Суриковых собиралась на сходку «дума».

Бунтари выбирали посланцев к царю с требованием прислать наконец честного воеводу, потому что двоих прежних пришлось прогнать. Царь послал им третьего — стольника своего Семена Дурново. Видно, чем-нибудь досадил он царю, если так далеко решили его заслать! Стольник распоясался хуже прежних двух. Избивал людей батогами за малейшее проявление недовольства, а взятки брал непомерные.; Красноярцы терпели, терпели да и не вытерпели — ворвались под утро в крепость, выволокли воеводу из пуховиков, избили его и поволокли к Енисею — «сажать на воду», то есть топить. С трудом вызволили слуги воеводу из рук разъяренной толпы. Красноярцы бросили их всех в лодку и пустили без весел по течению. А это верная смерть: попал в водоворот — и поминай как звали. Однако воеводк чудом добрался до Енисейска, а там его подобрали царские дьяки.

Прочитав эту историю, Суриков пришел в восторг: «Это прелесть! Вот это картина! Я представляю себе чудный летний день. Енисей в полном величественном разливе. Огромная толпа взбунтовавшихся на берегу, тут и стар и млад и женщины, посадили свое начальство в дощаник, отпихнули от берега, а с берега летят камни в отъезжающих, а воздух насыщен насмешками и улюлюканьем!..» Так делился Суриков с Крутовским, и так Крутовский и записал этот разговор.

Василий Иванович решил на лето ехать в Сибирь. Он написал Оле в Петербург, предложив совершить путешествие всем вместе — вчетвером. Молодые с радостью приняли предложение. В июне 1902 года Кончаловские прибыли в Москву, чтобы вместе с Василием Ивановичем и Леной отправиться в Красноярск. С «лошадиной поэзией» было покончено, в строй вступила великая сибирская магистраль. Об этом Петр Петрович горько сожалел, слушая дорогой необычные, полные юмора и меткости рассказы Василия Ивановича об этом путешествии на перекладных.

Все четверо чувствовали себя на редкость непринужденно и весело, словно всю жизнь так и проводили вместе. Сильный, большой, добрый, Петр Петрович оказался незаменимым спутникам в дороге, прекрасным собеседником, первым помощником во всем. «Да-а-а! С таким не пропадешь, — думал Василий Иванович, наблюдая, с какой легкостью и готовностью, словно шутя, подхватывал тот тяжелые баулы и чемоданы, едва жена просила что-нибудь достать. — За таким, как за каменной стеной!», И тесть улыбался, глядя на широкую спину; зятя, заслонившую все окно в коридоре вагона.

Каждый раз, когда, поезд надолго застревал среди, пути где-нибудь в тайге, Петр Петрович немедленно пристраивался рисовать, а Оля, выйдя из вагона вслед за мужем, не упускала случая нарвать ярких таежных цветов. Однажды на случайной глухой-стоянке к поезду вышел медведь. Зверь поднялся на задние лапы и стал тянуть в себя воздух. Василий Иванович заметил депо из окна вагона и в первую минуту обомлел от нахлынувших воспоминаний, потом опомнился и в тревоге закричал:

— Эй, дети! Дети! Марш в вагон! Топтыгин на вас вылез из тайги!..

В эту минуту локомотив дал длинный резкий гудок, предупреждая пассажиров, высыпавших на воздух. Медведь так перепугался, что пустился наутек.

— И как вы не боитесь вылезать среди леса? — удивлялась Лена. — Мне тыщу рублей посули — не слезу с подножки в этой глуши. Только на станции, и то на большой!

— Да я уж видел, как ты обедаешь на вокзалах, — смеялся отец, — заглатываешь пельмени, не жуя от страха, что поезд уйдет.

День ото дня Петр Петрович все больше нравился своему тестю, и на шестые сутки, когда поезд подошел к платформе красноярского вокзальчика, где уже маячила сухая, длинная фигура Александра Ивановича в кителе и белом картузе, Василий Иванович, выйдя из вагона, представил ему, сияющему до слез, своего зятя:

— Ну, Саша, вот тебе наш Петр! Принимай гостя, просим любить да жаловать!

И Александр Иванович тут же, на вокзале, принял Петра в объятия и в свое сердце уже навсегда. Они оба тут же просто влюбились друг в друга.

Никогда еще в доме на Благовещенской не было так интересно и хорошо. Молодые Кончаловские внесли в этот старый дом столько доброй жизненной силы, столько радостных надежд и счастья, что все вокруг молодели, глядя на них.

А Василия Ивановича поглотил новый замысел. Он часто встречался с Крутовским, ходил с ним на высокий берег Енисея, куда, по преданиям, притащили бунтари стольника Дурново. Суриков сделал первые наброски этой сцены. Нарисовал и другую сцену, где народ вламывается во двор воеводы для заслуженной расправы с ним. В одной из фигур на первом плане Василий Иванович изобразил своего предка Илью, придав ему фамильное сходство с самим собой. Он сделал еще много набросков для вновь задуманной картины, но замысел этот так и не был осуществлен.

Василий Иванович был очень счастлив этим лётом — в молодом художнике Кончаловском он приобрел бескорыстного, преданного, дорогого друга, никогда ничем не обманувшего его доверия и не омрачившего их священной дружбы.

Отправить на печатьОтправить на печать