ТЕМНОЕ КРЫЛО
Целую неделю Регишка не ходила в школу. То плакала навзрыд у себя за ширмой или на коленях у Кинтеля, то каменно молчала. Так было и до похорон, и после. Но что поделаешь, надо жить дальше. И в следующий понедельник, с Кинтелем за руку, пошла опять Регишка учиться. Послушная, безучастная…
На девятый день собрались помянуть тетю Лизу. На Сортировке собрались, в ее квартире. Кроме деда, тети Вари и Кинтеля с Регишкой, пришли еще несколько незнакомых женщин (они были и на похоронах). Отец, тихий, осунувшийся, расставлял рюмки и тарелки, женщины ему помогали. Посидели, выпили, поговорили о чем-то тихонько… Кинтель разговора не слышал. Посидев за столом пару минут, он ушел с Регишкой в другую комнату, помог собрать кое-какие игрушки и книжки.
Любимую куклу Анюту Регишка взять с собой отказалась:
– Пускай живет здесь. Она привыкла…
Когда уходили, отец подошел, погладил Регишку по волосам. И она… вдруг вцепилась в его рукав, прижалась к нему щекой и так стояла с полминуты при общем молчании. Ох как зацарапалась тогда в Кинтеле ревность, как заныла тревога…
Когда вернулись, дед сказал нерешительно:
– Слышь, Данила, поговорить бы надо.
Они сели рядышком на диване в большой комнате. Кинтель уже понял, о чем будет разговор. Дед повозился, выговорил:
– Как дальше-то с девочкой?
– А что? – вмиг ощетинился Кинтель. – Мешает? Или много ест?
Дед поморщился:
– Ну, ты только давай без этого… Не мешает, конечно, и не объест она нас. Живи бы да живи. И Варваре одна радость, всё о внучке мечтала…
– Ну так в чем дело?
– Легко ли такой маленькой-то круглой сиротой жить…
– Что же теперь делать? – скованно произнес Кинтель.
– Ты видел, как она к отцу прилипла сегодня… Она же всегда его родным считала.
– А он? – безжалостно хмыкнул Кинтель. – Наплевал да бросил… А сейчас… Подумаешь, по головке погладил.
– Кто кого там бросил, сейчас и не разберешься, – вздохнул дед. – Не нам судить их с Елизаветой… А про Регину он нынче говорил: надо, мол, чтобы девочка с отцом росла. Как же, мол, иначе-то…
– Хрен ему! – неумолимо сказал Кинтель.
– Но у него же права…
– А у нее?! У Регишки?! – взвился Кинтель. – Она же человек, а не кошка, которую можно из дома в дом!.. Ее, что ли, и спрашивать не надо?!
– Кто говорит, что не надо? Ее-то в первую очередь… Как она решит, конечно…
– Папочка надеется, что она меня оставит? Ха-ха… – сказал Кинтель с горьким злорадством.
– Не надеется. О том и речь…
– О чем? – Страх прошел по Кинтелю. Догадка.
– Просил он… чтобы, значит, я с тобой поговорил. Может, переедет, мол, Данила вместе с Регишкой ко мне. К нему то есть. К родному же отцу все-таки…
– Ну ясно. А вам с… Варварой Дмитриевной я уже поперек горла, да? – выговорил Кинтель с тихим отчаянием. Без оглядки. Будто обрывал все нити.
Дед стукнул кулаками по коленям. Но не со злостью, а беспомощно.
– Так я и знал! Так я и думал, что ты начнешь эту чепуху нести. Главное, сам ведь знаешь, что чепуха…
– Зачем тогда хочешь, чтобы я уехал?
– Да не хочу я! И у Варвары этого в мыслях нет! Ни про тебя, ни про Регину!.. Только девочку-то жалко. Она к своему дому привыкла. И отца любит… И школа у нее там своя, привычная… И еще…
– Что? – натянуто спросил Кинтель.
– Я про Валерия. Хоть у нас отношения и не очень, сын ведь он мне… Легко, думаешь, знать, что он в одиночку мается?
– Он, значит, сын, а я, выходит, уже и не внук…
– Ладно… – Дед устало поднялся. – Не получается беседа… Я, по правде говоря, думал, что ты взрослее. А ты еще… Впрочем, винить некого…
– Ну давай, давай, пригвозди теперь меня. – Кинтель сидел, откинувшись, и смотрел на деда снизу вверх. В горле ощутимо скребло.
Дед отвернулся к окну:
– Дурачок ты. Будут свои дети, поймешь…
У Кинтеля не было сил обидеться на «дурачка». Он сказал совсем уже сипло:
– Вот о детях и надо думать. Регишка к отцу вовсе и не просится… а вы…
– Пока не просится, и говорить не о чем, – не оглянувшись отозвался дед. – Ладно, поживем – поглядим…
Несколько дней прошли сумрачно и спокойно, без событий. Однажды вечером пришел Салазкин. Кинтель обрадовался, но и Салазкину не удалось развеять до конца его грустную, уже привычную озабоченность.
Поговорили о том о сём. Салазкин сообщил, что Корнеич разговаривал со знакомым художником, тот пообещал после ремонта расписать в доме, в будущей кают-компании, стену. Как старинную карту – с кораблями и морскими чудовищами.
– Хорошо, – сказал Кинтель. Но получилось невесело.
И тогда Салазкин вдруг спросил тихо, но решительно:
– Даня, скажи, наконец: ты все еще на меня сердишься?
– Санки, да ты что! С чего взял?
– Так показалось…
– Да за что сердиться-то?
– Я думал… может, за ту историю. Когда я скрыл, что Надежда Яковлевна болеет… Я понимаю, что у тебя в эти дни масса несчастий и забот, но мне казалось… Ну, будто ты и на меня злишься.
– Брось ты, Салазкин, – слабо улыбнулся Кинтель. – У меня в голове даже и не копошилось такое… – И он добавил, хотя это было чересчур по-детски: – Ну… честное тремолинское…
Салазкин тоже заулыбался. Виновато и с облегчением.
– Мама говорит, я такой ужасно мнительный…
– Правильно она говорит. А я… просто тут такое дело… – Он показал глазами на ширму, за которой тихонько дышала Регишка.
Салазкин сразу понял:
– Мне домой пора.
– Ага. Я тебя провожу!
Когда вышли на улицу, Кинтель и поведал Салазкину свою печаль. И боязнь, что Регишка запросится к отцу и в то же время от него, от Даньки, отрываться не захочет.
– И что мне, Санки, тогда делать?
Холодно было, даже уши пощипывало. Апрельские лужи затянулись игольчатым ледком, он блестел под неласковым закатом. Салазкин поежился и сказал беспомощно:
– Даже не знаю, что посоветовать… Регишку тоже понять можно…
«Ну вот, и он туда же!»
А Салазкин вдруг начал рассказывать:
– Я на той неделе к вам заходил перед школой. Думал, ты уже дома, но тебя еще не было. Я с Регишкой стал разговаривать. Она спрашивает: «Скажи, когда сон снится – это совсем ничего или немножко по правде?» Говорит: «Я маму во сне видела. Как она меня на колени посадила и по голове гладит…» Я ей тогда и рассказал… то, что читал в газете «Зеркало», про одно учение…
– Какое?
– Будто вокруг Земли есть еще несколько невидимых пространств. Семь, кажется. И люди никогда не умирают по-настоящему, а их энергетические поля, то есть души, переходят из одного пространства в другое. И те, кто друг друга на Земле любил, там обязательно встретятся…
– Она поверила?
– По-моему, да. Ей ведь очень хотелось, чтобы так было.
– А ты? – тихо спросил Кинтель. – Тоже веришь?
Салазкин сказал шепотом:
– Наполовину…
– Наполовину – это уже немало, – с печалью отозвался Кинтель.
В то, что мама не погибла, он тоже верил наполовину. Или, честно говоря, даже меньше. Но и этой надежды хватало, чтобы она согревала жизнь. И страшно было потерять ее.
Когда Кинтель вернулся, он сразу понял, что опять будет разговор. Дед шевельнул бровями и сказал обреченно:
– Отец твой звонил. С Регишкой разговаривал. Ну и… как оно и предвиделось: «К папе хочу, домой…»
– Ну а кто ее держит? – в сердцах бросил Кинтель.
– Ты… Без тебя не хочет.
– Пусть сама это скажет!
– Боится, что ты рассердишься… А Валерий мне сказал: пускай Данила хоть немного поживет. Не может быть, говорит, чтобы родные сын и отец не ужились, не бывает так…
«Еще как бывает…»
– Говорит: если захочет обратно, если невмочь станет, кто удержит-то? А здесь комната твоя как была, так и будет. И вообще… можешь ведь хоть каждый день приезжать…
– Это уже не он, это ты говоришь, – сказал Кинтель.
В душе росла безнадежность. Не нужен он тут… А раз так, стоит ли упрямиться? По правде говоря, к этому жилью – с вечным шумом за окнами, с чужими голосами за стенами – он так и не привык, неродное оно. Вот если бы из старого дома уезжать – совсем тошно, а отсюда…
Он ничего не сказал. Молча ушел и поехал туда. В сквер с остатками памятника. Загадал: если светится окно, тогда – пусть… Значит, судьба.
Окно светилось.
Кинтель вернулся уже в полной темноте. Его встревожено ждали. Регишка стояла на пороге, смотрела похожими на мокрые сливы глазами. Но даже к ней не было сейчас у Кинтеля сочувствия. Только усталая жалость к себе. Он имел на нее право, потому что все уже решил. Деду Кинтель сказал набыченно:
– Имей в виду, карту я заберу с собой.
С той поры жизнь приобрела суматошный ритм. Одна дорога до школы – час туда, час обратно. А еще пришлось приводить в порядок квартиру. Кинтель вымыл полы, отнес в прачечную белье, выстоял несколько очередей, чтобы выкупить по талонам хоть какие-то продукты.
Он вел себя как недовольный хозяин, после долгой отлучки вернувшийся в дом и обнаруживший кавардак и запустение. Отец слушался его во всем. Порой проявлял даже излишнюю поспешность, выполняя поручения Кинтеля. Смотрел виновато и вопросительно. Кинтель один раз не выдержал:
– Ну чего ты все время на меня так глядишь? Будто… пообещал шоколадку, а вместо этого сам съел.
Отец нерешительно засмеялся. Потом вдруг закашлялся и сквозь кашель проговорил:
– Слушай, Данилище… Я ведь никогда ничего плохого тебе не делал. Один раз только по дурости… ножницами…
– Да?! А как линейкой отлупить хотел, забыл? Когда мне шесть лет было, – сказал Кинтель. Сказал с ненатуральной такой придирчивостью, как бы нарочно показывая, что это полушутка.
Отец подышал, успокаивая кашель, потоптался рядом. Вдруг взял Кинтеля большой ладонью за затылок, неловко прижал его голову к свитеру:
– Большущий ты вырос…
Под свитером толкалось шумное сердце.
– Ну чего… – пробормотал Кинтель. – Я же в чешуе весь, карасей чистил…
Но прежде, чем вывернуться из-под отцовской руки, он замер, постоял так две секунды…
В этой квартире, в трехэтажном «дохрущевском» доме, все было как в те времена, когда Кинтель жил здесь с отцом, Регишкой и тетей Лизой. Даже старая фотография висела над комодом: на ней они вчетвером. Регишка еще совсем ясельная, а Кинтель – шестилетний, в том нарядном костюме, в котором ходил записываться в гимназию. С пышной прической, лупоглазый, серьезный.
Кинтель над своим столом решительно приколотил старинную карту. А больше ничего менять в комнатах не стал. И фотографию со стены не убрал, хотя заметил, что Регишка подолгу стоит перед ней с мокрыми глазами.
А один раз он увидел, как Регишка забралась в шкаф и там, нахохлившись, прижимает к лицу платье тети Лизы…
Но в общем-то Регишка ожила по сравнению с первыми днями. Иногда улыбалась даже. Смотрела детские передачи, Кинтелю и отцу помогала возиться на кухне.
Салазкина Кинтель теперь видел еще реже, чем зимой. Иногда у Корнеича, а иногда в школе между сменами.
Но однажды вечером Салазкин приехал сюда, на Сортировку. С Ричардом. Видимо, взял пса для безопасности.
Все Салазкину обрадовались, даже отец. Салазкин сообщил, что со следующего воскресенья начинается ремонт шлюпки, надо будет в любое свободное время ездить на базу.
– Холодно ведь еще, – озабоченно заметил отец. – Руки стынуть будут. Да и всякая краска-шпаклевка в такую погоду плохо ложится.
– Синоптики обещают раннее потепление, – сообщил Салазкин.
«Ох, скорее бы…» Кинтель почувствовал, как он устал от зимы и от затяжного весеннего холода. Так хотелось тепла и зелени. А пока – будто темное крыло между ним, Кинтелем, и солнцем. И не в погоде, конечно, дело…
Но вот пришел Салазкин и пообещал тепло. А он, Салазкин-то, всегда говорит правду.
ЗЮЙД-ЗЮЙД-ВЕСТ
Кинтель думал, что за зиму он совсем не вырос. Все такой же щуплый и колючий. Алка Баранова, с которой они всю жизнь были одного роста, к весне сделалась выше на полголовы. Но нет, и он подрос. Это обнаружилось, когда Кинтель примерил прошлогодние джинсовые шорты. Дед купил их ему в начале того лета, перед путешествием, но они оказались велики, болтались, и Кинтель надевал их, лишь когда с артелью «Веселые брызги» ходил мыть машины. А нынче – в самый раз. И главное, петли на поясе широкие – флотский ремень, который подарил ему Корнеич, пролез почти без скрипа…
Волосы Кинтель не стриг с осенних каникул, тетя Варя только подравнивала их, и впервые за несколько лет у Кинтеля появилась густая шапка волос. Алка однажды сказала:
– Данечка, тебе ужасно идет новая прическа.
– Само собой, – буркнул Кинтель.
Плохо только, что черный суконный берет с флотским крабом слабо держался на пружинистых волосах. И, выйдя из дому, Кинтель свернул и сунул его под погончик оранжевой форменной рубашки. Тем более, что стояла уже вполне летняя жара…
Салазкин не обманул, в середине апреля пришли теплые дни. К маю уже зеленели деревья и буйно цвели по газонам одуванчики. Правда, первого мая пришло похолодание с дождем, но это уж такой закон природы в здешних местах: как День солидарности трудящихся, так слякоть (независимо от политической обстановки). Впрочем, ни праздника, ни демонстрации в этом году все равно не намечалось.
Зато с понедельника опять началось тепло. Пуще прежнего. К этому времени как раз в мастерской подоспел заказ: покрашенные в огненно-апельсиновый цвет рубашки для «Тремолино». И Корнеич потребовал:
– Ну, народ, пора переходить на летнюю форму. На открытии навигации всем быть при полном параде.
Три последние недели ребята вкалывали на ремонте яла. Вспузырили паяльной лампой и ободрали старую краску, заделали пробоины, законопатили щели, зашпаклевали корпус смесью олифы и мела. Покрасили. Издалека на шлюпку глянешь – будто новая. Залатали старенькие серые паруса…
– Не шхуна «Тремолино», конечно, да ладно уж, сойдет, пока свой корабль не построили, – поговаривали ветераны. А Кинтелю казалось, что и шлюпка, названная добродушным именем «Тортилла», – отличное судно. И оставшиеся до первого плавания дни он жил в предпраздничном напряге… Тем более, что ожидалось не просто испытание «Тортиллы», а экспедиция на Шаман…
В таком вот настроении и шагал сейчас Кинтель к автобусной остановке. Правда, кроме праздника, сидело в душе и сомнение. Человеку со стеснительным характером нелегко, когда его разглядывает каждый встречный. Но в общем-то Кинтель уже притерпелся. С утра он ходил с Регишкой в «Стрелу» на сеанс мультфильмов – специально в тремолиновской форме. Во-первых, чтобы задавить в себе дурацкую стыдливость, а во-вторых, после кино уже не осталось бы времени для переодевания. Он и так попросил у Корнеича разрешения приехать на базу не к двенадцати, как все, а к часу. Конечно, не следовало бы в день долгожданной экспедиции тратить время на другие дела, но Регина еще накануне запросилась на мультики про кота Леопольда. Корнеич согласился, что причина, разумеется, уважительная.
Салазкин сунулся было:
– Я с Даней! Можно?
Но тут Корнеич ответил:
– А работать кто будет? Шлюпку спускать надо…
Если дело касалось плавания, Корнеич никому не давал поблажек. И люди в «Тремолино» это понимали. Даже неугомонный Не Бойся Грома становился спокойным и деловитым, когда вступала в силу корабельная дисциплина.
– А иначе и нельзя, – как-то объяснил новичку Кинтелю Паша Краузе. – На воде – это на воде, не на земле. Чуть что не так, и может кончиться как в песне:
Будем лежать на дне,
В синей прохладной мгле,
Ля-ля-ля…
Салазкин после ответа Корнеича засмущался. Кинтель тоже почувствовал себя виноватым.
– Я бы не просил, да Регишка… Ей вот приспичило. Надо пользоваться случаем, чтобы хоть малость ее развеселить…
В кино, конечно, все пялились на Кинтеля. Рубашка – будто факел, и столько на ней золоченых якорьков, нашивок, аксельбантов. К тому же, кроме Кинтеля, никого из пацанов еще не было в шортах, не лето все-таки. От этих взглядов по Кинтелю бегали щекочущие мурашки. Но потом он увидел двух мальчишек из скаутской «Былины» – в полном их обмундировании, веселых и независимых. И малость приободрился. К тому же Регишка так гордилась блестящим видом старшего брата!
А кроме того – праздники. Потому что воскресенье десятого мая было как бы продолжением Дня Победы. Вполне понятно, что в ребячьих отрядах могут быть всякие сборы и линейки, оттого и парадный вид. Вон ветераны, они ведь тоже в своих мундирах, гимнастерках и при наградах во всю грудь. На них тоже глядят кому не лень…
После сеанса Кинтель отвел Регишку домой, подхватил собранную заранее сумку – и на автобус. Но у самого подъезда услыхал:
– Да-анечка! Какой ты… элегантный.
Алка Баранова! Откуда ее принесла нелегкая? Стоит, водит по нему своими шоколадными глазищами от кроссовок до макушки и обратно. И опять – мурашки. Чтобы прогнать их, Кинтель стал спокойным и язвительным:
– Да. А ты как думала! Теперь ты еще больше в меня втюришься.