УПП

Цитата момента



Бог дал тебе лицо, но тебе выбирать его выражение.
Улыбнись!

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Пытаясь обезопасить ребенка на будущее, родители учат его не доверять чужим, хитрить, использовать окружающих в своих целях. Ребенок осваивает эти инструменты воздействия и в первую очередь испытывает их на своих ближних. А они-то хотят от него любви и признательности, но только для себя. Но это ошибка. Можно воспитать способность любить, то есть одарить ребенка этим драгоценным качеством, но за ним остается решение, как его использовать.

Дмитрий Морозов. «Воспитание в третьем измерении»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/
Мещера

Глава девятая. Последняя песня

День этот начался худо, а кончился еще того хуже.

После тон уборки в репетишной комнате Фрося как слегла, так более и не встала. А накануне вечером и вовсе впала в забытье. Лежала, закрыв глаза, только иногда слабо стонала. II сейчас с дерюжки, на которой она металась, раздавался ее стон.

Дуня подошла. Наклонилась над ней:

— Водицы тебе, Фросенька? Хочешь, холодной подам?

Фрося не ответила. Лишь на Дунин голос чуть приоткрыла помутневшие глаза.

Смахнув слезы, Дуня отошла. Знала, что Фросе не оправиться от тяжкой этой болезни.

В горнице они были втроем: больная Фрося, Василиса да она, Дуня. Верку Матрена Сидоровна послала узнать: не вернулся ли наконец из Москвы Григорий Потапович? Люди видели его в одном из кабаков, на дороге в Пухово. Из Москвы, стало быть, уже выехал. Видели его хмельного, лохматого, на себя непохожего. Чего-то он во хмелю неладное бормотал, шибко бранился. Словно бы даже барина своего, Федора Федоровича, поносил…

Когда об этом рассказали жене его, та заголосила, запричитала, волосы на себе принялась рвать: отродясь такого не случалось с ее Григорием Потаповичем. Отродясь он никогда в рот хмельного не брал. Беда стряслась у него. Неладное па их головы свалилось…

А что стряслось? Какая беда? Никто угадать не мог, хотя об этом судили-рядили немало.

Этот мартовский день был похож на зимний. Как в зимнюю пору, с севера нахлынули тучи, налетел ветер, повалил снег. На длинной сосульке, которая прямо перед окном свисала с крыши, на самом острие замерзла ледяная капля вчерашней талой воды. Не успела скатиться вниз, на лету прихватило ее морозом.

Хоть утро, а темно и сумрачно было в горнице.

Дуня подошла к Василисе, окликнула ее. Василиса стояла у оконца хмурясь, смотрела, как ветер со злой свирепостью тормошит голые верхушки берез.

И Дуня поглядела в окно. Далеко-далеко за оврагом, за безлистыми ветками деревьев, за мутной завесой падающего снега виднелась деревня. А трех рябин возле двора Марфы разглядеть было нельзя.

— Васюта,— шепотом проговорила Дуня.— Может, сбегать на деревню к Марфе? Может, какой целебный корешок даст?

Невмоготу ей было смотреть на Фросю, слышать ее хриплое дыхание.

— Не знаю,— ответила Василиса. И, глянув на лежавшую в беспамятстве Фросю, сказала: — Уж чего тут корешок…— И отвела глаза.

В дверь комнаты легонько постучались.

— Петр пришел,— сказала Василиса.— Выйди к нему…

Дуня поспешно прошла в сенцы. Там, сдернув шапку с головы, стоял Петруша. Пришел о сестре наведаться. Глазами спросил у Дуни: как, не лучше?

Дуня ничего не ответила. Петруша понял ее молчание. Тихо сказал:

— Эх, Дуня, Дуня…— пошел к дверям, выходившим наружу. У порога приостановился: — Только нас на свете и оставалось двое — она да я. Всех сыра земля взяла. Теперь за ней черед…

Махнул рукой и вышел. А в сенцы ворвался ветер — буйный, со свистом. Кинул Дуне в лицо пригоршню колючего снега и громко захлопнул за Петрушей дверь.

Наверху заскрипели ступени. Тяжело сходила вниз Матрена Сидоровна. Крикнула, перегнувшись через перила:

— Верка, ты? Воротился Потапыч?

Дуня ответила:

— Петруша приходил. О сестре наведывался.

— Верки-то нет?

— Еще не воротилась.

— Вот я ее, бесстыжую, отдеру, как вернется. Сколько времени, как ушла… Увидит у меня…— сердито забормотала Матрена Сидоровна. Потом — уже другим голосом: — А Фрося как? Не получшело?

— Нет,— ответила Дуня и пошла обратно в горницу. Вошла и услыхала слабый Фросин голос:

— Дунюшка, а Дунюшка, кто приходил?

Дуня кинулась к Фросе. А та смотрит на нее ясными глазами и улыбается.

— Голубушка моя! Фросенька! Полегчало тебе?

— Спой песню, Дунюшка.

— Спою, спою…— Дуня принялась и обнимать и целовать подругу.— Как выздоровеешь, буду тебе петь… Какие попросишь… И свои деревенские. Из Гретри спою. Ах, Фросенька… Я много песен знаю. Не сосчитать сколько! Выздоравливай скорей, моя голубонька…

— Ты сейчас спой, Дунюшка… Прямо сейчас…— А голос уже еле слышный, и глаза потускнели.

— Пой, коли просит…— прошипела Матрена Сидоровна.— Не разумеешь, что ли…— Она следом за Дуней вошла в горницу.

— Про ноченьку…— невнятно попросила Фрося, еще что-то сказала, но понять было трудно.

Дуня обернулась к Матрене Сидоровне, как бы спрашивая у той позволения. Посмотрела на нее и изумилась: вместо злой, сварливой драчуньи увидела она на скамейке старую-престарую бабу: подперев рукой голову, сидела Матрена Сидоровна.

Глотая слезы — лишь бы не разреветься,— Дуня прислонилась спиной к стене. И вот словно из далекого далека принеслись и слога и звуки песни:

Эх ты, ноченька,
Ночка темная,
Ночка темная,
Ночь осенняя…

Не знала Дуня, что поет сейчас она свою последнюю песню. Но и этой последней песни она не допела до конца. Тихий шепот Василисы оборвал ее:

— Не дышит…

Глава десятая. И рассыпалось все прахом

Григории Потапович Басов вернулся в Пухово в тот день, когда хоронили Фросю. На маленьком деревенском погосте долбили мерзлую землю. Все плакали, опуская Фросю в могилу. Все, кроме Петруши. Он словно окаменел, не проронил слезинки. Ветер трепал его светлые волосы, похожие на Фросины. И теперь, когда осунулось его лицо, когда румянец сбежал со щек и синева обвела глаза, он стал очень похож на сестру. А прежде этого как-то не замечали, как и не знали его нежной любви к сестре.

Когда шли обратно с кладбища, Дуня догнала Петрушу, прошептала ему:

— Шапку надень, милый. Простынешь…

Он, как стоял на погосте непокрытым, так и теперь шел, держа шапку в руке. И Дуню он словно бы и не услышал.

Антон Тарасович подошел к нему. Обнял за плечи, сам взял из рук его старый заячий треух, надел на голову.

В это самое время по дороге, которая вела из Москвы, и показался знакомый возок.

— Катит! — взвизгнула Верка, первая заметив возок.— Он! Григорий Потапыч… Лопни мои глаза — он!

Верка обернулась к Матрене Сидоровне, как бы испрашивая ее распоряжения: бежать ей или нет? Теперь-то, когда Григории Потапович воротился, она мигом все разузнает.

Матрена Сидоровна и не заметила Веркиного взгляда. Шла отяжелевшая, мрачная, еле переступала ногами в намокших от сырого снега валенках. Думала какую-то свою невеселую думу. Глаз не подняла, не посмотрела на возок, который медленно тянулся, переваливаясь на ухабах раскисшей дороги.

К вечеру все стало известно. В Пухове на одном конце не успевали слово промолвить, как неведомо какими путями оно перелетало на другой конец. И все поняли и не осудили Потапыча за то, что, везя из Москвы бариново повеление, он останавливался во всех придорожных кабаках и вином заливал свою обиду и боль…

А в бариновом повелении было сказано так: мол, будущая моя супруга не желает, чтобы имелся у меня в Пухове театр, желания ее для меня священны, а посему театру в Пухове более не быть.

Вот и весь сказ.

Белее снега белого стало Дунино лицо, когда она узнала об этом.

Федор Федорович по своему усмотрению распорядился людьми, которые эти годы были у него при театре и в оркестре. Каждого назначил, куда считал нужным, чтобы хозяйству не в урон, а прибыльнее стало.

Григорию Потаповичу Басову велел немедля ехать старостой в одну из своих деревенек, где последнее время сильно его доходы уменьшились. Пусть подтянет там людишек, чтобы исправнее на барина работали.

Певицу Надежду Воробьеву и двух сестриц — Мавру и Алену — продал за большие деньги графу Каменскому, который в Орле преогромнейший театр отстроил и нуждался в хороших дансерках и певице.

Чего так страшилась Верка, то и вышло: ее приказал отправить к новому владельцу в проданную деревню Комаровку. Василису назначил в дом прислужницей. Красивая горничная — в доме не помеха.

Музыкантами тоже распорядился: кому велел стать официантом, кому — помощником повара, кого — на псарню за собаками смотреть поставил, кому — в конюшне при лошадях находиться.

— А меня? Меня куда? — со страхом спросила Дуня, услыхав обо всех распоряжениях барина.

И тогда лишь она узнала, что жила в Пухове просто так, бесправно. Не откупленная барином Федором Федоровичем у белеховской барыни, а просто отданная на время, пока нужна ему будет. А раз надобность в ней теперь миновала—ехать ей обратно в Белехово.

Но, узнав это, Дуня поверить не могла, что все в ее жизни так внезапно рассыпалось прахом. Не могла она представить себе, что не увидит больше ни театра, ни легкого пламени свечей в репетишной комнате, ни той нарисованной яблони с золотыми яблоками, вокруг которой они с Веркой кружились на сцене, когда давали в Пухове представление «Дианино древо».

И музыки она более не услышит.

И никогда не придется ей петь ни арий из опер Гретри, ни песен из веселой комедии Фомина.

И навсегда ей придется проститься с учителем своим, с синьором Антоном Тарасовичем.

О боже, боже, почему же так жестоко, так несправедливо повернулась ее судьба?..

Горькие слезы текли по ее щекам, когда она узнала, что и Петрушу Белова барин продал кому-то из помещиков-театралов. Значит, и его больше никогда не увидеть. Никогда…

О маэстро Антоне Тарасовиче и бедной француженке в постановлении, которое привез Басов, было сказано так: отныне нужды в них более нет, а посему жалованье им выплачиваться уже не будет. Но если хотят, могут пока жить в Пухове, а ежели каждый найдет себе подходящую должность в ином месте, то он, Федор Федорович, против сего ничего иметь не будет.

Так закончилась эта барская затея. Одна из многих в те далекие от нас годы.

Пуховский театр перестал существовать.

Глава одиннадцатая. Обратно в Белехово

Была ли сейчас весна или глубокая осень? По календарю — весна, а погода осенняя. Моросил дождь, небо было в беспросветных тучах.

Дуня сидела на телеге, с головой покрытая мокрой рогожей. Капли дождя надоедливо и упрямо стучали по рогоже. Вероятно, стук этот был еле слышным, но Дуне казалось, будто кто-то нарочно и больно колотит молотком по ее темени.

Много слез было пролито, когда уезжала она из Пухова. Матрена Сидоровна и та всплакнула.

Сходила Дуня с Веркой и Василисой на Фросину могилу. Постояли там. Помолились.

С Петрушей Дуня простилась накануне вечером. И он не плакал, и она слезы не уронила: терпела, закусив губы. Оп шептал ей:

— Дуня, Дунюшка, Дуничка… Всю жизнь положу, чтобы быть нам вместе. Веришь ли?

Она ему терпеливо, как ребенку:

— Верю, верю тебе, Петруша.

А сама знала — расстаются навечно.

— Сам стану на ноги, тебя из неволи вызволю… Увидишь, Дунечка,— снова повторял он Дуне.

Антон Тарасович, когда она пришла с ним прощаться, гневно шагал по горнице. Из угла в угол, из угла в угол… Он тоже вскорости собирался уехать из Пухова. В сердцах сдернул с головы парик. Увидела Дуня, что он старый и седой. А глаза под черными бровями горели у него яростно. Он бормотал что-то на своем родном языке. И непонятные итальянские слова были словно бы понятны Дуне. Знала она, что бранил Антон Тарасович порядки, которые всех их сделали крепостными, рабами, подневольными и бесправными людьми, что никто из них не властен распорядиться ни своей судьбой, ни своей жизнью…

А дождь лил, не переставая. То громче, то слабее, то медленнее, то быстрее стучали дождевые капли по рогоже, которой была покрыта Дунина голова.

Бедная крепостная королевна… Где твои мечты и твои надежды? Где те звезды, которые лишь померещились тебе за окном? Где та золотая арфа, которую ты почти держала в руках? Где Звуки музыки, успевшие заполнить твои чувства?

Они подъезжали к Белехову. Дуня узнавала знакомые места.

Вон среди безлистых деревьев стоит господский дом. На взгорье — церковь с голубыми маковками. А там, в лощине у реки, ее деревня. Вся в дожде. Серая. Неприветливая.

Дуня скинула с головы рогожу. Чуть приподнялась на телеге.

Их избы пока не разглядеть, лишь на длинном шесте смутно угадывают ее глаза знакомую скворечню. Дунино сердце дрогнуло: у плетня, возле самого крыльца, стоит шест со скворечней. И сколько помнит себя Дуня, всегда стоял у крыльца этот шест и всегда висела на нем скворечня.

Чем ниже под гору, тем непролазнее весенняя грязь. Лошадь еле бредет по дороге, еле вытаскивает ноги из месива. Чавкает раскисшая глина под копытами.

А деревня все ближе, ближе. Сквозь сетку дождевых капель можно теперь разглядеть их избу с потемневшей соломенной крышей.

Вспомнилась Дуне одна весна. Была она еще совсем махонькой, а брат Демка еще меньше. Холодной и длинной была та весна. Тепло все не приходило, зима не хотела от них уходить. И скворцы не прилетали к ним обратно из дальних стран. А они с Демушкой все дождаться не могли — когда же прилетят? На день по двадцать раз выбегали на крыльцо: когда же?

Однажды солнце глянуло яркое, горячее, пахнуло с юга теплым ветром, брат глянул в оконце и закричал:

— Прилетели! Прилетели!

Оба, как были, босые, неодетые, непокрытые, выскочили на крыльцо смотреть скворцов. И правда ведь — прилетели! И прямо с дороги за работу взялись. Влетают в скворечню, вылетают из скворечни. Влетают, вылетают… И всякий раз в клювах мусор выносят — за уборку взялись.

Братик Демушка, подняв вверх светлые бровки, будто взрослый, с важностью сказал:

— Вот и дождались с тобой лета!

Потом скворцы, видно, приустали. Скворушка села на приступку перед скворечней, вроде бы перед дверью в свою избу. Скворец же пристроился по соседству на длинной березовой ветке. И запел. Да так звонко, весело запел. Видно, радовался, что с чужбины домой вернулся.

А она-то, она почему не радуется, что скоро будет дома?

— Надо быть, тут. Приехали,— сказал возница и остановил лошадь. Он был здешний, белеховский. Знал, куда везти.

Лошадь стояла возле их избы. Дуня была дома. В Белехове.

Она спрыгнула с телеги. Теперь уже радовалась тому, что увидит и мать, и братиков, и слепую бабку, и тревожилась — ведь сколько времени ничего о них не знала! Она толкнула дверь и пошла в сени. Толкнула другую дверь — и вот она дома.

Кислый запах, лоснящиеся от сажи стены, убогая теснота, в углу овца с ягнятами, неприглядная бедность поразили ее, ударили в самое сердце. Будто никогда прежде ничего этого она не видела и не знала, будто не прожила в этой избе почти всю свою жизнь.

— Дуняшка? — больше удивленный, нежели обрадованный, неожиданным басом воскликнул Демид, первый увидев сестру.

Глава двенадцатая. В барских покоях

Через несколько дней в избу Чекуновых пришел староста. Сказал: барыня, узнав о Дуняшкином возвращении, приказала ей явиться.

— Желают они поглядеть, чему обучилась ты у пуховского барина,— прибавил староста, поглаживая ладонью седоватую бороду.— Так что собирайся…

Дуня встрепенулась. Впервые здесь, в Белехове, заулыбалась. Будто вся оттаяла. И глаза-то у нее заблестели, и на щеках заиграли ямочки. Торопясь, поднялась с лавки, воскликнула:

— Сейчас, сейчас, Никита Васильевич. Я мигом!

Достала свой прежний сарафан с золотенькими пуговками. Потрясла его, пуговки затренькали, и снова показался ей этот сарафан и красивым и нарядным. Мать расчесала деревянным гребнем ей волосы и, расправив старую лазоревую ленту, снова вплела. Приговаривала, любуясь тяжелой Дуниной косой:

— Пониже кланяйся ей, доченька… барыне нашей Варваре Лексеевие. Коли допустит к ручке, целуй. Она у нас гневлива бывает. Ну, давай бог тебе счастья.

Не ведала бедная мать, что видит она Дуню последний раз.

Ног не чуя под собой, летела Дуня в барский дом. Лицо было веселое, счастливое. Встретила на дороге Глашку, старую свою подружку. Та спросила:

— Куда несешься, Дуняша? Куда торопишься?

Дуня ей лишь рукой помахала. Кинула в ответ:

— После, после, Глашенька…— и бегом дальше.

Все, кому повстречалась Дуня этим днем, потом вспоминали: какая румяная, какая развеселая бежала она по дороге, перекинув косу с лазоревой лентой на грудь. А все ее видели в этот день последний раз.

Все, кроме брата Демки. С ним у Дуни была еще одна встреча. Только Демка о том единым словом не обмолвился.

Бежала Дуня, в голове же у нее была лишь одна думка — что она станет петь барыне Варваре Алексеевне, когда та пожелает узнать, чему обучилась Дуня, живя в Пухове чуть ли не полный год? И очень мечталось Дуне так спеть, чтобы барыня ей сказала: «Ладно, Евдокия, вижу, что в Пухове тебе делать нечего. Даю тебе вольную. И поедешь ты учиться в Москву, а желаешь — в Санкт-Петербург». А Дуня ей: «Матушка барыня, Варвара Лексеевпа, имеется в стране Италии город такой, Неаполем прозывается. Так сказывал мой маэстро синьор Антон Тарасович, что больно хорошо там пению учат…» А барыня к ней с улыбкой: «Ладно, поедешь тогда в страну Италию да в город, который Неаполем прозывается. А как выучишься — и нас не забывай…»

И, полная этих сладостных мечтаний, неслась Дуня навстречу своей судьбе по дороге, которая вела в барскую усадьбу.

А весна вдруг взяла свое. На дороге грязь пообветрило и глина не липла к лаптям. Далекий лес оделся в зеленую дымку. На солнцепеке по бугоркам ощетинилась первая травка, кой-где зажелтели цветы мать-и-мачехи.

«Что же мне спеть? — думала Дуня.— Из Гретри, что ли? Может, арию Люсиль? Или Анютину песню из оперы Фомина? А может, лучше тот романс, какой мне Петруша на виолончели подыгрывал?»

Барский дом с белыми колоннами уже близок, виден весь за голыми ветвями лип и дубов.

«Арию Лоретты спою,— решила наконец Дуня, входя на господский двор.— Очень меня хвалил синьор Антон Тарасович, когда Эту арию пела…»

Барынина горничная Степанида грубо одернула Дуню, когда та пыталась из сеней пройти дальше в барские покои.

— Куда прешься? Порядков не знаешь?

Дуня, сразу оробев, пролепетала:

— Так ведь барыня приказали.

— Тут и стой,— велела Степанида и строго поджала тонкие бескровные губы.— Доложу… Ишь чего надумала—грязными лаптями да пол марать.

И стояла бы Дуня возле двери до прихода Степаниды и терпеливо бы топталась у порога, пока не кликнут ее к барыне. Но вдруг услыхала она музыку. А услыхав, забыла все на свете. Звуки доносились из-за неплотно прикрытой двери, которая, надо думать, вела в барские покои.

Безудержная радость заполнила Дуню — и здесь музыка! И здесь услыхала она песенку, которую не раз пела и Надежда Воробьева, и красивая Василиса, да и она сама…

И ноги сами повлекли ее на звуки музыки. Вся она, всем существом потянулась туда, где слышалась мелодия знакомой песни.

Она осторожно отворила высокую белую дверь и очутилась в просторном светлом зальце. Здесь стоял клавесин, точь-в-точь такой же, как в покинутом ею Пухове. А за клавесином, к ней спиною, сидела барышня. Дуня узнала ее: барышня Евдокия Степановна. Неприбранная, в папильотках, которые топорщились во все стороны, в розовом замусоленном халате, барышня вполголоса напевала знакомую Дуне песенку, аккомпанируя себе на клавесине.

Но пальцы ее то и дело ошибались, попадали не на те клавиши. Да и голосом она фальшивила, слушать непереносимо.

Полная самого искреннего доброжелательства, Дуня поспешила к клавесину. Ласково сказала:

— Ай, барышня… Тут надобно не фа, а ми. А тут вовсе соль бемоль! Соль бемоль, барышня. Да вы меня пустите, я покажу… А то ведь фальшь выходит.

И деликатно отстранив от клавиатуры руки барышни, Дуня одним пальцем проиграла мелодию, которая той не давалась. Потом, весело поглядев на барышню, еще и голосом повторила эти несколько нот.

Сперва барышня Дунечка словно бы онемела от изумления. Но изумление у нее сменилось возмущением и гневом: да что ж это такое? Какая-то девка в лаптях ворвалась без спроса, отпихнула ее от клавесина и вздумала учить?

— Ты в своем уме? — взвизгнула барышня, вскочив со стула.— Ты что…

Дверь, которая вела из зальцы в другие покои, распахнулась. Вошла барыня Варвара Алексеевна, с нею старшая горничная.

Степанида, метнув на Дуню сердитый взгляд, как бы беззвучно прошипела: не могла там дождаться? Сюда приперлась?

А барыня, поглядев на Дуню, спросила:

— Кто такая? Зачем сюда явилась?

Степанида объяснила, что девка эта из Пухова, барином Федором Федоровичем обратно присланная. Дунечка подбежала к матери:

— Маменька, она меня от клавесина отпихнула, учить вздумала… Ах, маменька!

Дуня начала было оправдываться:

— Да ведь… надо соль бемоль, а вы, барышня…

— Холопка! Указывать вздумала? Барышня получше тебя знает, что надобно, что не надобно,— вскипела гневом Варвара Алексеевна.— Ишь ты… Распустил вас там у себя Федор Федорович. Дерзость-то какая!

— Это точно,— поджав губы, поддакнула Степанида.— Дерзка не в меру.

— Ну-ну… А я-то хотела ее горничной к Дунечке.

— Что вы, маменька! Я ее па порог не пущу… Этакая грубиянка!

Снова вмешалась Степанида:

— Говорила я вам, голубушка барыня, лучше моей племянницы Лукерьи не сыщете… Тиха, услужлива, свое место знает.

— А эту куда? В девичью? Кружева-то, поди, не умеет плести.

Помолчав, что-то прикинув и обдумав, Степанида сказала:

— И в девичьей ей не место — дерзка не в меру. Опять же может барышне на глаза попасться.

— Барыня голубушка, постом у кривого Ерошки жена померла. Куча ребятишек без матери осталась. Чем не жена ему?

— И то дело…— проговорила барыня.

— Молода, здорова, и за хозяйством уследит, и ребятишек приголубит.

Внимательно оглядев Дуню, Варвара Алексеевна кивнула:

— Можно и замуж. Годится вполне.

Дуня только ахнула и закрыла лицо ладонями.

— А теперь проваливай отсюда,— сказала Степаяида и толкнула Дуню к двери.— Надо же —барышню до слез довела! Матери скажи: просватала тебя барыня за кривого Ерошку.



Страница сформирована за 0.59 сек
SQL запросов: 170