УПП

Цитата момента



Ребенок знает, что он прекрасен. Взрослые заставляют его это забыть.
Тренируйте память!

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



После тяжелого сражения и перед сражением еще более тяжелым Наполеон обходил походный лагерь. Он увидел, что один из его гренадеров, стоя на часах, уснул и у него из рук выпало ружье. Тягчайшее воинское преступление! Кара за сон на посту – вплоть до смертной казни. Однако Наполеон поднял выпавшее ружье и сам стал на пост вместо спящего гренадера. Когда разводящий привел смену, Наполеон сказал ошеломленному капралу: «Я приказал часовому отдохнуть!» Император был единственным, кто, кроме караульного начальника, имел право сменить часового на посту.

Сергей Львов. «Быть или казаться?»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/
Мещера-2010

УЛИЦА П. МОРОЗОВА

Обиды на Салазкина не было. Никакой. Мало того, не было обиды и на его мать. Была досада на себя и ощущение постыдного провала. Словно, не умея танцевать, сунулся вальсировать посреди большого зала и оскандалился под неловкое молчание всех, кто это видел.

…Была еще злость. Но опять же не на маму и сына Денисовых, а на весь белый свет.

Кеды он зашнуровал только у своего дома. Деду пришлось соврать: уехал, мол, новый приятель на дачу, неожиданно. Врать придется и после: что книжка на снимке все же не «Устав» и прочитать цифирь не удалось… Обидно. Теперь до «Устава» не добраться. Разве что когда-нибудь потом, в какой-нибудь столичной библиотеке с редкими книгами Кинтель разыщет этот раритет и разгадает тайну.

Впрочем, сейчас тайна уже не казалась такой важной. И горечи оттого, что на неведомые сроки отодвинулась разгадка, почти не было. Была печаль, что не получится теперь ни дружбы, ни даже простого знакомства с Саней Денисовым, который год назад так хорошо пел песню о трубаче… Но и эту печаль Кинтель принимал с хмурой покорностью судьбе. Он привычный. Случалось переживать и не такое… Да и зачем ему этот мамин Салазкин? Ну славный, доверчивый, хорошо с ним, не надо быть вечно ощетиненным, пренебрежительно-насмешливым, как с «достоевскими» и одноклассниками. Однако что поделаешь? Мало ли неплохих людей в жизни встречается и уходит… А пока надо думать о том человеке, которому он, Кинтель, действительно нужен. Такой, как есть, без придирок. Регишка-то ждет!

Кинтель почистил и поставил вариться картошку. Деду (который все стучал на машинке) велел следить, чтобы «не сплавить на плиту варево». Потом соврал еще разок: сказал, что пообедает у отца.

Когда Кинтель прикатил на Сортировку, было как раз два часа и Регишка нетерпеливо пританцовывала у подъезда. Вся ну будто подсолнух: в желтом платье, в желтых колготках, с бантами солнечного цвета.

– Ты прямо как прожектор. Издалека видать.

– Это чтобы я от тебя не потерялась… Мама, мы пошли!

– Долго не гуляйте! – крикнула из окна первого этажа тетя Лиза.

Но они гуляли долго. Покатались на всех каруселях и на поезде-драконе, который бодро бегал с горки на горку. Покидали кольца на площадке с колышками и выиграли приз – пластмассового зайчонка (когда-то такого же подарила Кинтелю в детском саду Алка Баранова). Высадили груду мелочи в павильоне с игровыми автоматами. У Кинтеля была десятка – запас еще от прошлогоднего летнего заработка, – а через два часа осталось меньше рубля.

Регишка вела себя очень пристойно. В меру радовалась аттракционам и мороженому, в меру смеялась, но чаще была серьезной. А Кинтеля, несмотря на всю парковую пестроту и суету, не оставляли мысли о Салазкине. И наконец он с облегчением побренчал в кармане мелочью:

– Всё. Финансов только на автобус. Топаем домой.

– Хорошо.

В автобусе и по дороге к дому Регишка была задумчивая. Держала Кинтеля за руку и молча смотрела под ноги.

– Ты чего приуныла? Устала?

Она почесала пластмассовым зайчонком нижнюю губу. Подняла мордашку – глаза непривычно темные. Сказала по-взрослому:

– Даня, мне кажется, мы оба сегодня притворялись…

– Как это?

– Ты веселился не по правде, у тебя какие-то заботы.

Кинтель вздохнул:

– А у тебя?

– У меня… потому что папа и мама по-настоящему собрались разводиться…

– Да ты что!

– Да. Раньше они просто ругались, и это было еще ничего. А сейчас папа говорит: «Будем разменивать квартиру…»

Кинтель молчал. Регишка хотя была и не родная отцу, но любила его: все-таки пять лет вместе, с младенчества.

– Может, еще раздумают…

– Нет уж. – Регишка помотала бантами. – Даня… а ты будешь приходить ко мне, когда папа уйдет?

Тут у него непрошено щекотнуло в гортани. Он кашлянул, сказал тихо, но со всей твердостью:

– Буду. Пусть разводятся, это их дело, а мы с тобой… все равно… Не бойся…

– Тогда хорошо… – Она покрепче ухватила его ладонь. – Я хочу сказать, что тогда это не так страшно…

Тетя Лиза крикнула из окна:

– Появились! Наконец-то! Идите быстро, я вас покормлю!

– Нет, я не хочу! – отозвался Кинтель. На самом деле есть хотелось ужасно, хотя, кроме мороженого, они в парке еще сжевали по пирожку с повидлом.

– Даня, зайди хоть на минуту! Папа хочет с тобой поговорить!

– Ох, – прошептала Регишка. – Я тебя, кажется, выдала.

– Как?

– Вчера папа в ящике какие-то облигации искал, а потом спрашивает: «Ты не знаешь, кто ко мне в ящик лазил?» А я говорю: «Даня фотокарточку взял…» Не надо было, да?

– Почему не надо? Все нормально…

– Даня, ну зайди! – Это опять тетя Лиза. – Папа просит!

– Мне домой пора, дедушка ждет!

– Постой тогда, папа сам выйдет!

– Беги домой, – сказал Кинтель Регишке.

Та ушла, и тут же появился отец.

– Привет, наследник. Я тебя провожу, не возражаешь?

Кинтель не возражал. Но когда пошли, сказал сразу:

– Уж не думаешь ли ты, что я твои облигации стащил?

– Не думаю… Я их в бумажнике обнаружил… А фотография-то тебе зачем?

– Предками интересуюсь. Голос крови проснулся…

– Дед небось рассказами своими тебе мозги пудрит? – хмыкнул Валерий Викторович.

– Ну и… а тебе-то что?

– Да ничего… А он как сейчас? В каком настроении? Побеседовать мне с ним надо.

– О будущем, что ли? – напрямик спросил Кинтель.

– В курсе уже?

Кинтель заверил с тайной ноткой злорадства:

– Дед не одобрит.

– Ты, я смотрю, тоже не одобряешь?

– Дело ваше. Только Регишку жалко…

Отец помолчал на ходу. Потом бросил в сторону:

– Меня вот только никому не жалко…

– Сравнил, – сказал Кинтель. Подумал и добавил: – Непонятно, почему вы такие…

– Кто «вы»?

– Взрослые… Все время предаете детей.

– Ты это… поконкретнее.

– Ну, например, ты. Сперва меня, сейчас Регишку…

Отец тяжело проговорил:

– Насчет себя ты матери скажи спасибо.

– Легко теперь на мертвых валить.

– А она живая была, когда бросила! И тебя, и меня!.. Ты знаешь, как она пила? Вроде бы культурный человек, высшее образование, а… Ты деда спроси! Сама ушла, я не прогонял… Может, и лучше, что этот случай с «Нахимовым». Для нее лучше…

– Еще что скажешь… – тихо отозвался Кинтель.

– Ты ведь многого не знаешь, не помнишь… Такая приходила, что страшно было к тебе подпускать. И сама захотела, чтобы ты у деда с бабкой…

– Ну и ты не возражал…

– Господи, а что тебе известно про мою тогдашнюю жизнь?

«А тебе про мою?» – подумал Кинтель. Но промолчал. Тошно было от голода и печали. Подошли к остановке.

– Вон тридцать пятый стоит, я пойду…

– Ну, топай… Не суди строго-то…

– Да мне-то что, – сказал уже издалека Кинтель. Стало вроде бы жаль отца. Но что тут поделать, он не знал.

Глядя, как внук уминает жареную картошку, дед сообщил:

– Тут появлялся один мальчуган, тебя спрашивал.

– Какой? – подскочил Кинтель.

– Судя по всему, твой новый приятель. Небольшой такой, в ковбойке, в коротких штанишках. Весьма вежливый… Его наш сосед Витя Зырянов привел. «Вот, – говорит, – Кинтеля ищет».

«Не побоялся! Сам сунулся к местным, чтобы показали!»

– Ну и что ты ему сказал?

– Ну, что… Ушел, говорю, с сестренкой в парк, придет, наверно, поздно… Он, судя по всему, опечалился.

Только сейчас Кинтель полностью понял, что Салазкину тоже несладко. Скорее всего, тот догадался, что Кинтель услышал разговор и потому исчез. И теперь Салазкин, конечно, мается. Тонкая ранимая душа! И Кинтель хмыкнул. Вдруг поднялась на Салазкина такая досада! Кинтель постарался эту досаду подогреть и сказал себе, что Салазкин так храбро сунулся на улицу Достоевского, потому что не один, а с Ричардом.

– Он с собакой был?

– Нет, без всякого четвероногого. Только с Витькой…

Надо же! Впрочем, Кинтель ведь обещал Салазкину, что никто его не тронет…

Потом Кинтель подумал: а завтра-то что? Наверняка Салазкин отыщет его в школе. И будет небось жалобно смотреть и ненатурально спрашивать: что случилось?

А ничего не случилось. Просто незачем тебе, Саня Денисов, липнуть к Кинтелю, мама права. И годы у вас разные, и это… уровень культуры. И дружить без маминого позволения воспитанный мальчик ни с кем не должен. Еще курить научится и слова говорить всякие…

Растравив себя таким образом, Кинтель улегся на свой старенький диван и открыл наугад Гоголя. Но попался «Тарас Бульба» – то место, где он убивает Андрия. Кинтель плюнул, уронил книгу на пол и отвернулся к спинке…

Утром в сводке погоды радио сообщило, что еще два дня будет сухо и тепло, а потом придет резкое похолодание с дождями. Скорее бы! Потому что сырая унылость подходила состоянию души Кинтеля гораздо больше нынешних абсолютно летних дней.

В школу Кинтель подгадал нарочно к самому звонку – так, чтобы не столкнуться с Салазкиным, если тот ищет встречи. На переменах старался поменьше крутиться в коридоре. Раза два он замечал Салазкина в толпе, и однажды показалось даже, что Салазкин поспешил навстречу. Кинтель укрылся за дверью кабинета истории. Туда, к семиклассникам, Салазкин сунуться, видимо, не решился.

На последней перемене они все-таки столкнулись у туалета. Кинтель растерянно замигал, у Салазкина расширились зеленые глаза – в них и надежда, и вопрос, и виноватость. Но в этот миг загремел звонок, толпа ринулась из дверей, оттеснила Салазкина, и Кинтель вбежал в кабинет русского языка, в «Дианово царство».

Весь день Кинтель был в сумрачно-рассеянном настроении, а сейчас появилась злость. Из-за того, что так по-дурацки растерялся (струсил даже!) при встрече. И вообще это глупо! Все равно ведь никуда не спрячешься, раз в одной школе. Не сегодня так завтра Салазкин подойдет. И что тогда?.. Может, послать его подальше теми словами, которые в ходу на улице Достоевского и в школьном туалете? Чтобы сразу все оборвать… Но Кинтель представил, как беззащитно замигает Салазкин, виновато затопчется на тонких ножках… А в чем он виноват-то? Мама виновата, оберегает сыночка…

Точила еще и мысль, что виноват сам он, Кинтель. На кой черт надо было боязливо линять из денисовской квартиры? Ну покосилась бы Санина мать на подозрительного гостя, а потом, глядишь, и привыкла бы. Увидела бы, что не юный рэкетир, не наркоман и не шпана, и все наладилось бы. И «Морской устав» оказался бы под рукой!.. А теперь под откос! Дернула нелегкая чужой разговор подслушивать. Мало ли про что мать и сын говорят наедине. Самолюбие заело идиота…

«Ну и заело! – огрызнулся на себя Кинтель. – Приятно, что ли, когда смотрят, как… на вражеского агента. Ах, завербует милого мальчика в хулиганы…»

«А жил бы ты сам с матерью, и было бы тебе не двенадцать, а десять лет, и привел бы ты в дом неизвестно кого… Думаешь, она не затревожилась бы?»

И тут Кинтель наконец перестал скрывать от себя, что дело не только в самолюбии, в стыде за свою неотесанность. Дело все в той же давней зависти, в сладковато-ревнивом чувстве, с которым он смотрел на Салазкина и его мать еще на теплоходе. Как она поправляет ему воротник и прическу, как волнуется, когда он акробатничает на бревнах. И как другие матери тоже «пасут» своих пацанов. Это был счастливый, недоступный мир. И вчера этот мир по закону своей природы оттолкнул Кинтеля, угадал в нем чужака…

Это понимание стало наконец таким ясным, что у Кинтеля зачесалось в уголках глаз – где рождаются жидкие соленые горошины. Кинтель часто замигал, глядя за окно – там солнце насквозь просвечивало желтые клены.

– …Все смотрим на доску! Кто скажет, какой в этом слове суффикс? Не вижу рук… Рафалов, ты смотришь на доску или витаешь в облаках?

– Витаю, – тихо сказал Кинтель.

– А если это обернется двойкой?

– Дать дневник? – спросил Кинтель. Все так же негромко, но уже напружинив нервы. Загоревшаяся искорка конфликта спасительно уводила мысли от горькой темы.

– Охамели вы все, – сообщила Диана Осиповна. – Что за время… Когда я училась, невозможно было представить, что школьники могут так разговаривать с педагогами.

– Это было во времена Иосифа Виссарионовича? – осведомился Глеб Ярцев – интеллигент, язва и любитель эпиграмм.

– Нет, Ярцев, я не столь древняя мумия и родилась уже после кончины «отца народов». Но должна сказать, что мы напрасно отказались от всех без разбора завоеваний той эпохи. Строгая дисциплина и порядок в делах ох как были бы полезны в наше время…

– Это точно, – подал голос Артем Решетило, сын директора местной телестудии. – Раньше в каждом бараке каждый знал свои нары… И опять кой-кому порядка захотелось, в августе.

– Ой, только не надо, не надо о политике! Теперь каждый готов речи говорить, лишь бы делом не заниматься. А между прочим, старые методы кое-где возвращаются. И приносят весьма ощутимые плоды. Как, например, в Ставропольском крае…

– А что в Ставропольском крае? – слегка кокетливо спросила Алка Баранова. И стрельнула в Кинтеля глазами.

– Не читали в газетах? Жаль. Там казачий круг постановил воспитывать разболтанных подростков дедовским способом. Приводят в исполком и в присутствии родителей и комиссии по делам несовершеннолетних велят снять штаны. И нагайкой… Говорят, в окрестных школах очень укрепилась дисциплина.

– Тут ведь навык нужен, – заявил Артем. – У них, у казаков-то, традиции, а у нас в школе кто пороть будет? Лично вы?

– Тебя, Решетило, с а-агромнейшим удовольствием…

Чтоб закрутить режима гайки,

Лишат тебя штанов, Артем,

И всыплют двадцать две нагайки

Демократическим путем! -

стремительно сочинил Глеб Ярцев.

Девчонки зааплодировали. А когда утихли, Кинтель проговорил, ощущая нервный холодок:

– Это полумеры. Лучше уж вывести полтыщи виноватых на майдан и очередями из «максимов». Как большевики пленных офицеров Врангеля в Крыму…

– И Крым стал с той поры солнечным, – заметил Ярцев уже прозой.

– Да, – сказал Кинтель. – И сейчас тоже сразу будет дисциплина. Как на братском кладбище.

Диана Осиповна скрестила руки на бюсте. Покивала:

– Да-да. Вы готовы до бесконечности развивать любую тему, лишь бы не заниматься учебной программой… – В это время затарахтел звонок. – Всё! Идите на перемену. Задание запишете на классном часе. В этом же кабинете…

Негодование овладело демократически настроенным обществом.

– Какой классный час?! В расписании нету!

– Сейчас последний урок!

– У меня дома пес целый день не гулял! Он знаете что наделает?

– Заранее надо предупреждать!

– Чуть поспоришь на уроке – сразу классный час!

– Ти-хо! – Диана Осиповна тренированным голосом покрыла всплески неорганизованного протеста. – Никто не собирается обсуждать ваши споры, есть оргвопрос, это распоряжение директора! А кто сбежит…

– Пусть без родителей не является!

– Или нагайки…

– Дети, без шума! «Вы в школе или кто?! Вы ученики или где?!»

– Гусары, ма-алчать! Поручик Ржевский, как не стыдно при дамах!

Темою данного классного часа

Будет, ребята, устройство фугаса…

Рады теперь тишине педагоги:

Всюду развешаны руки и ноги…

Но это уже так, в пространство. И в дверь, которая закрылась за Дианой Осиповной.

Кинтель не пошел из кабинета. Так за партой и дождался звонка с перемены.

Тема классного часа оказалась вовсе не «фугасная». Просто идиотская: судьба пионерской организации. Той, которой на самом деле уже не было (даже вожатая уволилась). Но Диана сказала, что необходимо «расставить все точки». Ученики сами («Понимаете, сами!») должны решить, нужна ли в школе общественная работа и в каких формах она будет развиваться. Директор Таисия Дмитриевна считает, например, что пионерскую дружину следует сохранить. Только…

– Я не понимаю, почему морщится Рафалов! Один из немногих, кто еще носит красный галстук и должен, казалось бы…

Кинтель морщился своим горьким мыслям о Салазкине. И с облегчением отвлекся от них. Сказал, что галстук носит как память о светлом пионерском детстве.

– Неуместная ирония… Таисия Дмитриевна считает, что дружину надо сохранить, но прежние формы деятельности и, конечно, имя Павлика Морозова сейчас оставлять неуместно.

– А за что его так, Павлика-то? – вдруг спросил сосед Кинтеля, безобидный Бориска Левин.

– Неужели надо объяснять?! Он стал символом доносительства, которое в прежние годы было государственной политикой! А теперь, когда восстанавливают извечные моральные принципы…

– С нагайками, – сказал Кинтель, удивляясь тому, как тянет его на скандал.

– Помолчи, Рафалов! При чем тут нагайки? Я говорю про общечеловеческие нормы. Никогда нельзя предавать отцов!

– А детей?! Их можно, да?! – взвинтился Кинтель. Словно сорвалась пружина. – Отцам детей предавать можно?! – Теперь он помнил, как беспомощно и тоскливо смотрела вчера Регишка.

– При чем тут это?..

– А при том! – Кинтель подался за партой вперед. – Только и делают, что предают…

Артем Решетило (он, видать, часто слышал отцовские разговоры на такие темы) сказал обстоятельно:

– Сперва задурили парнишке голову светлым будущим… Это я о Морозове. Потом зарезали. Родственнички, за папу заступились. Потом сделали героем. А теперь поливают дерьмом каждый день. Великая страна сводит счеты с одним своим пацаненком…

«Дед так же говорил», – вспомнил Кинтель. Все почему-то притихли. Диана Осиповна кашлянула:

– Никто не спорит, гибель мальчика… и его братишки – это трагедия. Но нельзя же по-прежнему оправдывать неправое дело, за которое он погиб.

– Он погиб, потому что его предали, – сказал Кинтель.

И тут подал свой негромкий голос Бориска Левин.

– Афган – это тоже неправое. А солдаты, которых туда послали, разве виноваты?

– Может, их тоже как Павлика Морозова? – спросил кто-то с задней парты. – Всех подряд…

– Ты не сравнивай! – возмутилась Светка Левицкая, главная красавица класса.

И пошло:

– А почему не сравнивать?

– А в Южной Осетии по ребятишкам стреляют! Они-то при чем?

– А по телику казали, как в интернате воспитатели…

– А когда в дневник про всякое пишут, это доносительство или как?

– Нет, если взрослые про ребят, это пе-да-го-ги-ка…

– Тихо! Да тихо же, я вам говорю! – надорвалась Диана.

И стало наконец тихо. Но в этой тишине Алка Баранова задумчиво вспомнила:

– А в прошлом году физрук Ленчику Петракову ка-ак даст пинка. Тот заплакал и пошел к завучу. А физрук вслед кричит: «Иди, иди, доносчик! Павлик Морозов нашелся!» – И она опять быстро глянула на Кинтеля.

Тогда Кинтель сказал:

– Понятно, почему «Тараса Бульбу» изучают…

– Почему же, Рафалов? Изложи. – Диана Осиповна поджала губы и разомкнула опять. – Можешь не вставать…

Но Кинтель поднялся. Зашевелилось в нем что-то похожее на песенку о трубаче. Плюс все горечи прошедших дней. Плюс щекочущая глаза обида. И он выдал – спокойно так и убежденно:

– Потому что написано, как можно убивать сыновей. Не моргнув глазом. «Я тебя породил, я тебя и убью…» Шарах из берданки, и никаких вопросов…

– Ты что? Оправдываешь преступление Андрия?

– А убийство без суда – это тоже преступление, – сказал Бориска Левин.

– Левин, я знаю, что твой папа адвокат и ты подкован… Однако тогда были другие условия и права. Другая эпоха…

– Чего в ней другого-то? Сейчас тоже о нагайках тоскуем, – сказал Артем Решетило.

Кинтель, глядя через стекло на листья клена, выговорил раздельно:

– Этот Бульба просто трус.

– Ты, Рафалов, соображаешь, что говоришь? – Это она даже не с возмущением, а с жалобным страхом.

– Конечно, соображаю… Испугался, что казаки его к ответу потянут за сына: «Как ты допустил, что он к полякам переметнулся?» Вот и решил, чтобы концы в воду: «Я его своей рукой! Видите, какой я сознательный!»

– Ты… У меня даже слов нет!

Красивое лицо Дианы заполыхало. Да такое ли уж красивое оно, если злое? «Некрасивая красота, – мелькнуло у Кинтеля. – Как у матери Салазкина». И он добавил с ощущением сладкой мести:

– А старшего сына он тоже предал.

– Как предал?! Он, рискуя жизнью, пробрался в Варшаву! Чтобы поддержать его в последний миг!

Кинтель пренебрежительно шевельнул губой:

– Ничего себе поддержал. «Слышу тебя, сынку!» – и скорее ноги уносить… Уж выхватил бы тогда саблю – да на выручку. Бесполезно, конечно, да все же легче, чем слышать, как сыну кости ломают…

Диана Осиповна потерла щеки. Вроде успокоилась.

– Ты легко рассуждаешь о вопросах жизни и смерти. В твоем возрасте это вроде игры…

– Ну а если мы такие глупые, зачем это изучать… в таком возрасте.

– Не «мы», а ты… Я понимаю, каждый может иметь свою точку зрения на классиков, но должен же быть предел… Уважение какое-то!..

– Дать дневник? – сказал Кинтель.

– Нет… Но я очень хотела бы встретиться в ближайшие дни с твоей матерью.

Кинтель молчал, ощущая тишину. Опять посмотрел на листья. Потом объяснил – миролюбиво так, даже устало:

– Я думал, что в учительской всем известно, что моя мама утонула на пароходе «Адмирал Нахимов». Помните, была катастрофа в восемьдесят шестом году…

«А теперь держись. Чтобы ни один волосок не намок на ресницах…»

– Ну… извини, – с придыханием попросила Диана. – Ты… сам довел меня почти до стресса… Извини.

Кинтель смотрел в окно. Красиво там было. Золотисто.

– Рафалов, ты вот что… иди-ка домой. Это не в порядке возмездия, а… просто так. Ты какой-то не такой сегодня, тебе надо успокоиться.

– Да, наверно… – И Кинтель потянул из парты портфель.

Почему она его отпустила? Устыдилась нелепых своих слов о матери? Увидела, что Кинтель весь на нервах? Или испугалась дальнейшего спора о Гоголе?.. Ну и фиг с ней. Кинтелю не хотелось больше думать ни о чем. Пришло к нему ленивое успокоение. Потому что не может человек все время быть натянут, как тетива у лука. И в этом успокоении ни школьным делам, ни даже мыслям о Салазкине уже не было места. Зато, когда Кинтель побрел к дому, шевельнулась в нем и повела мелодию музыка – тот самый скрипичный романс.

И Кинтель понял: чтобы окончательно успокоить душу, надо поехать туда.

Кинтель не стал сопротивляться этому зову. Свернул на Красноармейскую, к трамвайной линии, сел на «четверку» и через двадцать минут сошел на остановке «Детский парк».

По правде это был не парк, а сквер, где гуляли с внучатами бабушки да устраивались на скамейках дядьки с добытым в боевой очереди пивом. Но такое случалось днем, а теперь на главной аллее были тишина и пустота. Верхушки тополей были оранжевыми от уходящего солнца, стало прохладно. Бронзовый Павлик Морозов – маленький, ростом с обыкновенного мальчишку – стоял на гранитном пьедестале. Прямой, тощенький, со сжатыми кулаками опущенных рук и вскинутой головой. Голова, плечи, распущенная рубашка были облиты грязно-серой краской. А на постаменте кто-то нарисовал суриком фашистский знак. В позе Павлика, в повороте его головы было отчаяние и упрямство…

Кинтель глянул на памятник и отвел глаза. Словно в чем-то виноват.

Аллея, что тянулась от главного входа, через сотню метров упиралась в забор из решетчатого бетона. В нем была калитка, она вела на улицу имени того, кому стоял в сквере памятник, – П. Морозова. Но Кинтель не пошел туда. Метрах в десяти от выхода, у пыльных кустов желтой акации стояла скамейка. И Кинтель привычно сел на нее.

Над решетчатым бетоном и кустами виднелся верх пятиэтажной панельной хрущобы. Она стояла на другой стороне улицы П. Морозова. Солнце пряталось как раз за этим домом, и он казался на фоне светлого неба почти черным.

Кинтель отыскал глазами второе с краю окно на верхнем этаже. Окно было открыто. Значит, она там…

«Та-а… та-та, та-та-та…» – прошелся по невидимым струнам ласковый смычок. Повел мелодию плавно, с хорошей такой грустью. Кинтель отдался этой грусти без сопротивления, поплыл как в прогретой летним солнцем воде… Вот шевельнулась штора, зажегся за окном неяркий свет… А может быть, она сама покажется в окне? Пускай темным, плохо различимым силуэтом, все равно… Да нет, вечером ей не до того, чтобы стоять у окна. Небось дел по хозяйству выше головы… Ну ладно, все равно она там, в этой комнате с желтым светом. И ниточка от Кинтеля тянется туда. Вернее, такой тонкий невидимый луч. И может, однажды она ощутит этот луч, почует что-то…

Зашуршал под осторожными шагами сухой лист. Не шевельнувшись, Кинтель досадливо скосил в сторону глаза. У края скамьи стоял виноватый, с опущенной головой Салазкин…

Трудно сказать, чего больше испытал Кинтель – досады или радости. Только одного не было совсем – удивления.

– Следил, что ли? – спросил Кинтель устало.

Салазкин переступил на шелестящих листьях. Головы не поднял, объяснил шепотом:

– Да… я шел следом. И ехал… Извини…

– Ладно, извиняю… – хмыкнул Кинтель, хотя насмешничать не хотелось. – Садись, раз… догнал.

Салазкин быстро глянул из-под волос, присел на край скамейки. Бросил к ногам сумку. Потрогал на коленке похожую на горошину бородавку.

– Понимаешь… я был там, у школы. За деревьями. А ты вышел… такой… ну, будто у тебя что-то случилось. И пошел не домой, а к трамваю… Я и подумал: когда человек в таком состоянии, он… мало ли что…

– Решил, что я голову положу под колеса? – Кинтель не сдержал язвительной нотки.

– Ну… я понимаю, что это глупо. Только я… ужасно мнительный. Это все говорят.

– Салазкин, не валяй дурака, – прямо сказал Кинтель. – Тебе просто надо выяснить со мной отношения.

– Ну… и это тоже…

Кинтель покорно вздохнул:

– Давай.

– Что?

– Спрашивай: «Почему ты ушел ни с того ни с сего…»

Салазкин понажимал бородавку, словно кнопку.

– Я знаю. Ты слышал наш с мамой разговор и обиделся…

– Да не обиделся я. Не в этом дело.

– Нет, ты обиделся. И совершенно справедливо… Даня, ну что я могу сделать, если она такая?!

– Ты на мать бочку не кати, – сурово сказал Кинтель. – Она хорошая.

– Да! Я знаю, конечно! Только… у нее ряд предрассудков… Вот и ты ушел из-за этого…

– А ты представь себя на моем месте.

– Я представил… – Салазкин опять поник головой. – Я понимаю… Но мне-то что делать теперь? На моем месте…

Это он совсем тихонько сказал. И Кинтель опять ощутил притяжение к доверчивому и отважно-беззащитному Салазкину. То самое, которое испытал впервые, услышав песню о трубаче. Тут была и готовность защитить его от врагов, и желание узнать у него какую-то тайну…

– А ничего не надо делать, – буркнул он. – Обойдется…

– Я уверен, что мама все поймет.

– Вот и хорошо… – Это получилось у Кинтеля совсем неласково, с недоверием, но Салазкину оказалось достаточным и того. Он засмеялся. Потом нервно подышал на ладони, потер ноги и локти. Вместе с сумерками подкралась неуютная зябкость. – Продрог небось, – ворчливо заметил Кинтель. – Не лето уже.

– Чепуха… А у тебя руки тоже голые.

– Я привычный.

– А я, думаешь, нет?! Приходится закаляться с весны.

Кинтель хотел спросить, почему это такой домашний Салазкин должен закаляться? Неужели мама велит? Но не решился, сказал о другом:

– Тебя небось уже ищут. С фонарями по всем улицам…

– Я позвонил маме на работу, что задержусь… с одним товарищем. И что он меня проводит.

– Нехорошо обманывать маму, – не удержавшись, поддел Кинтель.

– Я… собственно говоря, я не обманывал, просто не уточнил. Я ведь не сказал, «с лучшим другом». А товарищем назвать… можно и того, с кем плавал однажды на теплоходе.

В этом было что-то вроде жалобного, неумелого отпора. И Кинтель слегка устыдился. Встал:

– Пойдем.

– Куда? – почему-то испугался Салазкин.

– Домой. Ты же обещал, что товарищ проводит. Надо выполнять.

– Но… ты, наверно, здесь чем-то занят. Мне показалось…

– Чем занят, то уже… всё. – Кинтель попрощался с окном глазами. – Пошли.

Они двинулись по аллее. Неторопливо. Салазкин слегка отставал. И вдруг сокрушенно проговорил из-за плеча Кинтеля:

– Я ужасно навязчивый, да?

– Нет… – Кинтель ощутил нарастающую бодрость. – Не ужасно. В самый раз! – Это он выдал уже с дурашливо-радостным оттенком. И Салазкин догнал, пошел рядом. – Только смотри, чтобы дома не узнали, с каким товарищем ты болтался, – весело предупредил Кинтель.

Салазкин сердито прыснул:

– Я не собираюсь скрывать… если мама спросит. Я имею право выбирать… друзей.

– Она решит, что я водил тебя в дурную компанию. И приучал к выпивке и сигаретам.

Салазкин с готовностью посмеялся и вдруг спросил:

– Даня, а ты уже пробовал курить?

– Естественно! У нас в округе все пацаны смолят… Только сейчас трудно с сигаретами, они же в сто раз подорожали. А бычки сшибать противно… Да для меня это уже пройденный этап. Мы с дедом завязали в один день.

Салазкин вопросительно молчал.

– Это весной было. Дед унюхал и говорил: «Выдеру по всем правилам». А я говорю: «Это не выход. Давай лучше вместе бросим – ты и я. Ты давно собирался…» Он подумал и говорит: «Видать, судьба. Давай. Все равно когда-то надо…»

– Я тоже один раз попробовал. Тоже прошлой весной, с ребятами за гаражом. Конечно, про это узнали, и папа не только пообещал, а по правде взялся за ремень. Единственный раз в жизни. Было совсем не больно, но ужасно в моральном отношении…

Кинтель вспомнил Диану с ее рассказами о казачьих обычаях. И сказал искренне:

– Свинство такое, нас готовы лупить все, кому не лень. И вообще изводить всячески… Даже мертвых в покое не оставляют. – Он кивнул на бронзового Павлика, они как раз проходили мимо.

– По-моему, это чудовищная непорядочность, – согласился Салазкин. И спросил: – А твой дедушка потом ни разу слово не нарушил? Насчет курева? – «И ты?» – прозвучало в его вопросе.

– Ни я, ни он… Дед у меня насчет обещаний твердый.

– Он у вас, наверно, главный в доме, да? Ты часто о нем говоришь.

– Он… просто единственный. – И, понимая осторожное любопытство Салазкина, Кинтель объяснил, чтобы уж сразу обо всем: – Мы с ним вдвоем живем. Потому что мать погибла в катастрофе, давно еще, а у отца другая семья… Ну, живем, ничего.

Салазкин дышал виновато, но и благодарно – за откровенность.

На остановке они долго ждали трамвая. Кроме Кинтеля и Салазкина, под навесом сидела парочка: длинноволосый парень и тощая девица в мини. Поглядели на мальчишек, будто на пустое место, и начали целоваться.

– Идиоты, – шепотом сказал Кинтель. – Обязательно надо свою любовь напоказ выставлять.

Скамейка была высокая. Салазкин качал ногами. Покачал и признался:

– А я уже влюблялся… один раз. Только это была безнадежная любовь.

Кинтель кивнул: понимаю, мол. Салазкин шептал:

– Потому что она была взрослая. Мамина знакомая. Изумительно красивая, но… я-то ей был ни за чем не нужен. Даже не смотрела… Я был счастлив, когда она перестала к нам ходить.

Кинтель сказал неожиданно для себя:

– Мама у тебя тоже красивая…

Салазкин не удивился:

– Да, это многие говорят… Даня, а ты… влюблялся когда-нибудь?

Был теперь тот настрой доверия, когда два человека будто на одной радиоволне. И Кинтель сказал Салазкину то, в чем не сознался бы ни «достоевским» пацанам, ни Алке Барановой, ни деду и никому на свете:

– Как-то раз, когда я такой был, как ты… по возрасту… я увидел девчонку… девочку. Она играла на скрипке, на улице. Ей деньги на новую скрипку нужны были… И вот с той поры… Только я больше никогда ее не встречал.

– Я понимаю. Она в том доме живет, на который ты смотрел там в саду… Да?

– Что?! – изумился Кинтель. Помигал, соображая. Потом грустно посмеялся. – Нет, Сань, тут совсем другое дело… Когда-нибудь расскажу… может быть.

Салазкин сказал покладисто:

– Хорошо. Конечно… про тут тайну с «Морским уставом» ты тоже обещал рассказать и в самом деле скоро все объяснил… ну а когда ты ко мне придешь?

– Я?! Зачем?

– А как же? Разве тебе не нужен ключ к шифру?

Кинтель только сейчас вернулся мыслями к цифири. До этой минуты и не вспоминал… Да, разгадать хорошо бы. Но…

– Ты сам-то подумай! Как я к вам теперь…

– Но можно когда мама на работе. Раз уж ты не хочешь ее видеть…

– Тайком, что ли? Сидеть и на дверь оглядываться?

– Ну ладно! – Салазкин встал с неожиданной решительностью. А может, просто услыхал дребезжащий вдали трамвай? Нет, сказал твердо: – Что-нибудь придумаем.



Страница сформирована за 0.81 сек
SQL запросов: 173