УПП

Цитата момента



Во время работы я на мышление не отвлекаюсь!
Добросовестный сотрудник.

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Любопытно, что высокомерие романтиков и язвительность практиков лишь кажутся полярно противоположными. Одни воспаряют над жизненной прозой, словно в их собственной жизни не существует никаких сложностей, а другие откровенно говорят о трудностях, но не признают, что, несмотря на все трудности, можно быть бескорыстно увлеченным и своим учением, и своей будущей профессией. И те и другие выхватывают только одну из сторон проблемы и отстаивают только свой взгляд на нее, стараясь не выслушать иные точки зрения, а перекричать друг друга. В конечном итоге и те и другие скользят по поверхности.

Сергей Львов. «Быть или казаться?»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/d4103/
Китай

Глава девятая. Заветный корешок

Когда одна за другой они вошли в баньку, низкая дверца за ними как бы сама захлопнулась. Вокруг была совершенная тьма. Ни зги не видно! Поднеси сейчас Дуня свои пальцы к самому носу, все равно она бы их ни за что не разглядела.

Пахло распаренными березовыми вениками. Откуда-то сбоку тянуло еще не остывшим жаром. Дуня поняла, что баньку не так давно топили.

Сперва в этакой темнотище Дуня ничего не видела. Только слышно ей было дыхание Марфы и шорох ее шагов. Но вот внизу, почти у самого пола, стала разгораться красноватая искра — это Марфа достала из-под золы горячий уголек и принялась его раздувать. Теперь, хоть и смутно, стало видно Марфу, сидящую на корточках. Об уголек Марфа зажгла лучину и зажала в светец.

Вся банька осветилась — лоснящиеся сажей стены, большая кадка в углу, деревянная бадейка, печь-каменка, от которой- тянуло жаром, и низкий-низкий потолок, тоже черный от сажи.

А Марфа, напрочь скинув с головы платок, принялась расплетать косу.

Дуня стояла, боясь шевельнуться. И боязно ей было, и страсть как интересно — даже дух захватывало.

Между тем Марфа, расплетя косу, с распущенными, чуть ли не до колен волосами, скинула с себя сарафан и осталась в одной рубахе.

И тут она повернулась к Дуне и поглядела на нее.

Бедная Дуняша вся затряслась: перед ней стояла колдунья! Настоящая колдунья, хоть красивая и молодая. В свете лучины лицо ее было бледным, сурово сдвинулись темные брови, а глаза светились.

— Ох, тетенька Марфа — не то прошептала, не то пискнула Дуня. Коленки у нее подогнулись, и она присела на пол.

Марфа опустилась на корточки и снова стала раздувать угли, лежавшие в печи. С каждым ее вздохом все краснее и ярче разгорались эти угли, но она продолжала на них дуть и при этом шептала, шептала, шептала…

Дуне было видно ее лицо в отсветах багрового пламени. Чуть повернутое к ней, это красивое строгое лицо то озарялось светом, то снова тускнело, как бы покрываясь пеплом.

«Колдует…— дрожа от страха, думала Дуня.—Ох, сейчас осипну, как та Санька…»

И хоть сейчас ей было не до того, она поняла, что осипнуть ей не хочется, нет-нет! — ни за что ей не хочется стать безголосой и сиплой.

А Марфа, вздувая угли, бросала в их жар сухие травинки, какие-то корешки и неведомые снадобья, доставая все из деревянного туеса, стоявшего тут же на полу.

Потом она порывисто встала и выпрямилась. Так выпрямилась, что голова ее чуть ли не уперлась в черный потолок.

И стала она говорить странные слова, чародейские слова. Сперва тихо и медленно, потом все быстрее и громче:

— На море-окияне стоит остров. А на острове том стоит баня, а в бане лежит доска, а на доске лежит тоска…

Вся банька наполнялась благоуханным дымом: это тлели, вспыхивая на горячих углях, травы и коренья. Запах дурманил, был сладок и нежен. Казалось, будто разом зацвели лесные ландыши, и белая черемуха, и шиповник, и медовая медуница, и другие пахучие травы.

Марфа, освещенная отблесками пылающих углей, говорила и говорила. Слова ее были горячи и непонятны. Жутко становилось Дуне от этих слов.

— Мечется тоска, бросается тоска — из угла в угол, из переруба в переруб, из окна в окно, из огня в огонь, из пламени в пламя, с ножа на нож, из петли в петлю…

Вдруг Марфа подошла к Дуне, все так же сидевшей на полу почти без памяти от страха. Стала над нею г— высокая, окутанная своими тяжелыми (распущенными волосами. И уже не шепотом, а громко стала выкрикивать:

— Кинься, тоска, из ретива сердца вон, от Евдокии в петлю, из петли на нож, с ножа в пламя, из пламени в огонь, из огня в окно, из окна в переруб, из переруба в угол, из угла в воду… Как мать сыра земля сохнет от жару и полымя, от ветру и вихоря, так тоска пусть ссохнется от моего заговора. И будет весела и здорова Евдокия и душой и телом…

Тут Марфа протянула Дуне какой-то корешок — сморщенный, корявый — и уже тихо промолвила:

— Возьми, голуба… Как ляжешь спать, положи под голову… Сбудется!

Дуня хотела ей сказать «спасибочки», но Марфа закричала:

— Молчи, молчи… нельзя слов говорить… все пропадет… не сбудется…

Дуня дрожащими пальцами взяла из Марфиных рук заветный корешок, в мыслях же у нее было: «Что сбудется-то?» Но спросить не посмела, раз Марфа приказала молчать.

Но Марфа, словно угадывая невысказанное, ответила:

— Все сбудется, чего просишь, а чего не просишь, того не проси… Иди теперь!

Опрометью кинулась Дуня вон из баньки. Сломя голову бежала по тропке, по которой шла сюда не торопясь. Не помнила, как прибежала к оврагу, как сковырнулась по склону вниз, как перепрыгнула через ручеек, как поднялась на пригорок, где, освещенный луной, в тихом безмолвии стоял флигелек.

Фрося и Вера поджидали ее. Протянув к ней руки, помогли взобраться в окно.

— Ну? — нетерпеливо шепнула Верка.— Была? Видела ее? Колдунью?..

У Фроси тоже глаза блестели жадным любопытством.

— Ох, девоньки…— сперва только и могла вымолвить Дуня. А как очухалась, давай сыпать: — Девоньки вы мои, девоньки… Все видела! Вот он — заветный корешок…

И долго-долго они втроем шептались, тесно прижавшись друг к другу, Дуня даже пыталась им пересказать те слова, которыми колдовала Марфа над раскаленными углями.

— Вот как она. Слушайте: кинься, тоска, из ретива сердца вон… Из пламени в огонь… из огня в переруб…

— Ну-ну-ну? —тормошила ее Верка.— Дальше, дальше чего? Фрося же только слабо охала. Иногда теребила Дунину руку, когда та на миг смолкала.

— Сказала: все сбудется, чего просишь,— прошептала Дуня.— А чего не просишь, того и не проси… Так и сказала!

— Сбудется! Всенепременно сбудется…— пылко воскликнула Фрося, кинувшись к Дуне. Она обняла ее за плечи и чмокнула в щеку.

— Поедешь домой! — добавила Верка.

— Домой?

Дуня задумчиво смотрела на девочек. В темноте раскосые глаза Верки блестели, а милое Фросино лицо, казалось, мерцало, таким было бледным.

Домой? Да охота ли ей теперь домой?..

— Будете вы спать, дуры? — услыхали они гневный окрик Василисы.— Раскудахтались… День вам короток?

Девочки, прикусив языки, замерли. Больше уже не шептались, уснули как убитые.

Часть третья. Звезды за окном

Глава первая. Спустя несколько дней

щелкните, и изображение увеличитсяПосле неудачного появления Дуни в репетишной комнате о ней словно бы забыли. Девочки под неусыпным надзором Матрены Сидоровны время от времени отправлялись то танцам учиться, то хорошим манерам. Ульяшу с Василисой, кроме того, учили петь. У той и у другой были красивые, сильные голоса. Федор Федорович назначил им быть в театре певицами.

Имя Антона Тарасовича — итальянского музыканта — Дуня впервые услыхала от Ульяши и Василисы. Обе они после урока пения вернулись потные, замученные. Ульяша с опухшими от слез глазами, Василиса раздраженная. Ульяша как пришла, так сразу плюхнулась па скамью. Сперва стала обмахивать руками разгоревшееся лицо, а там дала волю слезам.

Верка молча, с сочувствием на нее смотрела.

Потом спросила:

— Опять бранился?

— Ругмя ругал,— всхлипнув, ответила Ульяша.

— А нынче почему?

— Да разве все упомнишь? Кричит мне: форты, форты, форты! Нет того, чтобы по-русски. А все — форты, форты, форты…

В разговор вмешалась Фрося:

— Ведь намедни мы с тобой затвердили. Опять запамятовала? Форте, стало быть, громко, а как надобно голосом легонечко брать…

— Несчастная моя головушка, ничего я не могу в толк взять,— Заливаясь слезами, причитала Ульяша.— Погубит меня ни за что ни про что проклятый итальянец. Хоть бы домой меня отпустили к родимой матушке, к родимому батюшке…

Жалко было смотреть на нее — такую белую, такую сдобную и такую глупую.

Он как начнет орать — что знала, из головы выскочит,— проговорила Василиса, нетерпеливо скидывая с ног обе туфельки: одну швырнула куда-то в угол, другая ударилась об дверь.

— А Петруша говорит,— своим тихим голосом продолжала Фрося,— что уж так доходчиво, так вразумительно Антон Тарасович разъясняет! Только слушай прилежно да вникай, а далее…

Василиса не дала ей досказать. Лицо у нее пошло красными пятнами, и, оборвав Фросю, она в сердцах крикнула:

— Отвяжись ты со своим братцем! В любимчиках у итальянца ходит. По нему — лучше нет на свете, чем Антон Тарасович. А по мне — пропади он пропадом! Нет, вы, девушки, подумайте… «Нечего тебе, говорит, попусту время тратить. Нет у тебя талантов…» Это у меня-то нет?! А красота моя — это что ему, не талант?

И Василиса горделиво прошлась по горнице.

Дуня поглядела на нее и отвела взгляд. Какой прок от этой ее красоты? Вон и волчье лыко, когда в цвету, глаз не оторвешь, а лучше обходить этот куст стороной.

Ульяша, расшнуровывая на себе корсаж, продолжала причитать:

— Загубит он меня бедную, меня бедную-разнесчастную, разнесчастную-бесталанную…

Но мало-помалу причитания ее становились все спокойнее, вроде бы горесть в них уже иссякала. И никто из девочек Ульяшу уже не жалел. Все знали, что, скинув с себя наряд и оставшись в рубахе, Ульяша грохнется на лавку и скажет: «Девки, хлебца нет ли? Дюже есть охота! С голоду живот подвело…»

А набив себе рот хлебом, Ульяша вмиг позабудет свои недавние стенания. Наевшись, тут же уляжется на лавку, повернется носом к стене и уснет, крепко и безмятежно. И ей уже ни до чего нет дела!

Что и говорить — дивный Ульяшин голос был для нее дар ненужный и обременительный.

Кто же он, этот Антон Тарасович? Довел до горючих слез толстую Ульку. И почему на него шипит и злится Василиса?

Дуня спросила у Фроси:

— Лупцует он их, что ли? По щекам? Или еще как?

— Петь он их учит,— тихо ответила Фрося.

Дуня удивилась:

— Петь учит? Так хорошо, коли учит! А слезы лить зачем?

Василиса тут же накинулась на Дуню:

— Попадешься к нему в когти — узнаешь! Только такую, как ты, никто учить не станет…

Дуня грустно потупилась. Она и сама, без Василисиных слов, знала, что учить ее не собираются. Давеча до того осрамилась, что и теперь совестно смотреть людям в глаза.

Только зачем ее без толку тут держат? Хоть бы на работу поставили. Покос идет. Самая страда кругом, а она сидит бездельная да мух от себя гоняет…

И снова ее одолевали думы: как там у них в Белехове? Как мать с Демкой? Ох и мытарятся же! И на барские луга им надо поспеть, и свою травушку скосить, высушить, убрать. И так коровенке на всю зиму не хватает, а без Дуниной помощи вовсе пропадут. И она ясно видела и слепую бабку, которая топчется по избе, чтобы кое-какое варево сготовить к приходу матери с Демкой. И Демкино насупленное лицо. И грязных, неухоженных братишек. И угнетенную непосильной работой мать…

Спустя несколько дней Матрена Сидоровна, распахнув дверь в горницу, крикнула свое всегдашнее:

— Девки, живее! В репетишную,— и швырнула на руки подскочившей Верке ворох туалетов.

Верка завертелась, заплясала-, раскидывая по скамейкам юбки, фижмы, корсажи. Запела, озорничая:

— Взойду я на гой-гой-гой! Ударю я в безелюль-люль-люль! Утки крякнут, берега звякнут… Выбирайте, девки, что кому к лицу!

Девчонки, будто куры на зерна, кинулись разбирать пестрое тряпье. Как всегда, перессорились из-за зеленого атласного корсажа. Василиса со всего маха стукнула Ульяшу по спине, когда та схватила розовую косынку.

Взяв каждая, что ей положено, девочки увидели, что лежит еще и пятая кисейная юбка и еще одни фижмы, и корсаж синий бархатный.

Василиса властно кинула:

— Верка, что нам не надобно, отнеси Сидоровне. Скажи, что, иол, просчиталась.

Вера было принялась собирать разбросанные вещи, да Фрося ее остановила:

— Погоди относить. Может, не в просчете дело? Не для Дуни ли туалетец приготовлен?

Дуня уныло сидела возле окна.

Василиса фыркнула:

— Скажет тоже! После того сраму в репетишной, да неужто?

— Все-таки спроси,— настаивала Фрося.

— А мне что? Я спрошу,— сказала Верка и метнулась из комнаты.

Дуня не шелохнулась. В голове у нее была одна лишь думка— убежать из Пухова.

В ту колдовскую ночь она вроде бы поверила, что вскоре ее отошлют домой. Но дни летели за днями — скучные, беспросветные, бездельные. До того ей опостылели и эта горница, полная мух, и оконце, возле которого она просиживала, и насмешки Василисы. А колдовство? Да что там колдовство? Лежит у нее в изголовье сухой корявый корешок. А проку в нем? Нет, и колдовству не верила Дуня.

Вбежала Верка.

— Твоя правда, Фрося: Дуняше туалетец.

— Со свиным рылом да в калашный ряд,— ухмыльнулась Василиса.

Фрося на нее прикрикнула:

— Бога побойся, Васюта! Зачем девушку зря срамишь? Чем она тебе не потрафила? Ей и так здесь тошно. Эх, ты…— и, не договорив, обратилась к Дуне: — Давай, Дунюшка, пособлю тебе. С первого разу не разберешься. Все тут мудрено устроено.

Дуня испугалась: да что они? Рехнулись, что ли? Куда ей такое? Нет, нет, нет… Да она сроду не носила чулок. А юбки? Три юбки? Неужто все три надевать? И чтобы руки и шея остались нагишом?..

Но делать нечего. Раз баринов приказ — хочешь не хочешь, а не отвертишься!

С помощью Фроси принялась Дуня одеваться. Завязала вокруг талии тесемки от фижм, накинула на себя одну за другой две нижние юбки, а сверху — кисейную, дымчатую. Затянули на ней девочки синий бархатный корсаж, и стала Дуня на себя непохожая. Вроде бы она Дуня Чекунова, и все-таки — нет! — совсем иная. Глаза вдруг сделались огромными, а шейка из синего бархата вытянулась высокая, белая, тоненькая.

— Вот те на…— Верка, отступив на шаг, оглядела Дуню.— В туалетце наша Дунюшка ужести до чего авантажна. Королевна!

— А волосы ей куда? — спросила Ульяна. Она тоже взялась хлопотать около Дуни.— Букли-то она не свертела… Куда ей волосищи-то деть? Ишь какую косу отрастила. Дунька, с чего она у тебя такая?

— Не знаю,— ответила Дуня.

Ничего она не знала, ничего не понимала. Что с ней делают? На какое посмешище опять поведут? И наряжают зачем-то. Ох, господи, господи, когда это мучение кончится?

— Может, на темечке ей волосы устроим? — оглядывая Дуню, сказала Фрося.— Давайте башенкой, а?

Лишь одна Василиса стояла в стороне. Изредка, через плечо, косилась на девочек, помогавших Дуне наряжаться. Завистлива была. Непереносимо бывало, когда любовались не ею — другой, когда не ее — другого хвалили.

А Дуне и совестно и приятно. Приятно, что пойдет она в репетишную комнату наряженная, под стать другим девочкам. Но как же в таком вот платье из дому выходить? Людям на глаза показываться? И шея-то у нее голая. И руки тоже голые. А ноги? Поди, шага ступить она не сможет в эдаких туфельках. Хоть красивы, спору нет, но жмут ведь очень. Лапти куда как лучше…

— Не пойду,— вдруг тихо сказала Дуня»—Нет, нет, нипочем не пойду!

Она бухнулась обратно на лавку и для верности крепко ухватилась за доску руками.

— Обалдела! — воскликнула Верка.— Рехнулась, право слово!

Но Дуня упрямо твердила: не пойду да не пойду! И так она заартачилась, будто и впрямь решила настоять на своем. Но вот из-за двери раздался голос Матрены Сидоровны:

— Скоро вы там? Сейчас будет вам всем по щекам. Узнаете тогда…

Дуня приподнялась с лавки. Шепотом Фросе:

— Ой, Фросенька… Ой, совестно мне!

— Привыкнешь,— в ответ прошептала Фрося и накинула на Дунины плечи косыночку, вею разрисованную цветами.

В дверь просунулась круглая голова Матрены Сидоровны, сверкнули ее острые глазки. Она обвела всех пятерых свирепым взглядом.

— Все еще возитесь? Сейчас узнаете у меня, чем крапива пахнет!

— Идем, идем, сударушка наша, поспешаем,— не сказала — пропела Василиса, и первая, шурша юбками, павой поплыла из дверей к Матрене Сидоровне.

— Первый звон — пропадай мой сон! Другой звон — земной поклон! Третий звон — из дому вон! — озорничая и залихватски притопывая красными каблуками, Верка выскочила следом за Василисой. Фрося, Дуня и Ульяша тоже вышли из горницы.

Глава вторая. Ария Баха

щелкните, и изображение увеличитсяСначала они повели в театр Верку и Фросю. Там шла репетиция оперы «Дианино древо». Обе девочки танцевали в этой онере: сначала — пастушек, потом — нимф.

Кто такие пастушки — это Дуня понимала. Ну, а нимфы?

— Богини—вот кто, нимфы-то!—объяснила ей Верка.— Ну, которые с небес спускаются да пляшут…

Дуня изумилась:

— И тебя с Фросей будут с небес спускать?

— А как же! На веревках, прямо с потолка…

— Врешь…

— Вот те крест! — И Верка истово перекрестилась.

Но все же Дуня ей не поверила: такая озорница, как Верка, вполне может и соврать и побожиться. Вот Фрося — другое дело. Дуня вопросительно глянула на Фросю: кто же эти самые нимфы-то? На кой они надобны?

— Богинины прислужницы — вот кто нимфы,— уточнила Фрося.

— А плясать зачем им?

— А плясать им надобно. В театре у нас кто поет, кто пляшет. Без этого нельзя. Уразумела?

— Ага! — ответила Дуня, но было ей это по-прежнему непонятно, а допытываться не стала. Думала только об одном — не свернуть бы ноги, не споткнуться о камень. Не приведи бог, коли растянется она на дорожке. Вот Василисе смеху будет!

Эх, лапти-лапоточки! Насколько же в них было удобнее, сподручнее.

Оставив Верку с Фросей у театра, сами пошли дальше. Впереди — Василиса с Ульяшей, за ними Дуня, а следом катилась Матрена Сидоровна, кряхтя и поругиваясь.

Звуки музыки — низкие, певучие, торжественные — Дуня уловила сразу. Сперва решила: померещилось. Ведь иной раз слышалось ей будто и ветер поет песни, и цветы, покачивая головками, что-то напевают, а уж вода на плотине — та и вовсе такое вытворяет, что на всю деревню ей песни слыхать…

Но сейчас было другое. Все громче и громче становилась песня, и вот уже, кроме этой песни, Дуня ничего не слышит.

Как пчела из далекого далека, учуяв сладкий запах цветущей гречихи, летит на розовое благоуханное поле, так и Дуня, вся настороженная, вся превратившись в слух, шла теперь на звуки музыки, которые доносились все явственнее.

Нет — она теперь знала,— не померещилась ей эта песня, и не потер донес ее из лесу, и не речка журчала, перекатываясь через камни. Но что так сладостно пело, Дуня понять не могла. Никогда сроду она такого не слыхала. Никогда за всю свою жизнь.

— Петруха играет? — спросила Ульяша, покосившись на Василису.

— Он,— ответила Василиса.

— Девки,— вдруг заговорила Матрена Сидоровна, ковылявшая за ними.— Пока вы там у итальянца будете горло драть, я бы в людскую завернула. К куму. Как? Сами-то дойдете?

— Мы и за ней доглядим,— сказала Василиса,— за нашей дурехой…— И, засмеявшись, она толкнула в бок Ульяшу: — Ах, моннер, глянь-ка, глянь! Идет-то она как… Одно бесподобство!

Но Дуня, кроме музыки, ничего не слыхала. Ей казалось, что не она идет навстречу звукам, а звуки сами летят к ней, с каждой секундой становясь слышнее и торжественнее.

Войдя первой в репетишную комнату, она остановилась на пороге. Словно застыла, окаменела. Напрасно Василиса шипела: «Пусти…»—и толкала ее в спину. Затаив дыхание, Дуня смотрела па того, кто сидел на стуле посередине комнаты и играл, сжимая коленями странный, никогда ею не виданный инструмент.

Конечно, Дуня понятия не имела, что инструмент, на котором так дивно играл юноша,— виолончель, что музыку, которую она сейчас слышит, написал великий немецкий композитор Иоганн Себастьян Бах, и называется эта пьеса «Арией». Но красоту этой музыки Дуня почувствовала всем своим существом, и сейчас, застыв у порога, вся превратилась в слух. И сама того не замечая, стала чуть слышным голосом вторить виолончели. Сознавала ли она то, что делает? Нет, не сознавала. Просто голос ее, как бы резонируя баховской музыке, чисто и точно повторял рисунок прекрасной мелодии.

Она не заметила и человека, стоявшего возле окна и внимательно слушавшего музыку. Человек этот был синьор Антонио, или, как его по-простому называли в Пухове,— Антон Тарасович. На виолончели же играл его любимый ученик Петруша Белов, Фросин родной брат.

Услыхав Дунин голос, синьор Антонио, досадуя, сперва хотел оборвать ее. Но, прислушавшись, промолчал и приблизился к Дуне.

А она-то, по-прежнему ничего не видя и ничего не замечая, пела… Пела всем своим существом, прижав к груди руки и полузакрыв глаза.

Но вот музыка смолкла, и Дуня, словно очнувшись, прошептала:

— О боже…

И огляделась.

По лицам девочек — Ульяши и Василисы — поняла, что совершила недозволенное. Человек же в седом парике стоял уже рядом и смотрел на нее странным и непонятным взглядом.

— Виновата…— чуть слышно промолвила Дуня и, вся затрепетав, спрятала лицо в ладони.

— О, синьорита…— сказал этот человек.— О, синьорита…

И более ничего не прибавил.

— Виновата…— повторила Дуня, готовая заплакать. Нет, не от страха, но от каких-то иных, неведомых ей чувств.

И услыхала Василисин голос, самоуверенный, полный снисходительности и насмешки:

— Уж вы не серчайте на нее, Антон Тарасович. Дуреха. Ничегошеньки не разумеет.

Синьор Антонио с негодованием махнул на Василису рукой. Как бы отстраняясь сам и оберегая Дуню от насмешливого голоса и грубых слов, он повернулся к Василисе спиною, а Дуне сказал:

— Попрошу синьориту сюда, к клавесину,— и жестом показал, куда ей идти.

Дуня, робея, повиновалась.

Синьор Антонио приподнял крышку странной формы ящика, похожего на крыло огромной птицы. Ящик стоял на четырех высоких резных ножках, был красного дерева и разукрашен рисунками. Под крышкой Дуня увидела много-много костяшек — белых и черных.

Присев к клавесину, Антон Тарасович стал пальцем нажимать то черную костяшку, то белую, заставляя Дуню голосом повторять звук, который, звеня, раздавался из ящика.

— А теперь си второй октавы,— говорил Антон Тарасович. И Дуня повторяла голосом си второй октавы.

— Может быть, попробуем до диез третьей октавы? — И синьор Антонио нажимал пальцем на этот раз черную клавишу, и Дунин голос легко и чисто выводил этот новый высокий звук — до диез третьей октавы.

«Да нет, он не злой, он хороший, добрый»,- думала Дуня, с доверчивой улыбкой глядя на музыканта, и повторяла голосом уже не отдельные ноты, а целые музыкальные фразы и красивые мелодии, которые Антон Тарасович играл на клавесине.

— Как звать тебя? — спросил наконец он, закрыв крышкой белые и черные костяшки.

Дуня ответила.

— Дуния? — переспросил итальянец.— Как? Дуния?

— Нет, просто — Дуня,— ответила она.— Авдотья.

И тут Антон Тарасович сказал повелительным голосом, обращаясь к Дуне, как к своей будущей ученице:

— Каждый день будешь приходить сюда. И каждый день я буду учить тебя… Понятно?

Дуня кивнула: как не попять? Понятно.

— У тебя, миа амика,— речь Антона Тарасовича звучала теперь чуть ли не торжественно, — у тебя… как сказать по-русски? У тебя, моя милая, божественный слух! А голос есть совершеннейшее бель канто…

— Чего? — переспросила Дуня. Она вытаращила глаза и заморгала.— Чего у меня?

А в дверях стоял сам барин Федор Федорович. В руках лорнет, на лице улыбка, на камзоле переливаются дорогие пуговицы.

— Это ней я говорил вам, дорогой маэстро! Не правда ли, сия девка — отличное приобретение?



Страница сформирована за 0.73 сек
SQL запросов: 171