Глава седьмая. А лучина светло горела…
Тем временем Дуня спешила домой. Бежала и радовалась. Вся была переполнена счастьем.
Глянула на небо. Увидала яркую вечернюю звезду. И сердцу вдруг стало в груди тесно. Эх, подпрыгнуть бы повыше да схватить звезду! Уж покидала бы она ее из ладони в ладонь, будто уголек горячий… А потом обратно бы в облака закинула…
Ты свети, свети, моя звездочка! Ты свети, моя хрустальная! Пусть люди на тебя любуются…
Из-под Дуниных ног кто-то выпрыгнул. Шлеп-шлеп-шлеп — и с тропинки в траву. Дуня догадалась: лягушка. Подумала: «Меня испугалась? Глупая. Пучеглазая. Разве я тебя трону?»
Около реки налетел ветерок. Свежий и душистый. Холодком обвеял Дунины горячие щеки. Дуня и ветерку рада: где побывал? Откуда взялся? Уж не из-за леса ли? А может, из тех мест, где лунными ночами в озере русалки плещутся?
Всему сейчас радовалась Дуня — и ветерку, и лягушке, и звездам, и гостинцам, которыми одарили ее за песни и пляску.
Все гостинцы увязала она потуже в платок. И оба пряника медовых тоже.
Пока бежала домой, прикидывала, кому что даст. От одного пряника — не утерпела, отведала: самый чутошный кусочек отщипнула. И сладкий же, и вкусный!..
Хоть час и не очень поздний, а в деревне темно. Лишь кое в каких оконцах огоньки теплились. Все спали. Завтра чуть свет па работу. На барских лугах косить начали.
И у них в избе темень. Тоже легли спать. Но Дуня не поглядела, что спят. С размаху пихнула дверь ногой. Ворвалась в избу. Зашептала громко, с ликованьем:
— Мамушка! Бабонька!
В избе теплая тишина. Чуть кисловатый привычный запах дыма. Слышно дыхание спящих ребятишек.
— Тише ты, чумовая! — услыхала она сердитый голос матери.— Не видишь, что ли? Полегли все, спят давно.
Но Дуне самой сейчас не до сна, не хочется, чтобы и другие спали. Она крикнула на этот раз громко и весело:
— Гляньте, гляньте-ка, каких гостинцев я принесла. Братики!
Тут-то уж все проснулись, все повскакали, тут-то уж всем спать расхотелось.
Первым к Дуне подбежал старший, Демка. За ним —Андрюха с Ваняткой. Захныкал самый меньшой — Тимоша. Кряхтя поднялась с лавки старая бабушка. Мать слезла с печи, вздула уголек и, защемив в светец, зажгла лучину.
Тогда Дуня развязала платок и все по столу раскинула: глядите! любуйтесь! чего я вам принесла!..
Потом стала всех оделять: Демке — полпряника; Андрюхе — полпряника. А уж второй пряник разделила на троих — кусочек Тимоше, кусочек Ванятке, а кусочек сунула слепой бабке — пусть отведает.
— Тебе, мамушка, пирог,— сказала Дуня, протягивая матери горбушку.— Глянь, какой белый! — и прибавила чуть ли не с гордостью: — Вон какие пироги-то наши господа едят. Знатные!
— А себе-то, себе! — за нее самое заступилась мать.
Но Дуне вроде бы самой и не хочется, так радостно ей глядеть на братьев и старую бабку.
Лучины в этот вечер, как на подбор, попались сухие и пылкие. Одна догорала, мать зажигала новую и снова защемляла в светец. И каждая новая, казалось, горела ярче и светлей прежней. Обгоревшие концы, загибаясь крючком, ломались, падали в плошку с водой и с веселым шипением там угасали…
Дуня же все рассказывала, рассказывала. И летала по избе, и показывала, как плясала. И темная коса с лазоревой лентой летала по избе вместе с ней. А круглые медные пуговки на ее сарафане, колотясь друг о дружку, и бренчали, и звенели, и будто звон бубенцов стоял в избе…
Слепая бабка невидящими глазами смотрела на Дуню и улыбалась. Улыбка на ее морщинистом, потемневшем от тяжкой доли лице была такая, что вроде бы самое лучшее, что в жизни ей было уготовано, сейчас перед нею.
И у матери лицо стало просветленным. Исплаканные глаза сияли. Вот и вырастила дочь! И не тому радовалась сейчас она, что помощницей теперь будет ей Дуня, что полегче станет ее жизнь, что отдохнут ее натруженные руки. А тому, что выросла Дуня доброй, умницей, сердцем легкой и отзывчивой. Господа и те увидели, какая у нее дочь! Отметили…
Братья смотрели на Дуню и тоже радовались. Они любили ее. На ее руках выросли. Всех четверых Дуня вынянчила, выпестовала. Сейчас, сидя рядком на лавке, они глаз с нее не сводили.
Только меньшой, Тимоша, потаращил, потаращил глаза и не стерпел: уснул с замусоленным куском пряника в руке.
Последняя лучина немного погорела да вдруг, ярко вспыхнув, погасла. Новую зажигать не стали. Все снова легли спать. И Дуня, устав за день, прикорнула на полу рядом с братьями.
Сладко спалось ей в эту ночь. Счастливые видела сны…
Глава восьмая. Дуня расстается с домом
Дуню провожали будто на край света. Хоть была горячая пора — сенокос начался, но на двор, откуда она уезжала, сбежалось чуть ли не пол-Белехова. Баб, девок, ребятишек набралось полным-полно. Из мужиков кое-кто тоже пришел.
Стояли, утирая слезы, перешептывались. Никто ничего понять не мог. Зачем отдают Дуню пуховскому барину? Продали ее, что ли? Чем она не потрафила? В чем провинилась? Вроде бы девка хорошая, услужливая, скромная. Никто от нее худого не видел. Вон и пела хорошо, и плясала лучше некуда… Так почему же вдруг отправляют ее в неведомые места? В Пухово… А где оно, Пухово-то? Говорят, где-то за Москвой. А Москва отсюда сколько верст будет? Далеко ль? Толком никто не знал. Но одно знали твердо: раз барская воля, то и говорить нечего.
Камердинер Василий, укладывая в бричку баулы, какие-то ларцы, накрепко привязывал веревками тяжелый кованый сундук с бариновыми вещами. Сам, посмеиваясь, уговаривал ревущую в голос Анисью. Ничего худого ее девчонке не будет. Для театра увозит ее барин Федор Федорович к себе в Пухово. Может статься, актеркой будет.
Актеркой?! Да что ж это такое — актерка-то? Беда какая свалилась им на голову! Слезы пуще прежнего полились из глаз Анисьи.
Тут же были и четыре Дуниных брата. Всех мать привела прощаться с сестрой. Старший, Демка, крепился, не плакал. Уперся глазами в землю. Молчал и губы себе кусал. На миг вскинет па Дуню сумрачный взгляд и опять уставится себе под ноги. Ну, а младшие, те ревели — Андрюха громко, в голос, ему жалобно подвывал Ванятка. А маленький Тимоша со страху и вовсе закатился…
И бабка была тут же. Тоже, старая, приплелась на барский двор проводить внучку. Стояла тихая, маленькая, вся иссохшая. Опиралась на посошок. Из слепых глаз медленно катились слезы. Губы беззвучно повторяли: «Господи, спаси-помилуй… Спаси-помилуй, спаси-помилуй…»
А сама Дуня была словно окаменевшая. Застыла с той самой минуты, как в избу к ним пришел староста и объявил барынину волю: пусть собирается Дунька, увозит ее с собой пуховский барин, надо думать, навсегда. Услыхав это, Дуня тихо охнула, покачнулась и больше слова от нее никто не услыхал… И сейчас стояла бледная, ни на кого не глядела, только крепко, изо всех сил прижимала к груди узелок. В него мать увязала кое-что из одежонки да несколько лепешек на дорогу.
Запричитала было Глашка, Дунина подруга: «На кого ты нас покидаешь…» Но красивая Наталья Щелкунова зло цыкнула: «Молчи, дура! Что воешь, как по покойнице? И без тебя тошно». Потом, махнув рукой, сказала: «Окаянная наша доля…», заплакала и пошла со двора обратно в деревню. Но все знали, что плакала Наталья не из-за Дуни, а из-за самой себя. И ей вчера староста объявил барскую волю. Нет, не позволяет ей барыня Варвара Алексеевна венчаться с милым дружком Алексашкой Сориным, Осенью барыня Алексашку в солдаты отдает.
Сейчас Наталья шла по деревне, а ее чуть ли не шатало от горя. Плакала и горевала она и об Алексашке, с которым ей уж навек проститься, ведь служить ему двадцать пять лет. Плакала, тужила и о том, что самой ей теперь гнуть спину в девичьей за пяльцами. И слепнуть и чахнуть над барышниным приданым.
Давеча, когда они хороводы водили, барыня сразу приметила, как искусно и цветасто у Натальи расшиты рубаха и венец на голове. И сказала барыня: раз Наташка Щелкунова эдакая рукодельница, пусть лучше не для себя, а для своей барышни Евдокии Степановны старается.
Красивое Натальино лицо было все залито слезами. Знала она: плачь не плачь — помочь ничему нельзя. Родилась она рабой господской, рабой ее и на погост снесут…
— Ну, девонька,— сказал Дуне камердинер Василий, основательно пристроив наконец на бричке все бариновы вещи для дальнего пути,— долгие проводы — лишние слезы! Усаживайся, Дуняша, вот сюда. Поехали…
День был ясный, светлый. А Дуне, будто сквозь частый дождик — слезы застилали ей глаза,— виделся и зеленый барский сад, и барский дом, и церковь с голубыми маковками, и деревня в низинке у реки. И лес, куда с девчонками бегала она по ягоды и по грибы. И луга, просторные, далекие. В последнюю минуту не выдержала — в голос заплакала. Расставалась она со своим домом, с матерью… А что ждет ее дальше, об этом страшилась думать.
Барин Федор Федорович укатил из Белехова еще накануне. Уехал веселый, довольный. В самую последнюю минуту Варвара Алексеевна передумала и дала ему взаймы денег. Всплакнув, вдруг вспомнила, что Федя все-таки был любимым братом покойного мужа. Да и Дунечку осенью опять придется везти в Москву, в пансион. Хорошо, коли у нее там под боком будет родной дядя. В голове мелькнуло еще и другое: Федор Федорович вхож во все богатые московские дома. Не за горами время, когда Дунечке придется жениха искать, на балы вывозить. Вот и полезна ей будет дядюшкина рука.
Обдумав все это, Варвара Алексеевна дала денег столько, сколько Федор Федорович просил. Однако же строго наказала, чтобы долг вернул к зиме, когда хлеб продаст.
Федор Федорович клялся, что к зиме вернет непременно. Звал с племянницей к себе в Пухово поглядеть, какие представления он дает в своем театре.
— Готовим «Дианино древо», мой друг… Прелестнейшая опера! Прелестнейшая…— повторил он и поцеловал кончики своих пальцев, сложенных в щепотку.
— Какое еще древо?—изумилась Варвара Алексеевна.— Небось в наших лесах не растет?
— Ах, маменька!—вспыхнув, воскликнула Дунечка.— Не позорьтесь… Диана — греческая богиня!
— Ишь ты, моя умница! —с нежностью проговорила Варвара Алексеевна.— Все-то она знает, все-то она разумеет!
Хотела дочь покрепче обнять, да не посмела.
Часть вторая. За семью запорами, за семью затворами
Глава первая. В Пухове
Пока ехали, Дуня оправилась от своего давешнего страха и даже слегка успокоилась. Вроде бы дорога заслонила в ее памяти и заплаканное лицо матери, и бабку с ее тихой горестью, и ревущих в голос братьев. Все вокруг было невиданным, все ей было интересно, удивительно, чудно. Глаза ее без устали шныряли по сторонам.
К тому же Василий и кучер Илья старались девчонку как умели и утешить, и приветить. Чего она так слезами исходит? Чего забоялась? Барин Федор Федорович у них хороший. Конечно, бывает… Тут уж ничего не скажешь — туча не без грома, барин не без гнева! Коли ему не угодишь, так может и плеткой огреть. Что делать: такая их судьбина, горькая да подневольная. Так ведь и у других бар не лучше. Пожалуй, и похуже будет. Разве белеховская барыня не дерется? Всякое про нее сказывают.
Дуня кивнула: еще как дерется — ой-ой-ой! Вот намедни: разгорячилась и одну девушку — Дашкой звать — по щекам отхлестала, а в придачу еще на конюшню послала, там и высекли бедную. А вина-то у Даши не больно велика: захотелось отца с матерью повидать, по дому стосковалась. Вечером ушла из девичьей, не спросясь, а утром ее хватились. Досталось горемычной… Ох и досталось!
— Вишь, дело какое…— сказал Василий, вздыхая. Илья же со злостью прибавил:
— Чего уж там! Мужик и хлеба вволю не ест, а барин мужика всего съест и не подавится.
Все равно, продолжал утешать Дуняшу камердинер Василий, барин у них хороший. Вот его, Василия, еще ни разу пальцем не тронул, потому что он, Василий, угождать умеет. И ее, Дуню, тоже обижать не станет. А ежели умения хватит, то будет она у них в театре актеркой. Чем плохо? Ничего худого в этом нет. Вон у него, у Василия, сын на дудке играет — флейта называется. Итальянец ихний, пуховский, обучил. Так очень даже доволен парень. На работу посылают редко. Знай сиди себе и дуди сколько влезет. А как соберутся к барину гости, в оркестре перед гостями на флейте, почитай, весь день и всю ночь дудит! Куда до него соловьям…
Что такое оркестр, Дуня, конечно, не поняла. Такого слова она еще никогда не слыхала. А что Василия сын доволен своей судьбой, это ее успокоило. И насчет дудки она тоже уразумела. У них в Белехове пастушонок играет на дудке, так заслушаешься!..
В жару лошадей не стали гнать. Остановились на отдых в лесочке. Поели, поспали, а там снова поехали.
В Москву приехали поздно вечером.
А какая она, Москва, Дуне толком разглядеть не удалось. Поняла одно: большая. Очень большая! И домов много, и заборов много, и церквей, и людей…
Ехали они по Москве и широкими улицами, на которых стояли барские дома с садами. Ехали и узкими пыльными переулками-закоулками, мимо плетней и заборов. В иных заборах были высокие ворота под двухскатной кровлей, на этих кровлях стояли медные восьмиконечные кресты, а за воротами псы брехали. А возле иных ворот смирно лежали большие каменные львы. За теми воротами, среди деревьев, виднелись барские дома. Вроде белеховского, тоже с колоннами. Ехали и мимо простых деревенских изб, крытых лубом, тесом или вовсе соломой. И мимо церквей, и мимо небольших часовен, стоявших на перекрестках.
В Москве Илья шибко гнал лошадей. Дуня поняла из разговоров кучера с камердинером, что нужно им до десяти вечера перемахнуть по мосту через реку Яузу. Мол, на том берегу Яузы есть одна слобода, в той слободе живет кум кучера Ильи, у того кума хорошо бы заночевать. А уж поутру можно и снова ехать…
Ровно в десять и на всю ночь московские улицы заставлялись рогатками — ни проехать, ни пройти. Лишь за час до рассвета стража убирала эти рогатки, и тогда проезд был свободен.
Ночью улицы были пустынны. Только кое-где тускло горели масляные фонари, освещая темноту, да стража ходила, с опаской поглядывая на глухие переулки. Перестукивались колотушками ночные сторожа. Смело разбойничали по Москве в те далекие времена недобрые люди — грабили, озорничали, случалось, и убивали прохожих. Жители с раннего вечера закрывали ставни на окнах, задвигали на дверях тяжелые засовы.
…Переночевали. Утром выехали чуть свет — еще солнце не взошло, еще только зарозовели края тучек на высоком летнем небе.
Поутру Дуне удалось увидеть Москву во всей ее красе: и кремлевские башни, и башни Китай-города, и золотые маковки соборов за стенами Кремля, и разузоренные, один краше другого, купола храма Василия Блаженного.
Не уставая, Дуня крестилась на все московские церкви, а было их немало: говорили — сорок сороков. Сорок сороков? А сколько же это будет? Надо быть, много, не сосчитать.
И до того она вертела головой, так ей хотелось все увидеть, ничего не упустить, что Василий, глядя на нее, начал подтрунивать:
— Тебе бы не два — восемь глаз! Чтобы и спереди, и на затылке, и где левое ухо, и где правое ухо… Любопытна ты, девка!
Они давно миновали одну из московских застав. Уже катили по хорошо уезженной дороге. Вдруг Василий, чуть приподнявшись над сиденьем, сказал вполголоса:
— Никак, сам едет?
— Он…— ответил Илья.
— Посторонись к краю. Собьет!
Илья едва успел прижать бричку к обочине дороги.
Мимо пронеслась карета. Карету мчали белые, как на подбор, красавцы кони. Сама карета была золотая, а дверцы в ней из прозрачного стекла. И за стеклами, внутри кареты, сидел человек. Мелькнуло надменное лицо, расшитый серебром кафтан, напудренный парик под шляпой с белыми перьями.
Дуня ахнула, глаза вылупила. Шепотом спросила:
Сам царевич? Камердинер Василий ответил:
— Граф Шереметев. Слыхала про такого?
— Не-ет…
— Эх, простота деревенская! После царицы — первый человек. Вот это барин!.. Да!
— Чем же он первый, дяденька? — спросила Дуня, глядя вслед золотой карете. А ее уже и видно не было, лишь пыль на дороге облаком крутилась.
— Богатством своим,— ответил Василий.
Кучер Илья повернулся на козлах лицом к Василию.
— Так-то, братец ты мой… На одно солнце глядим, да не одно едим…—Он с яростью хлестнул лошадей.—Но-о-о… душегубы треклятые!
Лошади рванули и помчались. Дуня чуть не сковырнулась с сундука на дорогу. Хорошо, что успела уцепиться за веревку.
Долго еще ехали. Немало полосатых верстовых столбов осталось позади. Поближе к полудню задержались на постоялом дворе. Покормили лошадей, сами похарчевали.
А на Дуню вновь навалилась тоска. И что-то ждет ее в неведомом Пухове? Ох, страшно, страшно подумать…
Она села на бревно возле плетня, прикрыла ладонями лицо и заплакала. И себя ей было жаль, и матушку, и старую слепую бабку, и братцев. Особенно младшенького, Тимошку. Чем она барыню Варвару Алексеевну прогневила? Чем не угодила ей? За что ее из родного дома в чужедальнюю сторону отослали?
— Дунь, а Дунь…— крикнул кучер, выйдя на крыльцо.— Иди в избу, щей похлебаешь. Щи тут знатные. С бараниной.
Дуня утерла слезы.
— Спасибо? дяденька Илья! Что-то неохота мне. Сыта.
Поела бы, конечно. Но не хотелось Дуне слез своих показывать.
Хорошие мужики и камердинер Василий и кучер Илья, да посмеяться могут — разве понять им слезы ее и тоску.
— Не хочешь — как хочешь,— сказал Илья.— Была бы честь предложена,— и ушел в избу. А Дуня еще шибче заплакала.
…В Пухово приехали далеко за полдень, солнце уже садилось. Бричка въехала в ворота и остановилась у крыльца. Не у парадного, а у заднего, у черного крыльца.
— Слава тебе, господи, добрались! — сказал камердинер Василий. Велел Дуне слезать с сундука, на котором она просидела всю дорогу от Белехова до Москвы и от Москвы до Пухова.
Дуня сошла с брички на землю. Устала очень, ноги ее не держали. Огляделась: так вот оно какое — Пухово!
Господский дом под зеленой крышей был вроде бы поменьше, чем у барыни в Белехове, но покрасивее и поновее. И сад был тоже не такой. У них дубы и липы в два обхвата. Дорожки поросли травой. Внизу, под склоном, река, все деревья будто бы сбегают от дома к речному берегу. И такая тень, даже не тень, а темень от густой листвы.
А тут весь сад на солнцепеке. Дорожки ровные, чистые, песком усыпаны. А кусты и деревья вовсе не похожи ни на кусты, ни на деревья… То ли сами такие чудные уродились, то ли их нарочно так подстригли?
— Дяденька Василий, а это чего? — с изумлением спросила
Дуня, показав пальцем в глубь сада. Там среди цветов, в белых развевающихся одеждах, не то стояла, не то бежала какая-то женщина.
— Статуй! — ответил Василий, отвязывая от брички сундук с бариновыми вещами.
— Чего? — не поняла Дуня.
— Статуй,— повторил Василий и прибавил, кряхтя и взваливая себе на спину сундук: — У нас таких в достатке есть. По всему саду понаставлены…
С сундуком на спине и с баулами в руках Василий вошел в дом.
Дуня, оставшись возле крыльца, не знала, что ей делать, куда идти. Василий скрылся в доме и оттуда не выходил. Илья увел на конюшню лошадей, надо думать, распрягать, кормить. А что Дуня топчется около крыльца — усталая, голодная, бесприютная, о том никому вроде бы и дела не было.
Туда-сюда шныряли люди. Одни шли в дом, другие—из дома. Но на Дуню внимания не обращали. Стоит девочка, от жары вся сомлела, в руках узелок тискает. Ну и пусть себе стоит… Только одна девушка, вдруг задержавшись, глянула на Дуню и фыркнула:
— Ты отколь такая взялась?
Сперва Дуня подумала: не барышня ли это? Больно нарядно разодета: юбка в полосах, малиновый душегрей, на шее косыночка беленькая… И Дуня почтительно шепотом ответила:
— Мы — белеховские.
— Вот чучелка-то! —засмеялась девушка и побежала дальше. И Дуня сообразила, что никакая это не барышня, а всего лишь дворовая девка, при доме служанка. В руках у девушки были белые рубахи, нарядные, с кружевами, и она несла их в дом.
Так и стоять Дуне неизвестно сколько, да, на ее счастье, из дома вышел Василий. Удивился:
— Ты-то что? Долго думаешь здесь время проводить?
— Дяденька Василий, да куда ж мне? Я ведь как есть ничегошеньки не знаю.
Василий почесал затылок. Он тоже не знал, куда девать Дуню. Привезти привезли, а что дальше?
— Пойду спрошу у барина,— сказал он и снова скрылся в доме. На этот раз Василий пропадал недолго. Вышел, а с ним та девушка в полосатой юбке. Сказал ей Василий:
— Феклуша; сведешь ее во флигель… где девчонки-актерки живут. Барин распорядился.
Феклуша посмотрела на Дуню.
— К Матрене Сидоровне?
— К ней…
— Ты что — дансерка? Аль певунья? — спросила теперь уже с непонятным Дуне любопытством девушка, поглядывая на нее. А насмешничать больше не стала и фыркать тоже не фыркала.
— Ты, ладно, веди ее! — строго прикрикнул Василий.- Видишь, девчонка с дороги чуть живая.
— А я что ж… я ничего…— пожала плечами Феклуша, а Дуне сказала: — Пошли во флигель.