УПП

Цитата момента



Занятой человек не знает, сколько он весит. Ну и не грузись — займись делом!
Полегчает.

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Дети цветы, но вы – не навоз на грядке. Цветок растет и стремится все из почвы вытянуть. А мудрость родителей в том и состоит, чтобы не все соки отдать, надо и для себя оставить. Тут природа постаралась: хочется отдать всё! Особенно женщину такая опасность стережет. Вот где мужчине надо бы ее подстраховать. Уводить детей из дома, дать жене в себя прийти, с подружкой поболтать, телевизор посмотреть, книжку почитать, а главное – в тишине подумать.

Леонид Жаров, Светлана Ермакова. «Как быть мужем, как быть женой. 25 лет счастья в сибирской деревне»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/
Мещера-2009

РЕМБРАНДТ

Великий Рембрандт родился в семье мельника в голландском городе Лейдене. Он окончил Латинскую школу, затем в 1620 году поступил в Лейденский университет. Но занятия мало увлекали Рембрандта, мечтавшего стать художником. Поэтому в 1621 году он уходит из университета и становится учеником местного живописца Сваненбюрха. Спустя три года молодой художник переезжает в Амстердам, чтобы продолжить обучение у известного художника «исторического жанра» — Питера Ластмана.

В 1625 году Рембрандт возвращается в Лейден и открывает свою мастерскую. В это время он пишет много портретов членов своей семьи — матери, отца, сестры и автопортреты. Уже в этот период он уделяет особое внимание освещению и передаче духовных переживаний своих моделей. Молодой художник любит наряжать их в различные одежды, драпировать в красивые ткани, великолепно передавая их фактуру и цвет. Вскоре по еле возвращения Рембрандта в Лейден у него появляется ученик — известный впоследствии художник Герард Доу.

В начале 1630-х годов Рембрандт переселяется в Амстердам, где очень быстро достигает известности. Однако, даже выполняя заказы, которых в то время у не го было множество, Рембрандт одержим всегда одной мыслью — усовершенствовать собственное мастерство. Нередко его художественные искания вызывают не довольство заказчиков. Рембрандт при этом проигрывает материально, но не оставляет своих поисков. Первой картиной, принесшей ему известность, был «Урок анатомии доктора Тульпа», 1632 год.

В 1634 году Рембрандт женится на дочери юриста Саскии ван Эйленбюрх. С этого момента начинается самая счастливая пора жизни художника: обоюдная страстная любовь, материальное благополучие, масса заказов. Живописец часто пишет молодую жену («Флора», 1634 год, «Автопортрет с Саскией на коленях», 1639 год). Но счастье недолго улыбалось Рембрандту: в 1642 году Саския скончалась, оставив маленького сына Титуса.

Моральная подавленность и овладевшая Рембрандтом страсть к коллекционированию постепенно привели его к разорению. Этому способствовало и изменение вкусов публики, увлекшейся тщательно прописанной светлой живописью. Рембрандт же, никогда не уступавший вкусам заказчиков, интересовался контрастами света и тени, сосредоточивая свет в одной точке и оставляя остальные части полотна в полутени и тени («Ночной дозор», 1642 год и др.). Заказов становилось все меньше. Новая подруга его жизни Гендрикье Стоффельс (ее портрет, написанный в середине 1650-х годов, — один из самых поэтичных портретов художника) и его сын Титус основали в помощь художнику компанию по торговле картинами и антиквариатом. Но их усилия оказались тщетными. Дела шли все хуже. В начале 1660-х годов умерла Гендрикье, а через несколько лет и Титус.

Однако, несмотря ни на что, художник продолжает работать. В эти особенно тяжелые годы он создает ряд замечательных работ («Синдики», 1661—1662 годы, «Возвращение блудного сына», 1668—1669 годы, поражающие внутренним драматизмом).

Величайший художник умер в крайней бедности 4 октября 1669 года. Современники холодно отнеслись к этой потере. Понадобилось почти двести лет, чтобы сила рембрандтовского реализма, глубокий психологизм его творчества, удивительное живописное мастерство подняли его имя из забвения и поставили в ряд величайших мировых имен.

Из книги Глэдис ШМИТТ «Рембрандт». Возвращение блудного сына»

Перевод с английского П. В. МЕЛКОВОЙ

Художник встал с кровати и, с трудом передвигая побелевшие отечные ноги, испещренные сетью вен, побрел в мастерскую, где, к счастью, было пусто: трое его домашних ушли вниз, в гостиную или кухню, как только убедились, что он уснул. Нет, он пришел сюда не смотреть картины… Он пришел лишь затем, чтобы обмануть себя безумной надеждой: ему казалось, что, если он встанет там, где стоял в тот вечер, он сумеет опровергнуть бесповоротное и вновь почувствует себя в отчаянных объятиях сына.

Между ним и черным отвращением, которое грозило превратить в соблазн каждый нож, каждое окно верхнего этажа, каждый пузырек со снотворным, стояло только одно — надежда вынести из всеобщего крушения эту вовеки незабвенную минуту, когда Титус обнял его. Рембрандт сел на стол и почувствовал, что ему страстно хочется написать все как было: сына и себя самого, с печатью обреченности на лицах, прижавшихся друг к другу на грани смерти. Он уже представлял себе каждую деталь: перед ним вставал и образ только что погребенного сына с его исхудалыми руками и большими лихорадочными глазами, и свой собственный опустошенный образ, отраженный в зеркале. Но разве это можно написать? Написать это — значит совершить в глазах окружающих такой же постыдный поступок, как прогулка нагишом по улице. Кто бы — Арт, Корнелия или Тюльп — ни увидел это, все с полным основанием заключат, что скорбь помутила его рассудок. Если он хочет написать это спокойно, не приводя в ужас семью, не вызывая у домашних опасения и не вынуждая их к унизительным заботам о нем, ему нужно преобразить это… Блудный сын, да, да, именно так. Он скажет всем, что пишет «Возвращение блудного сына».

Рембрандт. Возвращение блудного сына

В тот же вечер служанка разыскала для него соответствующее место в Евангелии от Луки, и он долго сидел у горящего камина, снова и снова перечитывая текст, потому что слова Писания — и не столько слова, сколько их торжественный ритм, — становились в его отупленном, полудремотном мозгу яркими, сочными тонами: трепетным алым, белым с примесью земли, полосой чистого желтого, охрой, рыжевато-коричневой, как львиная шкура, и кое-где тронутой пятнами золота.

На другой день он попробовал взяться за наброски, но у него ничего не получилось: рука дрожала, образы расплывались в мозгу, бумага затуманивалась перед больными глазами, и художник поневоле отложил рисунок в сторону, сказав себе, что слишком поторопился. Потом он увидел Корнелию, которая отчаянным усилием воли заставила себя взяться за повседневные дела, и вспомнил избитую поговорку о том, что утром после похорон еще тяжелее, чем на похоронах: глаза у девочки покраснели, запавшие щеки покрылись пятнами, она то и дело подносила руку к голове и закусывала нижнюю губу. Она отправилась наверх, чтобы основательно прибрать в отцовской спальне и хоть чем-то отвлечься. Рембрандт последовал за ней, но, когда он вошел в комнату, Корнелия не работала: она опустилась на колени у постели, а щетка и полное ведро стояли рядом. Голова ее склонилась, лицо было скрыто распущенными пышными волосами, а руки, такие же круглые, смуглые и красивые, как у матери, широко раскинуты на покрывале.

— Довольно, дитя мое, — сказал художник. — Слезы не помогут.

— Я не плачу, отец.

В подтверждение своих слов она подняла голову, повернула лицо, и Рембрандт увидел, как сухо блестят темно-карие глаза дочери. — Я только думаю, знал ли Титус, что я любила его…

— Конечно, знал. Не мог не знать. Пусть тебя это не тревожит, — успокоил он.

— Но откуда он мог знать? Ведь я так отвратительно относилась к нему!

— Неправда.

— Нет, правда, и ты сам знаешь это. Вспомни день, когда он был здесь с герцогом.

— Если даже он думал, в чем я сомневаюсь, что ты настроена против него, то, несомненно, понимал почему. Он понимал, что ты сердита на него из-за меня или просто ревнуешь, зачем он ушел от нас и зажил своей жизнью. И он понимал, что ты любишь его, иначе ты бы и не ревновала, и не злилась.

— Ты в самом деле так считаешь, отец? Или только пытаешься успокоить меня?

— Конечно, считаю. Послушай, Корнелия, когда я был молод, я наговорил своему отцу ужасные вещи и думал, что это навсегда оттолкнет его от меня. Но ничего не случилось — он понимал, что я люблю его, и я знал, что он понимает это. Любовь — такое чувство, которого нам не скрыть, как бы мы ни старались.

После разговора с Корнелией Рембрандт уже совсем по-другому представил себе свою будущую картину; он не станет так ужасно торопиться с нею, и она будет свободна от прежней всепоглощающей горечи. Теперь примирение с сыном перестало быть для художника чем-то единичным, неповторимым, одиноко существующим в пустоте вселенной. Он не мог думать о нем, не вспоминая о той ночи, когда, вернувшись домой после блужданий по дюнам и увидев при свете лампы печать смерти на лице Хармена Херритса, упал на грудь отцу, попросил прощения и был прощен. Еще вчера после похорон он знал, что картина должна сохранить торжественный ритм притчи и содержать в себе определенные тона — чистую охру, неуловимый желтый, живой красный и смешанный с землей белый цвет умирающей плоти; теперь понимал он также, что ему предстоит выразить в ней извечный цикл — бунт и возврат, разрыв и примирение. «И остави нам долги наши, яко мы оставляем должникам нашим», — повторял себе Рембрандт. — Как я погрешил против отца своего, и он простил меня, так сын мой погрешил против меня, и я простил его…»

— Еще одна большая картина, учитель? — спросил Арт, когда Рембрандт велел ему отрезать и натянуть холст, и на лице дордрехтца* выразилось плохо скрытое изумление. Только нечто вроде сыновней преданности удерживало его в этом отмеченном несчастьем одиноком доме, где он трудился, как последний слуга, и он явно надеялся, что «Семейный портрет» будет последней работой его учителя.

_______________

*Дордрехт — город в Голландии.

— Да. «Блудный сын». Я уже сделал несколько набросков отца и молодого человека.

— Фигур будет всего две? Только эти?

— Нет, еще другие, целых четыре. Насколько я представляю себе сейчас, это просто зрители — стоят, смотрят и не понимают, в чем дело.

— Зачем вы вводите их? Чтобы заполнить второй план?

— Отчасти. А главное, для того чтобы показать, что, когда происходит чудо, этого никто не понимает.

— Значит, фигуры будут грубыми, учитель? Может быть, даже гротескными? Никогда не видел, чтобы вы писали такие.

— Нет, я задумал не гротеск. Напротив, фигуры, как я мыслю их, будут выглядеть очень достойно. Нельзя превращать человека в карикатуру только за то, что он не понимает чуда. В противном случае оно не было бы чудом… — Художник повернулся к юноше спиной и осмотрел свои запасы красок.

— Завтра тебе придется сходить за охрой и киноварью, — сказал он.

— Разумеется, схожу, учитель. Я вернусь, когда вы еще будете спать. А вы включите в картину что-нибудь свидетельствующее о присутствии божества? Например, ангела или бога, который взирал бы на сцену, притягивая к себе весь свет?

— Ни в коем случае, — нетерпеливо и презрительно отрезал Рембрандт. — Ты прожил со мною шесть лет, видел все, что творилось здесь, и знаешь меня. Как же ты мог подумать, что в моей картине найдется место для чего-нибудь подобного?

Работал он над картиной безмятежно и неторопливо. Она все время менялась: менялась в его мозгу в первые месяцы траура, менялась и теперь под его кистью, только еще более решительно. И если ни один из трех домочадцев Рембрандта не узнавал Титуса в фигуре, которая покаянно упала на колени перед стариком, то в этом не было ничего удивительного — грубая земная телесность, что была в нем самом, перешла в облик кающегося сына, но затем и она исчезла и превратилась в само страдание, воплощенное в образе человека на коленях: остриженная голова, лохмотья, по непонятной причине великолепно выписанные охрой и золотом, одна нога босая, другая в сандалии с почти отлетевшей подошвой, лицо, смутно выступающее из тени, прижатое к телу отца, который поддерживает пришельца, и выражающее усталость, смятение и почти блаженное чувство обретенного покоя.

Но если сын претерпел больше изменений, чем мог припомнить сам измученный художник, то что было говорить об отце, который с первых же положенных на холст мазков уже не был ни Рембрандтом, ни Харменом Херритсом? Отец был стар — гораздо старше, чем сам художник, чем мельник из Лейдена, чем патриархи, чем, может быть, даже время. Глаза у него по той же необъяснимой причине, которая заставила мастера выписать лохмотья золотом, были слепые. Тем не менее фигура, которая изумленно склонилась над блудным сыном и любовно ощупывает его, отличалась приглушенным великолепием, безмолвной торжественностью. На морщинистом лбу и опущенных ресницах старика лежал свет, свет сиял на его бороде и бормочущих, искаженных жалостью губах, и руки его вливали в юное тело, которое он осязал сквозь сияющие лохмотья, все, что один любящий человек может чувствовать к другому, — сострадание, прощение, неизмеримую заботливость и преданность…

…«Блудный сын» стал чем-то большим, нежели Титус и он сам.



Страница сформирована за 0.91 сек
SQL запросов: 173