УПП

Цитата момента



Пессимист видит только бесконечный тоннель.
Оптимист видит свет в конце тоннеля.
Реалист видит тоннель, свет и поезд, идущий навстречу.
Самая маленькая декларация о принятии реальности

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Человек боится вечности, потому что не знает, чем занять себя. Конструкция, которую мы из себя представляем рассчитана на работу. Все время жизни занято поиском пищи, размножением, игровым обучением… Если животному нечем заняться, психика, словно двигатель без нагрузки, идет вразнос. Онегина охватывает сплин. Орангутан в клетке начинает раскачиваться взад-вперед, медведь тупо ходит из угла в угол, попугай рвет перья на груди…

Александр Никонов. «Апгрейд обезьяны»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/d3354/
Мещера

РАНЕНЫЙ БОГАТЫРЬ

Густой пушистый снег повалил, наконец, на измокшие, черные поля, на голые рощи, на обительские стены, на туры вражьи. Стала зима-матушка, красуясь, как царица, в парчовом, блестящем одеянии. Затрещали морозы, льдом покрылись ручьи и пруды. Казалось бы, в такое студеное время каждому доброму человеку впору лишь в теплой избе сидеть, свежий каравай ломать, брагу крепкую пить. Но так же стояли шатры и землянки в ляшском стане, так же чернели жерла пушек и пищалей, направленных на обительские башни, так же готова была каждый миг брызнуть алая горячая человеческая кровь на белую пелену холодного пушистого снега.

Потешался мороз над иноземцами в ляшском стане. Хоть горели там день и ночь костры, хоть большими бочками привозили туда отовсюду крепкие меды и зелено-вино — а все же донимал немцев и венгров холод; да и ляхов немало на ночной страже померзло. Затеяли ляхи почаще из пушек палить, но попусту только зелье жгли — крепко стояли башни обительские; все тот же неумолчный величавый звон плыл из-за монастырских стен.

Но худо приходилось в стужу и троицким ратникам: келий было мало; топлива не хватало, сделать новый запас ляхи не давали. Стали топить сеном, соломой, старые изгороди рубить — только бы согреться. Иноки все свои кладовые отворили, наделяли неимущих богомольцев теплой одеждой, овчинами. Принялись шить шубы и шапки.

О раненых старцы пуще всего заботились. И отец Гурий не забыл своего богатыря. Пришел он утром Анания проведать, а за ним дюжий послушник охапку толстых ветвей втащил. Грунюшка, что за работой около раненого сидела, даже засмеялась от радости.

— Слава Богу! Ишь, у нас какой холод. А его и без того озноб трясет! Всю ночь без памяти был.

— Согреем келейку! — весело молвил отец Гурий. — Неужели такого молодца морозить будем? Зажигай, зажигай скорее, голубка. Ветки хорошие, жаркие.

Затрещал огонек, осветил бревенчатые стены темноватой, тесной келейки, подрумянил бледное, исхудалое лицо Анания. Сразу будто повеселело кругом от огня.

— Где топлива добыл, отец Гурий? — спросила Грунюшка.

— А видишь, голубка: люблю я на огородах обительских на досуге потрудиться. Немало я там яблонь да малинника, да смородинника насадил на потребу братии. Ходил я бережно за посадками-то своими; ну, а теперь такая нужда пришла, что их жалеть нечего. Чу, застонал, кажись?

Подошел старец к раненому; Ананий, очнувшись, глядел на отца Гурия во все глаза.

— Что, полегчало? Вот согреешься.

— Спасибо, отче, за твою заботу, — проговорил Ананий слабым голосом. — Слышал ведь я, откуда ты топливо добыл. Словно сына, блюдешь меня.

— Эх ты, молодец! — печально сказал старец, разглаживая богатырю густые кудри своею пятерней. — И сам ты не знал, а верное слово молвил. Был и у меня сынок-богатырь — не хуже тебя. Да рассекла ему голову вражья сабля, осиротел я на белом свете. Было то давно, еще при царе Иване, когда мы Литву воевали. Опостылел мне мир, уединился я в тихую обитель, в келью темную.

Помолчал отец Гурий. Потрескивали ярко горящие ветки; отражался огонь в очах старца.

— И как увидел я тебя, — продолжал инок, — напомнил ты мне сына моего родного: та же поступь молодецкая, тот же взор прямой, соколиный, тот же стан могучий, повадка богатырская. А кроме того, ты же, Ананьюшка, за нас да за обитель кровь пролил; как же не пещись о тебе!

Опять смолкли все, и только треск огня слышался. За окном изредка раздавался выстрел, в деревянную ставню стучал мерзлый снег, наносимый вьюгой. Все теплее и теплее становилось в горенке.

— Что, отец Гурий, — спросил вдруг Ананий, — в бреду ли мне померещилось или въявь это было — будто слышал я возле кельи сборы воинские, суету да крики? Не на бой ли наши дружины пошли? Может, ляхи приступают?

Замялся старец, не хотел отвечать: раненый и без того был слаб, в покое нуждался.

— Вышла наша рать малая за стены — в роще дров нарубить. Чай, схватка будет. А приступа нет.

Смолк Ананий, но вдруг голову поднял, стал прислушиваться: ясно и гулко долетел со стены звон большого осадного колокола, частый, тревожный звон.

Ананий вздрогнул, приподнялся и стал прислушиваться. Отец Гурий и Грунюшка бросились к нему.

— Нет, отче, слышу я. Не малая вылазка идет!

Старец смутился, видя, что не удалась его хитрость, и, покачав головой, сказал с тихою печальною улыбкой.

— Правда, чадо мое, за стенами большой бой идет. А ты уйми свое сердце горячее, подумай о своих язвах — не нарушай отдыха душевного и телесного. Бог поможет нашим удальцам — рассеют они нечестивых.

Но раненый не слушал разумной речи старца.

— Отче! Болит сердце мое, душа скорбит, что не бьюсь я рядом с товарищами. Лежу я здесь немощный, недужный! Хоть скажи, отец Гурий, с чего воеводы вылазку замыслили? Или опять ляхи к стенам подвинулись? Кто в бой пошел? Мои молодцы там ли? Утиши сердце мое, отче!

— Будь по-твоему, — молвил, вздохнув, старец. — Только смирно лежи. Бой сегодняшний начать порешили воеводы из нужды великой. Нет в обители топлива — мерзнут дети, жены, больные, раненые. А ляхи нечестивые еще перед самым лесом Благовещенским, на опушке, новых тур наставили. Вот и хотят воеводы выбить врагов оттуда. Силу они с собой немалую взяли: всех стрельцов, детей боярских, охочих людей из послушников и богомольцев — сот шесть никак. Суета твою дружину повел.

— Эх, и мне бы туда! — воскликнул, привстав, Ананий. Инок взял беспокойного молодца за плечи и уложил опять на мягкие овчины, строго наморщив брови.

— Лежи, лежи смирно! Не то более ни словечка не скажу. Коли будешь раны бередить — Бог с тобой, совсем уйду.

Взглянул Ананий на огорченное лицо старика, и стыдно ему стало за малодушие свое.

— Не двинусь теперь, отче. Не гневайся!

Отдаленный грохот пушек проник в келейку; снова загудел осадный колокол. Перекрестился старец, за ним Грунюшка и Ананий, который жадно ловил долетавшие звуки.

— Горячая битва идет, — бормотал он словно про себя. — Со всех тур, видно, палят. А крики-то словно бы все ближе да ближе! Что там творится? Ужели наших к стенам погнали?! Помоги, святой Сергий!

На лице старца Гурия тоже отразились недоумение и испуг: шум боя и вправду все яснее и яснее слышался; близко раздавалась трескотня ручных пищалей.

Поднялся старый инок, стал одеваться потеплее.

— Вижу, не терпится тебе, молодец. Ну, сам на стены пойду — взгляну, что творится. Скоро назад буду.

Нетерпеливым, горящим взором проводил Ананий доброго старика. Впустив клубы морозного пара, затворилась за иноком дверь… А гул близкого боя не утихал, не прерывался. Привычное ухо Анания различило в этом грохоте знакомую пальбу обительских пушек — значит, враги уже у стен были. В бессилии заметался, застонал раненый.

— На приступ идут! Берут обитель! А я-то? А я-то?! Протянул он слабые руки к рыдавшей Грунюшке и взмолился жалобным голосом:

— Грунюшка, родненькая! Ради Господа, выбеги из кельи, спроси там, у стен, что случилось! Коли не страшно тебе, голубушка, успокой мое сердце!

— Иду! Иду! — пролепетала девушка, спешно накидывая шубенку. — Бог с тобой, не кручинься. Мигом сбегаю!

И опять заскрипела, задымилась белым паром дверь — убежала Грунюшка. Огляделся Ананий: на стене его бердыш висит, там, на лавке, шлем светится, дальше — панцирь. "Вдруг враги ворвутся! — подумал он. — Ужели меня, как вола бессловесного, зарежут? Ужели не постою за себя?!" Собрал он все силы, спустился с лавки на пол и хотел к оружию подползти, да задел за что-то больной ногой. Жгучим пламенем пробежала острая боль по всему его телу — в мозг ударила, мысли затуманила. Обеспамятел Ананий, лег на полу пластом.

Как вбежала в келью Грунюшка, так руками и всплеснула. Бросилась она к раненому, водой на него брызнула. Открыл он глаза, мигом память вернулась.

— Что ляхи? На приступ, что ли, идут?

Задрожала, потупилась Грунюшка, а скрыть худых вестей не посмела:

— Ох, Ананьюшка, и не приведи Господи, что в обители творится. Вопят все, плачут, не знают куда деваться, куда бежать. Повстречала я послушника казначейского, что в бою был: плечо у него саблей порублено — кровь льет. Говорил мне послушник, что отогнали враги наших молодцов от горы к стенам самым… крошили они, крошили наших — а теперь лестниц нанесли, полезли. Ох, пропадем мы все; возьмут нас враги лютые!

Новых сил словно прибыло у Анания. Схватился он рукой за лавку, приподнялся и сел.

— А подай-ка мне, голубка, бердыш мой, да шлем, да панцирь. Живой ляхам не отдамся и тебя живой не отдам врагам. Помоги-ка панцирь застегнуть.

Помогла девушка Ананию: кое-как надел он панцирь, шлем, тяжкий бердыш возле положил. Красный огонь пылающих сучьев освещал его смелое, бледное лицо с орлиным взором, а возле — трепещущую, как пойманная птичка, Грунюшку.

— Чу, кажись, бой потише стал? — молвил Ананий. — Ужели ворвались ляхи в обитель?! Помоги, святой Сергий!

Словно в ответ ему зазвенело у окна оружие, быстро дверь в келейку распахнулась, и вошли двое людей.

Не узнал Ананий отца Гурия, занесенного снегом, не узнал и другого — молодца из своей дружины — сотника Павлова. Поднял он бердыш высоко.

— Христос с тобой, молодец! — закричал старый инок, не веря своим глазам. — Как же ты поднялся-то? Кто тебя одел? А мы с вестью доброй!

— Здорово, Ананий, — молвил сотник. — Радуйся: снова мы ляхов побили! Ну, уж и бой был! Смотри, как мне руку рассекли! Так и горит. Остра сабля вражья.

Раненый увидел, наконец, что свои пришли, выронил он бердыш из ослабевших рук, откинулся назад, оперся о стену. Показал ему сотник обвязанную, окровавленную руку, рядом сел, начал рассказывать.

— Бойкий пан такой налетел на меня — саблей, что молнией, блещет, и рубиться ловок. Я его по шлему палицей, он мне по руке, над запястьем самым. Слышу, жжет больно. Распалилось сердце мое, рванулся я на него, а конь-то у меня на славу был. Порубились еще — гляжу: взмахнул мой пан руками и с седла валится. Подхватил я его, к себе перебросил и помчал! Ляхи закричали, за мной вскачь! Да не выдал конь, до стен тоже недалеко было: привез я ляха живехонька.

Не пропустил Ананий ни одного словечка из речи товарища.

— А ляхи с чего вас к стенам притиснули? — спросил он, светло улыбаясь и творя крестное знамение.

— Было трудно больно, — сказал Павлов, перекладывая бережно раненую руку. — Вначале-то мы их сбили, прогнали. Благовещенский лес взяли, Мишутин овраг, Красную гору, до Клементьевского пруда дошли. А тут головорезы Лисовского наскочили, порубили наших много, потоптали. Пока мы справлялись, отхлынула рать наша назад, ляхи-то приободрились, насели. Слава Богу — ударили со стен пушки да пищали, и подоспели еще товарищи на помощь. Выручили нас богомольцы, спаси их, Господи! Теперь опять смяли мы нехристей, все туры порубили; чай, новые на морозе строить не станут! С отрадой слушали все храброго сотника.

— Наши-то, — заговорил опять Павлов, — следом ударили. Суета в бою на славу рубился. Заприметили его сегодня ляхи: с кем ни встретится — тот смерти не минует. Полковник-то ляшский, Лисовский, два раза в него из пистоли немецкой палил — да пронесло пули вражьи мимо. А Пимен Тененев тоже не хуже Суеты бился.

Умолк сотник, тяжело вздохнул: жгла ему руку глубокая рана. Отец Гурий подошел к нему.

— Дай-ка, я на язву взгляну, да приложу чего. Грунюшка, принеси водицы свежей, послужим храброму воину.

Пока заботились старец с девушкой о сотнике, Ананий, изнемогши от недавнего усилия, прилег на лавку, глаза закрыл и забылся ненадолго. Тихо пошла беседа в келейке; едва доносился сквозь окно звон осадного колокола, а гул битвы и совсем, казалось, замолк. Опять вьюга запела уныло на дворе.

Прилег и сотник на мягкую овчину — отдохнуть от бранного труда, согреться в теплой келейке. Грунюшка в уголок забилась; старец Гурий под тихий треск огня погрузился в безмолвную молитву. Молился он и о храбрых воинах, живых и мертвых, и о братии обительской, и о столице престольной, и о всей Руси великой, на которую налетела черная туча — хмурая, необоримая невзгода.

И долго, долго царила тишина в келье. Когда уже заметно смеркаться стало, донесся со двора шум и веселый крик: рать монастырская с боя возвратилась. Подбросил отец Гурий ветвей в полупотухший огонь и стал ждать, чутко прислушиваясь к суете многоголосой. На крылечке застучали чьи-то шаги — и с живым говором вошли в келью Тимофей Суета, Тененев и еще два молодца из удалой дружины. Были они все иззябшими, усталыми, но весело сверкали глаза их, звучали голоса. Нанесли молодцы со двора снега да холода.

— К тебе первому пришли, Ананий! — крикнул Суета, подходя к раненому. — Поделиться хотим радостью. Снова, молитвами святого Сергия, побили мы ляхов. Не менее, чем в прошлом бою, посекли мы их. Дорогу к лесу Благовещенскому очистили, туры изрубили, разметали; бежали враги в стан свой, за валы.

— Благослови вас Господи! — отозвался Ананий. Осенил и старый инок крестным знамением воинов. Радостно вздохнула в своем уголке Грунюшка. Отец Гурий с лавки поднялся:

— Сядьте, молодцы, отдохните; а я послужу теперь вам: принесу снеди да медку, да браги из трапезной. Пойдем, голубка, попечемся о защитниках наших храбрых. Вдоволь они нынче за нас потрудились.

Вышли старец с Грунюшкой; сняли воины оружие; пошли рассказы про бой, про лютость и силу ляшскую.

— Слышь, Ананий, — молвил Суета, указывая на Пимена Тененева, — этот молодец в бою твоего дружка на славу угостил. С самим паном Лисовским схватился — я диву дался и заробел я за него. Силен и к бою привычен пан Лисовский-то, чай, сам видал. Сшиблись они насмерть, да изловчился наш Пименушка: метнул палицей в шлем панский. Гулко так зазвенела палица о голову. Знать, в пустое место попало.

И залился Суета громким смехом, а за ним и товарищи; даже Ананий улыбнулся на шутку его.

— Думал я, голова-то расколется. Нет, выдержала; а пан-то с лошади на снег свалился. Подобрали его ляхи и в стан умчали. Чай, теперь в голове-то у него шум стоит, словно от угара.

Снова в келье раздался веселый молодецкий смех.

Вернулись скоро отец Гурий с Грунюшкой; принесли они полные мисы, доверху налитые жбаны. Начали есть и пить молодцы вдосталь. Старец просто с ног сбился, заботясь о воинах.

— Ешьте, милые, — говорил он им. — Чего другого, а снеди в обители надолго хватит. Не оскудели еще житницы да кладовые троицкие. Ешьте на доброе здравие.

Не заставляли те много просить себя: проголодались за трудный день. За трапезой шла шумная беседа, вспоминали все про кровопролитный бой!

— А что, братцы, — сказал Суета. — Недаром же мы сегодня бились: надо завтра в лес идти, за топливом. Чай, ляхи теперь долго носу не выставят из стана своего. Да и теплее им у костров- то, а в лесу снег, мороз да вьюга. Улучим времечко на рассвете?

— Попытаем счастья! — согласились все.

Уже трапеза их к концу подходила, когда заскрипела дверь и вошли в тесную келейку, едва освещенную жировым, тусклым светильником, отец Иоасаф и князь-воевода. После удачной битвы решили они героев повидать, сказать им "спасибо" великое за мужество, за пролитую кровь. И стрельцов, и детей боярских посетили игумен с князем, теперь заглянули к отцу Гурию, где храбрейшие из бойцов обительских собрались.

— Благословение Божие на вас, воины Христовы, — молвил архимандрит, осеняя их крестом. — Не забудет вашу службу усердную святой игумен Сергий; не забудем трудов ваших и мы, иноки смиренные. Вечно будем о вас к престолу Всевышнего горячие молитвы воссылать. Примите мой поклон земной.

И отец архимандрит земно поклонился защитникам монастырским. Смутились те от такой чести, не знали что и ответить.

— А твой лях-то, молодец, не из простых оказался, — сказал сотнику Павлову воевода. — Своя дружина у него есть; князем Горским себя именует. Пригодится нам, коли пленных менять станем.

Еще похвалили князь да игумен удальцов, побеседовали с Ананием и ушли из кельи. Стали все спать собираться, помолились, подостлали на полу что Бог дал и скоро заснули крепким, сладким сном под вой зимней вьюги.

ЗИМОЮ СТУДЕНОЮ

Лес Благовещенский, что темнел своей чащей невдалеке от Троицкой обители, глядел не просто лесом густым, а дремучим бором. Много было в его глуши глубоких оврагов, болотин, трясин, кочек; много само собой в нем засек поделалось из поваленных ветрами вековых стволов. Зима студеная одела серебряным инеем кусты и деревья, запорошила, завалила чуть приметные лесные тропинки. Кое-где, в самой чаще, словно белый намет, лежал холодный снег на толстых, длинных ветвях старых, кривых елей и сосен, на березовой и осиновой поросли. Мертвенно тихо было в лесу: не видно было ни пушистых белок, ни быстроногих зайцев, не виляла меж кустов пышным, желто-бурым хвостом юркая лисица. Даже серые хищники-разбойники волки убежали куда-то от гулких выстрелов; должно быть, и ленивому мишке не дали люди своими побоищами мирно дремать да сосать лапу в укромной берлоге; разгневался медведь, тоже ушел далеко-далеко. И стоял лес молчаливый, угрюмый, вея стужей.

Едва-едва отозвалась лесная чаща на первые рассветные лучи, когда какой-то негромкий, осторожный треск пронесся по лесу; где-то зашуршали, тревожа друг друга, высокие вековые вершины сосен. Замерзший, игольчатый снег серебристыми хлопьями посыпался вниз на людей, что торопливо рубили ветки и складывали в плотные вязанки. Старались ранние дровосеки потише работу вести, но все же выдавало их чуткое лесное эхо. И спешили они скорее набрать топливо, пока не прослышали о них враги в своем близком стане.

Всего-навсего десятеро было обительских молодцов. Тимофей Суета да Пимен Тененев взяли с собой на опасное дело самых отборных парней. Послушник монастырский провел их глубоким оврагом в лес, в самую чащу укромную, до света.

— Вон еще те березки повалим, и полно! — молвил Суета, которого от работы даже на морозе пот прошиб. Себе он больше всех вязанку навязал.

— Знатное деревце! — сказал Тененев, одним махом ссекая молодую березку. — Вот затрещит, как запалят.

— Тепло будет, — прибавил весело Суета: по сердцу была ему привычная деревенская работа, огнем она в его могучих руках горела. Стали удальцы крепче ветви срубленные увязывать; сладили вязанки на славу, на плечи их вскинули. Солнышко утреннее искорками сквозь заснеженную чащу засверкало, словно по сучьям и по земле самоцветные камни рассыпало. Пора было в путь.

— Гуськом идите, ребята, — учил Суета товарищей. — Заслонитесь вязанками-то, согнитесь, да бегом по оврагу.

щелкните, и изображение увеличитсяПодобрались дровосеки к опушке лесной, метнулись в глубокий Мишутин овраг и заспешили к обители. По склонам частые кусты росли, снег их опушил глухо-наглухо: со стороны и незаметно было, что по дну оврага столько людей крадется. В ясном морозном воздухе прозвенел первый утренний удар обительского колокола. Молодцы сняли шапки, перекрестились.

— Ишь, словно зовет нас колокол-то, — сказал Суета. Шел он со своей тяжелой вязанкой позади всех, изредка

поглядывая сквозь кусты в сторону ляшского стана. Зорки были глаза у молоковского силача, и сам он приметлив был: сразу у врагов что-то неладное выглядел.

— Стойте-ка, товарищи. Гляньте-ка к большому келарскому пруду. Никак ляхи что-то там рыть принялись?

Поглядели и другие парни туда же. С пригорка, где келарский пруд вырыт был трудами богомольцев, срезали враги, должно быть, за последние ночи немало земли. Чернела далеко среди белого снега длинная глубокая яма: недалеко уж и до воды оставалось рыть. Посмотрели друг на друга товарищи, нахмурились.

— Отвести воду хотят ляхи! — пробормотал Тененев.

— Торопятся, пока не застыл пруд-то.

Стали на месте дровосеки, глядят на ляшскую работу.

— Живо домой, в обитель, братцы! Чего время терять, когда про новое ляшское лукавство помыслить надо.

Послушались Суеты парни, опять побежали оврагом к стенам монастырским. Охранил их Господь: ляхи их лишь тогда заметили, когда они уже на пищальный выстрел от монастыря были.

Зашевелились ляхи, загудели издали их пушки, но ни одно ядро не угодило в черневшуюся на снеговом поле кучку храбрых дровосеков. Вынеслась было из стана их пестрая конница, да уж поздно: погарцевали, покричали ляхи вдалеке и за окопы убрались. Со стен монастырских бросили дровосекам крепкие веревки, мигом втащили и удальцов, и вязанки. С завистью поглядывали перезябшие сторожевые воины на топливо, но никому не дал Суета ни ветки. Послал он вязанку в кельи старцам соборным, вязанку — воеводам, другую — в трапезную, где малые дети и недужные жены ютились. Наказал потом наделить топливом раненых да больных, кому сколько придется. А сам взвалил свою кучу ветвей на плечи и понес в келью к отцу Гурию. "Не дам другу Ананию замерзнуть, — думал он, шагая через двор. — Такого бойца беречь надо. Да и старцу надо старые косточки погреть". Но как ни крепился Тимофей, а все же не все ветки донес к Ананию. Увидел он в углу, у церкви, двух старух-богомолок. Обе от холода еле живы были: не попадали зуб на зуб, даже слова молвить не могли; только протянули к топливу посиневшие руки. Сжалился Суета, уделил им изрядную охапку: добудьте-де огонька где-нибудь да погрейтесь, старушки Божьи. Зашамкали что-то богомолки вслед молодцу, да не стал он слушать их, зашагал дальше. И еще раз пришлось ему остановиться: приметил он кучку детишек, сирот Христовых. Кое-как завернувшись в рваные кафтаны да шубейки, жались друг к другу малыши и плакали в голос. Некому было пригреть-приютить их: отцы с матерями Богу душу отдали, и жили детишки, словно птицы небесные. Бросил и им Суета ветвей немало, сразу тоньше стала его вязанка. Весело загалдели, закричали малыши, бросились к трапезной огонька доставать — греться. Усмехнулся ласково Суета и опять к старцу Гурию зашагал. "Нет, уж теперь хоть отцу родному, хоть брату любимому, и то не уделю ни веточки!" — думал он, торопясь. Вот, слава Богу, и келья старца Гурия!

Темно и холодно было в келье; сквозь ставни пробивался слабый свет; тяжкое хриплое дыхание раненого слышалось с лавки. Ни с кем не говоря ни слова, разложил Суета в печурке ветви, высек огня, зажег.

— Откуда, молодец, топлива добыл? — послышался слабый голос отца Гурия. Старец лежал, стараясь укрыться от стужи ветхой иноческой мантией. Грунюшки не было в келье. Весело рассмеялся Суета, раздувая огонь.

— Из леса принес, отец Гурий, из-под носа у ляхов.

Огонь скоро согрел и оживил всех. Ананий глаза открыл, поглядел на товарища, на ветви горящие и улыбнулся.

— Ах ты заботник мой, Тимофеюшка. Пуще брата родного печешься ты обо мне. Бог тебе заплатит.

— Не велика услуга, — молвил Суета. — Ведь, чай, и мне самому погреться охота: и для себя потрудился.

Замолчали все, любуясь переливами яркого огня.

— Вишь, как Господь-то к нам милостив! — заговорил старый инок, глядя на светлое пламя. — А все-то мы, грешные, на Бога ропщем, все жалуемся да плачемся. Вот теперь у нас в келье и людно, и тепло, и снеди всяческой запасено. А ведомо ли вам, чада мои милые, как спасались святые угодники Божий? Как они в пустыне дикой, в пещере темной холод и голод терпели? Святой Сергий сколько лет в глухом.лесу прожил! Лесными плодами да ягодами жил, да когда-когда приносили угоднику из деревень соседних хлеба. И тем-то хлебом Преподобный не то что с людьми, а с диким зверем делился. И чуяли звери в нем святого подвижника, и худа ему не делали. Сказано в житии угодника, что привык к его шалашу убогому страшный зверь, лесной медведь, ходить. И выносил угодник тому зверю свирепому ломоть хлеба. Ел медведь и кротко взирал на святого, и ложился у ног его, мирно и тихо, словно овца около пастуха. А был преподобный Сергий знатного рода, но предался он уединению, посту и молитве. Лишь по слезной мольбе бедных иноков, окрест него спасавшихся, принял игуменство, когда преставился духовный отец его, игумен Митрофан. Пекся святой Сергий о своей обители, и далеко молва прошла о святости и мудрости его. С той поры стали чтить владыки московские Троицкую обитель. Не оскудевала никогда рука их.

Повествовал отец Гурий тихо, раздумчиво, словно уходя глубокой думой в те давние времена. Проносились перед его духовным взором старые летописи, в которых седые схимники, книжные люди, рассказывали для потомков судьбы святой обители.

— Все великие князья Московские, все государи, венчанные шапкой Мономаховой, приезжали в обитель Троицкую за крепостью духовной; и великий князь Симеон, прозванием Гордый, и витязь битвы Куликовской, великий князь Димитрий Иоаннович Донской, и самодержцы российские: царь Иоанн Васильевич Третий, Василий Иоаннович, правитель мудрый. И грозный царь Иоанн Васильевич Четвертый не раз беседовал с иноками троицкими. Царь Феодор, царь Борис — все чтили Троицкую обитель. Лишь безбожный самозванец, ставленник ляшский, не устыдился отнять у монастыря казну великую, что собирали игумены на благолепие и преуспеяние монастыря древнего. Другие же владыки обносили святыню угодника Божия стенами крепкими, церкви возводили, строения каменные. Фряжских мастеров присылали из Москвы в обитель: укрепляли те мастера своды церковные, башни ставили, трубы каменные для воды в земле прокладывали.

Услышал Суета последние слова старца, вскочил с лавки и не своим голосом закричал:

— Трубы в земле есть?! Так ты молвил, отче?!

— Вестимо есть, — ответил, дивясь, старый инок. — Из прудов застенных проведены они на круглый двор обители, а на дворе тоже глубокий пруд выкопан. Теперь-то в нем воды нет, а можно полный налить.

Не стал Суета дальше слушать, схватил шапку и вон из кельи поспешно выбежал. Покачал отец Гурий вслед ему головой, не ведая, что с ним сталось.

— Добрый парень, а все в голове ветер ходит.

Суета бегом к жилью воеводскому направился; ворвался в горницу, не спрашиваясь, князя-воеводу криком оглушил во всю молодецкую грудь:

— Трубы вели открыть, воевода! Воды вели запасти! Ничего князь поначалу не уразумел, даже помыслил, не хмелен ли удалец на радостях после победы. Но, отдышавшись, поведал Суета воеводе все по порядку, и за услугу сказал ему воевода великое "спасибо".

Послали за воеводою Голохвастовым, за архимандритом, за отцом казначеем, оповестили их о новом ляшском лукавстве. Отец Иосиф, хранитель обительской казны, совсем недужным глядел; иссох весь, пожелтел, ввалились у него щеки и глаза: невмоготу приходилась долгая, страшная осада слабому духом иноку. Алексей Голохвастов тоже был сумрачен, словно темная ночь; и нахмурился он еще более, услыхав о новом вражьем ухищрении. Не глядя ни на кого, молвил он:

— Коли эту беду избудем, новая придет. Эх, не под силу нам ляхи! Мало рати у нас, морозы донимают.

Отец Иосиф Девочкин поддержал младшего воеводу.

— Ох, не выдержит обитель осады зимней! Вот и теперь, как мы воду-то впустим? Чай, трубы-то снегом занесло, льдом завалило. Все-то наши воины истомились, много меж них больных да раненых. Кто на стуже лютой за такую тяжкую работу возьмется?

— Полно, Алексей Дмитрич! — крикнул князь Долгорукий. — Полно, отец казначей! Что вы малодушествуете! Все доселе ладно идет. Правда, многие у нас побиты, да ведь все мы клялись за святого Сергия живот положить.

— Легче, что ли, будет, когда перерубят нас всех до единого ляхи? — угрюмо ответил Голохвастов.

— На все воля Божия! — властным голосом прервал их архимандрит. — Теперь время о близкой беде подумать. Надо клич бросить, молодцов созвать, чтобы расчистили они трубы подземные.

— Готовы молодцы, отец архимандрит, — выступил вперед Суета. — Еще не всех у меня товарищей ляшские сабли перерубили. Указывайте подземелье, отцы!

— Воистину благословение Божие, что посланы нам такие ратники, — прошептал отец Иоасаф.

Под самой Красной башней вырыто было в давние времена глубокое погребище; с двух сторон шли в него широкие каменные трубы и запирались те трубы большими щитами, окованными железом. Давно уж никто не сходил в холодное сырое подземелье, нанесло туда ветром земли и снега, а за последние дни крепко промерзли в нем толстые наносные пласты. Завалена была до половины каменная лестница, стужей веяло из темной глубины. Нелегкая работа была — до щитов дорыться.

Отец Иоасаф чертеж старый нашел, указал молодцам, где водяные трубы искать.

Самые сильные молодцы из вольной монастырской дружины собрались к погребищу под Красной башней. Кинули жребий, кому начать работу, на смены поделились. Принесли хвороста, добытого утром, на верхней ступени костер разложили — осветились хмурые своды погребища, оледеневшие, покрытые плесенью.

— С Богом! — молвил Суета, крестясь, и первый ударил железным ломом в мерзлую землю. Брызнули от могучего удара в разные стороны осколки льда. Раздался глухо другой удар, третий, четвертый, и пошла трудная работа. А мороз на дворе все крепчал да крепчал, вьюга, проносясь с диким воем у стен и башен, врывалась и в подземелье, леденила руки, лицо, слепила глаза. Потрескивал костер, искры летели, падали, шипели во льду и снеге. Молча работали все, да в полутьме и стуже никому и говорить не хотелось. "Стук, стук!" — звучали топоры и ломы. Шуршали осколки льда, комья земли, взлетая вверх и падая опять на дно погребища. Полными плетенками выносили их из подземелья. Долго, долго тянулась работа, много раз сменялись труженики, все истомились; руки у них, даже в рукавицах теплых, синие стали, окостенели. Уже в сумерках Суета, которому вновь черед пришел, нащупал, наконец, ломом своим железный болт, загрохотало в погребище в мерзлом воздухе железо о железо.

Радостно вскрикнул Суета; а тут скоро и товарищ его до второго щита добрался. Поднялись все, сошли с лестницы, стали оглядывать водяные запоры.

— Слышь, — молвил Суета соседу, — ты сбивай свой щит, не опасайся. Вода-то из пруда с моей стороны хлынет, я напоследок болты отобью.

Открыли тот щит, что к внутреннему пруду ход закрывал; расчистили засоренную трубу.

— Теперь наверх идите. Моя очередь! — крикнул Суета.

Опустело подземелье. Перекрестился Суета и тремя могучими ударами разбил наружный щит. Думал, что сразу вода прорвется, и одним прыжком на лестницу вскочил. Прислушались все. Тихо было в погребище, чернели груды земли, камня и льда — ни капли воды из трубы не вытекло. Еще подождали, подумали — воды нет как нет!

Не выдержал далее нетерпеливый Тимофей Суета, схватил он опять свой тяжелый лом и, спрыгнув в погребище, подбежал к упрямой трубе.

— Эй, остерегись, Суета! — закричали сверху. — Неравно вода хлынет, потонешь в темени этой!

— Авось, не потону! — отозвался тот. — Бросьте-ка мне, братцы, головню с огнем — ничего не видать. Должно, засорилась-замерзла труба-то. Прорубить надо.

Бросили ему с лестницы пылающую, дымную головню. Взяв ее, Тимофей подошел к трубе, поглядел и стал в черный ее зев влезать.

— Льду-то сколько набилось, братцы!

И не слушал Суета, как его товарищи остерегали: с головой, с ногами забрался в широкую каменную трубу. Послышались глухие удары железного лома, все чаще и чаще, все сильнее и сильнее. Лед и земля из трубы посыпались. Слушали все те сильные, частые удары, и замирали сердца их за товарища, что там работал во тьме да в стуже.

— Чу, братцы, никак вода шумит? — молвил кто-то. Насторожились кругом. Раздался еще один глухой удар железного лома — и хлынула со свистом, журчанием и злобным шипением струя мутной воды на дно погребища. Вскрикнули товарищи, схватили по горящему сучку и бросились вниз.

А со дна погребища, отряхиваясь от студеной воды, лез уже на первые ступени лестницы Суета и только широкими плечами поводил.

— Прорубил-таки! — весело молвил он. — Как меня водой-то оземь шибануло! Теперь будет что пить!

Погребище уже до половины залито было. Еще немного вода вверх двинулась и остановилась: нашла, стало быть, путь далее, в другую трубу — во внутренний обительский пруд. Устали молодцы и продрогли на трудной работе, а вышли на обительский двор с весельем и радостью. Помог Господь защитникам обители еще раз ляшское лукавство избыть. До краев налился внутренний монастырский пруд, к великому диву богомолок. По всем кельям, да горницам, да избам толковали долго об удали вольных троицких ратников, что не устрашились ни темного подземелья, ни бурного потока, и запасли для обители воды на долгое время.



Страница сформирована за 0.67 сек
SQL запросов: 171