— Повтори задачу.
Я говорю:
— Будет пятнадцать. Разве не верно?
А учительница:
— Когда решишь, тогда узнаешь. Решай для всего класса!
Я начинаю повторять. И напутал. Ребята засмеялись.
— Иди на место! Двойка.
А Висьневский спрашивает:
— На какое место ему идти, за парту или в угол?
Я иду, а Висьневский нарочно выставил локоть,— ну я не удержался, да и толкнул его. А он как заорет:
— Чего толкаешься?
Свинья. Боялся, что учительница не заметит. А учительница в нерешительности: со мной ли покончить или его наказывать. И весь класс взбудоражился. То тихо сидят, а как кто-нибудь одни начнет — сразу шутки, смешки, поддразнивание, разговоры. Тут уж трудно успокоить. А за все отвечает тот, кто начал первый.
«Пусть их делают что хотят».
Я положил голову на руки и притворяюсь, что плачу, Это самое лучшее. Тогда тебя оставят в покое. Но я не плачу, я очень несчастен.
Вдруг я подумал:
«Если бы Марыня была учительницей, она бы была не такая».
Ведь когда ученик себя плохо ведет, его можно как-нибудь по-другому наказать, а не ставить двойку по своему предмету. У того, кто после меня потел у доски и мусолил ту же задачу, тоже в конце концов получилось пятнадцать.
Марыня бы так не сделала. Но она еще маленькая, и потом она, Марыня, уезжает. Всю ночь по железной дороге — так далеко, в Вильно. И я ее уже больше не увижу. Может быть, никогда не увижу. Никогда ее услышу, как поет Маршы. А Марыня так ласково улыбается, и у нее голубой бант. И мягкие-премягкие волосы, а вовсе не как у цыганки.
Учительница, как видно, очень разозлилась, потому что подошла ко мне на перемене и говорит:
— Если тебя еще раз какая муха укусит, а директору скажу. Больше уж я за тебя заступаться не стану.
И отошла. Не дала оправдаться. А если бы дала, что я мог бы сказать?
Что я влюблен в Марыню?
Лучше умереть, чем это сказать.
«Муха укусила! Не муха укусила, а учительница попрекает тем, прежним. Нельзя попрекать одолжениями. Это больше всего обижает. Думают, что мы легко забиваем, не умеем быть благодарными.
Нет, мы хорошо помним. И год, и больше. И каждую бестактность и каждый добрый поступок. И мы многое прощаем, если видим доброту и искренность. Я учительнице тоже прощу, когда успокоюсь.
Подходит Манек, начинает шутить. Видит, часто я грустный, и хочет меня утешить.
— Ну что, будешь теперь арифметики бояться? Вот влепят тебе пять колов, так и двойка удерет со страху. Только держи! Ты ведь математик лучше нет — на палочку надет…
Я тихо сказал:
— Отстань!..
И выхожу во двор. Но не играю. Всякая беготня кажется мне глупой.
Как было бы хорошо, если бы все девочки были похожи на нее. А может быть, мы и в самом деле поедем в Вильно? Может быть, папа там получит работу. Все может статься.
Я взял в библиотеке книжку. Исторические повести. Буду читать.
Я возвращаюсь домой один. Манек не мог меня сегодня ждать. Иду и ледышку ногой подбрасываю. Надо стараться ударить так, чтобы она прямо вперед летела, а она летит то вправо, то влево. А я зигзагами за ней бегу. Стараюсь не останавливаться, все время бегом. Хуже всего, когда она отскочит от прохожего и совсем уж в сторону свернет или когда назад приходится возвращаться.. Я решил, что возвращаться назад разрешается до десяти раз.
Но я встретил отца, и он рассердился, что я рву башмаки: ведь от этого носок сбивается.
Я вхожу во двор, смотрю: ребята катаются на салазках. Ну, и я с ними стал. Не то что уж очень мне было весело. Когда у тебя огорчение, играть можно, но то и дело о нем вспоминаешь. Словно кто подходит и спрашивает: «Забыл? Не помнишь?»
Это не укоры совести, а какая-то неотвязная мысль. Укоры совести совсем другие — грозные.
Я два раза прокатил ребят на санках, и они меня один раз. И хватит.
Посидел у окна, а потом стал картинки в книжке рассматривать. Не нравятся они мне. Первая картинка — всадник на коне. Битва. Вокруг рвутся снаряды. А он сидит с поднятой саблей, как кукла. Держится прямо, словно палку проглотил.
Почему это для детей все делают хуже? Хороший художник для взрослых, а самый никудышный — для детей. Книжки пишет для детей всяк, кому не лень,— и стихи, и песни. Кого не хотят слушать взрослые, тот идет к ребятишкам.
А мы-то как раз больше всех любим хорошие сказки, картинки и песни.
Ребята крикнули мне со двора, что будут сейчас делать новые санки и чтоб я дал им свои две доски, веревку и кусок листового железа.
Правда, они поворчали, что железа мало, а веревка короткая. Зато прочная.
Одна доска пошла на сиденье, а другая— на полозья. Если бы железа было побольше, можно было бы целиком полозья обить: тогда возить легче. Но хорошо, что хоть спереди-то обить железа хватило. Я им и гвоздей дал, один длинный, прямой; я его на улице нашел.
Только потом обязательно передерутся. Начнут друг друга катать, а кто-нибудь давай вертеться да еще свалится нарочно. Говоришь ему, что санки сломает, а ему хоть бы что. Дал несколько досок — значит, имеет право.
А другой сам возить не хочет и сидит, словно барин. Мы часто ссоримся, это правда, но вы только подумайте, какой у нас во всем произвол.
У взрослых есть суды. А у нас никаких судов, одни только жалобы. А взрослые наших жалоб не любят. Рассудят, лишь бы с рук сбыть: или тот прав, кого они больше любят, или младший, или оба виноваты, потому что нехорошо ссориться.
Когда-нибудь, может быть, люди будут жить в мире и согласии, но пока еще этого нет.
А бывает так, что кто-нибудь обидится из-за пустяка, и тут же: «Раз так, отдавайте мои доски и гвозди!»
Знает, что не отдадим. Что ж, разбить санки и вся работа насмарку? Ищи себе другого товарища и начинай все сначала?
«Дети любят мастерить».
Верно, любят, но уж если что сделаешь, то хочешь, чтобы это не портили.
А то один что-нибудь нарисует, а другой, ни с того ни с сего, возьмет да и порвет или запачкает. И так жалко! Или присмотришь палочку, шнурок, сделаешь кнут — не хочется ведь, чтобы его ломали. Вот и с санками так же.
Правда, иногда даже хорошо, что сломают, потому что во второй раз еще лучше получается. Но тогда надо заранее знать, что есть из-за чего начинать сначала: например, инструменты лучше или больше материала.
Потому что, ну как тут сделаешь санки без молотка?. Приходится камнем прибивать. И хоть бы камень-то был удобный. Правда, есть один такой камень, да он в мостовой. Мы даже хотели его выкопать, а потом обратно вставить. А если бы дворник заметил? Ну и задал бы нам! Неделю потом во двор не показывайся.
Ну вот, забиваю я гвоздь этим круглым неудобным камнем и ударял себя по пальцу. Даже такая черная штучка на пальце вскочила. И еще проволокой кожу содрал между пальцами, теперь, как станешь палец сги6ать, больно. Там в одном месте пришлось стянуть проволокой, потому что нужен был длинный гвоздь, а мы вбили три маленьких, и доска раскололась. Пришлось стягивать.
И так все время что-нибудь портится, и все время надо поправлять.
Приходит Юзек.
— Эх вы, санки сделали, да не едут!
— Сделай лучше!
— Захотел бы, так сделал!
— А ты захоти!
— Да на что они мне!
— Ладно, пошел отсюда. Не нравится — не смотри!
— А что, уж и посмотреть нельзя?
— Нельзя!
Один чинит, а двое отпихивают.
Наконец Франек говорит:
— Пустите его, лучше помогите держать, я один не могу. — А что он тут стоит, ехидничает? — Пускай его ехидничает. У него санок нет, вот ему и завидно.
— Есть чему завидовать, развалина какая-то!
Иногда ссора переходит в драку, а иногда и неожиданно поможет. Так и теперь:
— Без молотка все равно ничего не сделаете!
— А раз ты такой умный, давай молоток!
— Стану я давать, чтобы сломали!
— А есть у тебя?
— Конечно, есть! Хвалится или в самом деле?
Но Юзек сбегал и принес:
— Твой?
— А то чей же?
— Может, у отца взял?
— Да ведь я взял, а не ты!
Но если он взял без спроса и выйдет скандал, то влетит всем.
А у него и гвозди есть.
— Если позволите покататься, тогда дам. И еще достану.
Не надо было брать, потому что он хулиган. Но жалко времени, каждому хочется успеть хоть немножко покататься. И мы согласились. Только и молоток не поможет, если доска гнилая.
А Юзек тяжелый и так едет, словно нарочно сани сломать хочет.
Вся работа зря пропала. Опять ссорятся. Я иду домой. Грустно, грустно, грустно…
Иренка видит, что я огорчен, и даже не просит меня поиграть с ней. Придвинула скамеечку, села рядом и оперлась рукой о мою коленку… А я ничего ей не говорю, только думаю: «Если бы Марыня была моей сестрой!»
И знаю, что это нехорошая мысль, потому что я словно хочу, чтобы Иренки не было, а у меня была бы другая сестра.
Я закрыл глаза и положил ей руку на голову. А она сразу голову мне на колени и тут же заснула. А я сижу и думаю о том, что хорошо бы и Иренка была жива и Марыня была счастлива.
Да, это так: я в нее влюблен, в Марыню.
Чего только не происходит в человеке, чего только в кем нет, и какое все разное! Если поглядишь вокруг, то видишь дома, людей, лошадей, автомобили. Тысячи, миллионы разных существительных: одушевленных и неодушевленных. И в мыслях человека те же самые существительные. Я закрываю глаза и вижу дома, людей, лошадей, автомобили. И у каждого существительного множество разных прилагательных,
И в чувствах то же разнообразие. Я по-одному люблю Пятнашку, по-другому — родителей, Манека, эту Марыню из Вильно.
Я говорю: люблю, очень люблю, влюблен.
И только.
А чувствую по-разному.
Очень странно.
Если бы я уже не был когда-то взрослым, может быть, я этого бы даже и не знал. А теперь я знаю, что дети влюбляются, только не знают, как это назвать. А может быть, они стесняются в этом признаться? Не то что сказать не хотят, а им и мысленно стыдно в этом признаться.
Боятся даже сказать: «Эта девочка милая. Я ее люблю».
Потому что взрослые высмеивают любовь.
Скажут: «Кавалер и барышня».
Разве нельзя кого-нибудь любить — просто разговаривать, глядеть, играть вместе в какую-нибудь игру, подать на прощание руку,— и чтобы никто тебя не выпытывал. Чтобы никто даже не замечал.
Что поделаешь, раз это невозможно…
И я спрошу, словно нехотя: «Марыня, это красивое имя?» Или скажу, что у нее красивая голубая лента в волосах. Или еще спрошу, почему у нее, когда она смеется, делаются ямочки?
Но только я что-нибудь спрошу или скажу, как сейчас же начнут допытываться: «А она тебе нравится? А ты бы на ней женился?»
Начнутся дурацкие шутки, уж я знаю…
Есть такие ребята, которые просто обезьянничают,— хотят подлизаться к взрослым, и сами говорят: «Моя невеста».
Взрослые не любят, когда мы паясничаем, а выходит, что сами нас заставляют.
Оки не знают, как неприятно корчить из себя шута. Некоторые дети от этого и в самом деле портятся, но большинство только испытывает обиду и неприязнь к взрослым за их любопытство.
Я сижу тихонько и размышляю. И точно так же, как я, тысячи детей в разных комнатах размышляют в сумерки о чудесах и печалях жизни, О том, что происходит вокруг них и в них самих.
Об этих наших размышлениях взрослые не знают. Только спросят: Что ты там делаешь? Почему не играешь? Почему так тихо?»
Какая странная вещь — сон!.. Иренка спит и ни о чем не знает. Вздохнула, видно, ей что-нибудь снится. Наверное, я у нее в детском очаге есть дети, которых она любит, и, может быть, она тоже не хочет об этом никому говорить.
Я сравниваю Иренку с собой, вспоминаю то время, когда я был больным, и вижу, что все мы похожи друг на друга. Во взрослом человеке много детского, в детях много взрослого. Только мы не нашли еще общего языка.
Ну вот.
Я видел Марыню во второй раз.
Еще один-единственный раз была у нас Марыня. Даже не разделась. Они сказали, что им надо идти, что пришли только проститься.
В тот, в первый раз познакомились, а теперь сразу прощаться…
Я стою у своего цветочного горшка. Я посадил горошины, и в горшке выросло уже целых четыре листка, тут два и тут два,. Так приятно, когда что-нибудь посадишь и потом вырастает. Поливаешь. И от воды — из земли, из зернышка вылезает росток. Зеленый, малюсенький. Не было ничего, а теперь есть.
Я стою, а в руках у меня открытка: ангел с крыльями, а на краю пропасти — двое детей. Нагнулись над пропастью и рвут цветы. Ангел следит, чтобы они не упали в эту бездонную пропасть. Пришла Марыня с этой тетей, со своей мамой. Я ее тоже во второй раз в жизни вижу — какая-то дальняя родственница.
И я думаю:
«Если Марыня заговорит со мной, я дам ей на память открытку.
А если нет, то нет».
Я ее купил для Марыни, потому что знал, что она придет, только боялся, что буду в это время в школе.
Я каждый день сразу бежал из школы домой. Манек спрашивает:
— Куда ты так торопишься?
Мама удивляется:
— Разве занятия теперь раньше кончаются?
А я молчу. Что я им скажу?
У Марыни белая пуховая шапочка и такой же воротничок. И волосы
Ее мама говорит с моей мамой о каких-то там знакомых в Вильно. А она молчит.
Потому что я быстро поцеловал этой виленской тетке руку, и скорей цветочному горшку.
Она стоит и держится за свою маму. Я вынул из книжки открытку. Ту, с ангелом.
А она, Марыня, сразу ко мне пошла, бистро, почти побелила. А я — снова открытку в книжку и, наверное, покраснел, потому что ещё больше смутился.
Она остановилась, заслонилась муфточкой этой пушистой, и я улыбнулся. А она тоже. И я отвернулся, словно смотрю на цветочный горшок. А Иренка подбежала и показывает ей куклу. Иренка говорит:
— Смотри, какие у нее башмачки.
Тогда я опять к ним повернулся. Марыня взяла куклу и спрашивает:
— А у нее глаза закрываются?
Я говорю:
— Нет. У маленьких кукол не закрываются.
Марыня совсем уже близко подошла и говорит, что и у маленьких могут закрываться, только у совсем уж маленьких никогда не закрываются.
И потом говорит:
— Я уже уезжаю.
Я испугался, что она прямо сейчас уедет, и быстро вынул открытку с ангелом: побоялся, что не успею отдать. Показываю и спрашиваю:
— Красивая?
Она тихо ответила:
— Красивая.
Я говорю еще тише:
— Может быть, хочешь?
Я не хотел, чтобы Иренка увидела. Потому что маленькие любят во все вмешиваться. А вдруг еще что-нибудь громко скажет.
Но мама с тетей разговаривали и ничего не услыхали. Марыня говорит:
— Напиши что-нибудь на память.
Она это таким голосом сказала и смотрит, соглашусь ли. Все хорошо вышло. Я тут же быстро написал: «На память о Варшаве». И приложил промокашку.
А Марыня говорит:
— Ой, размажешь!
Я отвечаю:
— Смотри, совсем не размазалась!
Но «Н» немножко размазалось. Она говорит:
— Ну, это ничего!
И добавила:
— Ты очень красиво пишешь!
И еще:
— Напиши, кому и от кого…
— Зачем?
Марыня подумала, склонила головку набок и говорит:
— Да, правда…
Но я написал: «Марыне из Вильно».
И завернул в серебряную бумагу от шоколада. Потому что у меня уже все было припасено.
Но вижу, что чересчур уж блестит. Тогда я вырвал страницу из тетрадки и обернул еще раз.
А она:
— Ой, страницу вырвал!
Я говорю:
— Ничего!
А моя мама говорит:
— Снимите пальто!
А ее мама:
— Нет, мы должны сейчас же идти!..
Марыня положила эту открытку, этот сверток, в муфточку и спрашивает:
— Ты какую букву больше всего любишь писать?
Я говорю:
— Заглавное «Р».
— А я заглавное «В». Дай бумаги, я тебе напишу. Но карандашом. Посмотрим, кто красивее пишет.
И она написала. И я тоже. Только я не старался, хотел, чтобы у нее вышло красивее.
Она говорит:
— Ну, чья красивее?
Смеется, а зубки у нее беленькие, ровные-ровные.
И говорит:
— На открытке ты красивее написал!
Я покраснел и говорю:
— Когда удастся, а когда и нет…
Мы писали «Варшава, Вильно» — разные слова, а потом числа. Она говорит:
— Я страшно не люблю писать восьмерку: всегда выйдет какая-то перекрученная.
А я отвечаю:
— Ну да. Восьмерка редко хорошо получается. И тебе ведь, Марыня, в пальто трудно писать.
Тогда она посмотрела на свою маму и говорит:
— Пожалуй, раздеться, или как?..
Но им уже надо идти.
Марыня хотела эту страничку порвать, но я не дал.
— Зачем тебе?
— Пусть останется.
— Зачем?
Я тихо сказал:
— На память!..
— Ну, какая это память. Разве это годится на память! Я тебе из Вильно пришлю красивую открытку.
— Но оставила.
И я показал ей горшок с горохом. Сказал, чтобы она его взяла. Но как она с этим горшком поедет?
Марыня погладила пальцем каждый листик.
А ее мама говорит: — Ну, пошли.
И поднимается со стула. Марыня быстро встала подле своей мамы. И мы уже больше не разговаривали, я остался около горшка. Они еще долго так говорили, стоя. А может быть, недолго, только теперь уж я хотел, чтобы они скорее ушли. Я боюсь прощаться. И слышу:
— Ну, ребятишки, прощайтесь!..
Я еще больше отвернулся.
— Ну что, так и не попрощаетесь? Может быть, вы уже поссорились? Не поцелуетесь на прощание?
Марыня говорит:
— Я с мальчиками не целуюсь.
— Вот ты какая,— говорит моя мама.— А не споешь нам на прощание?
— Могу.
А ее мама говорит:
— Ну уж когда в следующий раз приедем. А то горло перегреешь.
Марыня поцеловалась с мамой и с Иренкой, а мне только руку подала. И так гордо.. Даже не улыбнулась. В перчатке. И они вышли. А мама:
— Ты бирюк. Вот Марыня — молодец. А ты у меня совсем неотесанный.
Я благодарен Иренке.
Я ее поцеловал — привлек к себе и поцеловал в голову.
— Ты была хорошей девочкой, Иренка,— сказал я. И начинаю готовить уроки.
И так мне хорошо, спокойно. Так хорошо все получилось с этой открыткой. Красивая открытка. Сперва я хотел купить с цветами, потом с видом: лес, около леса домик и лошадь стоит. Еще были две красивые, но на одной надпись: «С днем рождения». А с ангелом, пожалуй, самая красивая. И горы, и пропасть, и цветы, и этот ангел, их охраняет.
Когда у меня будут деньги, я куплю такую же. Марыня, наверное, не пришлет, забудет, когда вернется в свой Вильно.
Я переписываю на завтра стихи. А рядом лежит Иренкина кукла. С этой куклы все и началось. И горшок с четырьмя листочками. Потом, когда горох будет расти, новые листья появятся выше, а эти четыре окажутся внизу. И, наверное, они первыми опадут. Подождать, пока они пожелтеют и опадут сами, или сорвать их еще зелеными и засушить на память? Пока еще я не знаю.
Я переписываю на завтра стихи. Пишу очень старательно. В этом отрывке было одно заглавное «В». Я постарался написать его как можно красивее. Уж и не знаю, приятнее ли мне писать заглавное «Р» или заглавное «В».
И я посматриваю на ту страничку, на которой мы писали буквы.
Да, ничего не поделаешь: я люблю ее и больше ее не увижу. Только страничка с буквами осталась и четыре гороховых листочка…
А может быть, она и в самом деле напишет? Или встречу на улице какую-нибудь похожую девочку. Так ведь и с Пятнашкой было.
Девчонки противные. Гордячки, вечно ссорятся, кривляются. И любят притворяться, будто бы они взрослые, а ребята — хулиганье.
Девчонки сторонятся нас, а захотят подойти, так словно милость тебе оказывают.
Ну да, какие-то они более нежные. И платьица у них, и бантики, и бусы — понавешают разных украшений. А выглядит красиво. А если б мальчишка — было бы смешно. А ведь есть и мальчишки с длинными волосами. Точно куклы. Неужели не стыдно? — Ну да, но почему мы должны им уступать? Девчонку нельзя ни ударить, ни толкнуть. Сразу скажут: «Она девочка!» А когда мальчики и девочки учатся в школе вместе и мальчик пожалуется учительнице на девочку, та отвечает: — Ты мальчик, а с девочкой сладить не можешь?
Хорошо, в другой раз слажу. И снова скандал. И непонятно, как же все-таки надо поступать.
Если бы взрослые не напоминали все время, что вот это мальчик, а вот это девочка, мы, наверное, и забыли бы. Но разве они дадут забыть. Сами говорят, будто нет разницы, а на деле получается наоборот. Мне неприятно так думать, но ничего не поделаешь. Ведь не могу я врать. Марыня тут не виновата. Можех быть, и в самом деле это только в Варшаве так?
А она написала. Правда написала. Сдержала слово. Прислала открытку с видом Острой Брамы. И адрес, и марка — все есть. Не постыдилась написать мальчику. Смелая.
И петь не стыдится, и первая сказала, что будет танцевать. У меня эта открытка лежит теперь вместе с той страничкой и листочками. Только один листок сломался.
А недавно у нас была экскурсия. Не по железной дороге, а через мост и парк. Так хорошо было.
Мы хотели идти посреди улицы по четыре человека в ряд, а не протискиватся парами: тогда не так будут толкать, Но учительница не позволила. И правильно. Потому что ряды сразу расстроятся и выйдет неразбериха. Тот пинается, эти еле волочатся, одни вправо идут, другие влево. "Но и парами идут не в ногу и не на равном расстоянии.
Интересно было. Когда мы переходили через улицу, остановились два извозчика и одна машина. Как-то приятно, что и мы что-то значим,— останавливаются.
Я иду в паре с Манеком. Главное, выбрать себе хорошую пару и знать, кто идет перед тобой, а кто за тобой.
Всего красивее было на мосту, потому что вода в Висле замерзла.
— А есть такие, которые купаются в проруби.
— А ты бы побоялся?
— Чего?
— Ну, холодаю!..
— Ну и что ж, что холодно?
Ведь приятно попробовать и доказать, что не боишься. — Из воды может сделаться лед или пар.
Странно, правда?
— А разве не странно, что муха может по стене ходить, а рыба в воде спит?
— Или лягушка. Получается из головастика. ЧуднО!
И мы разговариваем с Манеком о том, что будто бы у нас есть лодка и мы возьмем хлеба, сыра, яблок и поедем в Гданьск. По каким притокам Вислы будем плыть, мимо каких низменностей и плоскогорий и исторических мест.
Мы играем, а выходит как бы урок, экзамен.
Школа добрая, она позволяет человеку долго и много думать о разных вещах. Одно узнаёшь из географии, другое — из естествознания, третье — из истории. И сам не ожидаешь, как все это может пригодиться, когда думаешь..
— В Гданьск или в Краков?
— Нет, против течения трудно.
— А если на моторке?
Хорошо бы при каждой школе был свой корабль. Корабль стоял бы у пристани, а мы бы его сторожили. По очереди: каждые сутки другая четверка. А как только лед на Висле тронется, сейчас же поднимем паруса — и в путь.
Неделю — один класс, неделю — другой. И делать все по сменам: то ты в каюте, то с парусами, то за рулем.
Мы и сами не решили, будет ли это парусник, пароход, моторка, яхта или даже плот.
А снег так славно сверкает на солнце.
В парке белым-бело.
Мы бежим наперегонки. Некоторые даже хотят снять пальто… Но учительница не позволяет. А ведь когда бегаешь — тепло. И у себя во дворе мы играем без пальто.
Мы не очень настаиваем, не хотим, чтобы учительница кричала. Хуже нет, когда всем хорошо, а кто-нибудь сердится.
Учительница накричит на одного, а неприятно всем. Но один всегда найдется.
Сегодня это Малицкий. Учительница велела ему идти с Рудским. А он не хотел: они друг друга не любят. И тот всю дорогу его толкал. Учительница рассердилась, говорит, что мы идем, точно банда, и она больше с нами ходить не хочет,— люди оглядываются, стыдно… А Малицкий назло лезет под пролетки, и учительница боится, что его задавят. Но ведь ходит же он каждый день в школу один, и никто за ним не следит. Значит, пусть бы и шел, как хочет. Да нет, знаю, что нельзя, потому что, если позволишь одному, сейчас же все разбредутся.
И в парке, когда надо было домой уходить, насилу собрались. Раз уж такой путь проделали, хотелось побыть подольше. Всем там было хорошо, никому не хотелось возвращаться. Некоторые послушались и строятся. Но увидят — пары нет, стоять скучно — и уходят пару искать. Послушные видят, что другие играют, а у них ноги мерзнут стоять и ждать. И они теряют терпение.
— Пошли!
Жалеют, что послушались. Другие бегают, а они должны стоять и смотреть, как учительница сердится.
Постоят, постоят, да и разбредутся. А те видят, что еще мало народу собралось, и не торопятся. Каждому хочется быть последним, чтобы не ждать.
— А я бы не стал сердиться. Если бы учительница отправилась сразу.
Хотя бы с тремя парами, другие стали бы их догонять, и так бы понемногу все собрались. Может быть, кто-нибудь и сказал бы:
— Ну и пусть их идут! Сам домой дорогу найду…
Но, наверное, все-таки побоялся бы остаться, потому что накажут,
тоже догнал бы. А если и нет, так он один и виноват. Нельзя ведь сразу на всех обижаться.
Если бы взрослые нас спросили, мы бы им много хорошего посоветовали. Ведь мы знаем свои недостатки, и времени у нас больше, чтобы приглядеться друг к другу: мы больше бываем вместе. Один, конечно, него не сообразит. Но все вместе разберемся.
Мы молчим только потому, что не знаем, что можно говорить, а чего нет.
На обратном пути я сказал Манеку про Марыню из Вильно.
— Знаешь, Манек, я получил открытку из Вильно. Цветы. Незабудки. Очень красивая открытка.— И добавил: — От одной девочки.
Я сказал, как ее зовут и в каком она классе.
— Только помни, это тайна!..
Я сказал, что танцевал с ней на именинах, и что она хорошо поет, что у нее темные волосы.
— Видишь, Манек, а ты тогда сердился, что я Бончкевичу первому рассказал про Пятнашку. Я ведь должен был ему рассказать, потому что он не хотел мне давать в долг денег. И тогда я еще не знал тебя так хорошо…
Мы взялись за руки и идем так. А Манек говорит, что и ему нравится одна девочка.
— Потому что она всегда грустная.
— А моя Марыня, наверное, веселая.
На мосту мы уже ни о чем не говорили. И только потом я спросил: — Ты не сердишься, что я тогда сказал про твоего отца? Я думал, что Манек не расслышал, потому что как раз проехала грузовая машина. Военный грузовик, тяжелый. Цепи так и бренчат. И трое солдат в кузове, а шофер в гражданском — не знаю почему. А один солдат держал собаку. Собака встала передними лапами на край кузова, голова у нее подпрыгивает. Выражение такое испуганное.
Но Манек услышал:
— Я не сержусь, только ты так больше не говори… Какой бы уж ни был отец… Ну, каждый ведь сам знает, какой у него отец. А когда кто другой скажет — неприятно.
— Я тебе не хотел сделать больно,— говорю я.— У меня только так сорвалось.
— Я знаю,— говорит Манек.
Ну, и теперь мы с Манеком друзья. Я и открытку принесу в школу покажу ему.
Я попросил у него прощения и рассказал ему свой секрет, чтобы он подумал, что я только о нем хочу все знать. И приглашу его к себе
Как смешно взрослые требуют, чтобы мы просили прощения!.. Только кто-нибудь сделаешь,— сразу: «Иди попроси прощения!»
Не бойтесь, если я знаю, что не прав, я попрошу прощения, только когда-нибудь потом… Я уж выберу такую минуту, когда можно будет, потому что иначе получится только вранье и фальшь.
А Марыня смешно написала:
«Дорогой кузен!
Я уже в Вильно и не хожу в школу. Я ехала целую ночь, и простудилась, и у меня был жар. Целую тебя 100000000 раз. Любящая тебя Мария».
Мне стыдно показать Манеку эту открытку.
Учительница велела описать прогулку в парк. В рассказе должны быть четыре части: дорога в парк, в парке, возвращение и заключение.
Учительница меня похвалила, сказала, что я хорошо написал.
Я написал:
«Была хорошая погода, и учительница повела наш класс на прогулку. Мы шли по разным улицам. По обеим сторонам улицы высятся большие дома, а посреди — уличное движение. По рельсам едут трамваи, а не по рельсам — такси, пролетки, повозки и т. п. Снуют прохожие, а на углах стоят полицейские.
В парке мы играли в разные игры. Парк покрыт снегом. Деревья голые, потому что на них нет листьев. Их вершины уходят высоко в небо. В парке нет памятников старины, зато летом растут трава и покрытый сочными листьями кустарник.
А на обратном пути мы опять шли по железному мосту. Мы смотрели на лед. И всю дорогу шли парами.
Экскурсия в парк нам очень понравилась, потому что все время светило солнце и мы играли в парке в разные игры».
Писать сочинения противно, потому что никогда не пишешь правду, а всегда только то, что велели в школе.
Оказывается, Марыня простудилась и была больна. Может быть, она была тяжело больна, а я ничего не знал. Она могла даже умереть, потому что дети тоже умирают. Я радуюсь, что получил открытку, а на самом деле беспокоюсь.
И зачем она сюда приезжала?
Я раньше знал, что в Вильно у меня есть тетка, кажется, слышал, что у нее есть какие-то там дети, может быть, даже говорили, что девочка, Марыня. И вдруг я ее увидел. Зачем?
Какое, собственно, она имеет ко мне отношение? Дальняя родственница, какая-то троюродная сестра. Если бы не дядя, я бы даже с ней не заговорил, а если бы она пришла проститься, когда я был в школе, я бы ее уже больше не увидел. Может быть, порвать открытку и покончить с этим? Зачем терзаться? Зачем думать? Зачем беспокоиться, здорова ли она, не случилось ли с ней чего плохого?
Все равно я ей ничего не отвечу, потому что нет денег на открытку.
А вот нет, дали.
— На, озорник,— сказал отец и дал мне злотый.— Купи себе, чего тебе нужно, или сбегай в кино.
А мама сказала:
— Не давай мальчишке денег, избалуешь.
И я взял, как-то глупо, неуклюже.
Так неожиданно это получилось. Потому что отец считал деньги, насчитал не то тридцать один, не то сорок один. В общем, один злотый был как бы лишний. А я рядом стоял. Ну, он и дал мне.
А когда я взял, мне стало жалко отца. Ведь не очень-то много у него этих злотых, да и дети сколько стоят. Вместо того чтобы себе что-нибудь купить, покупает нам то пальто, то башмаки. А еще еда, школа. И за все это ему одни только заботы и огорчения, если я плохо себя веду.
Когда я хотел стать ребенком, я совершенно забыл, что не буду сам на себя зарабатывать и стану обузой.
Но ведь нет, дети не дармоеды…
Их работа — школа. Правда, у нас каникулы длинные, но и учитель в это время отдыхает. Наша работа не легче, чем у учителя. Ведь для нас все трудное и все новое.
А говорят, что дети ничего не делают, даром хлеб едят.
Когда я хотел стать ребенком, я совершенно забыл, как трудно не иметь своих денег.
Например, у меня плохая линейка. Кто-то сделал на ней зазубрины. Я оставил ее на парте, прихожу после перемены — нет линейки. Ищу, ищу и, наконец, нахожу на другой парте. Найти-то нашел, да край в зазубринах. С такой линейкой уже не начертишь — карандаш задевает. Бывают линейки с железным краем. А наши, как назло, из мягкого дерева. Забудешь, ударишь о парту — и сразу остается зазубрина.
Сколько у нас разных вещей пропадает, а мы ничего не говорим.
Если пожалуешься, учительница скажет:
— А ты следи!
Но ведь во время перемены нельзя оставаться в классе, да и вообще разве можно все время следить?
Теперь у меня есть злотый.
Видно, судьба.
Я куплю открытку для Марыни. Отдам Бончкевичу десять грошей и возьму Пятнашку. Куплю линейку, чтобы была про запас. Может быть, шнурки для ботинок купить? Чтобы, когда порвутся, мама не ругала. Может, Манеку что-нибудь надо?..
Хорошо бы в кино сходить, но как? Пойти одному и скрыть от Манека? А сказать, что был, Манеку будет обидно.
Злотый — это как будто много. А как начнешь подсчитывать, видишь, что и злотого не хватает.
Мы отправились с Манеком искать красивую открытку. Ангел у нее есть, незабудки она сама мне прислала. На одной был нарисован мальчик с девочкой, но эту я взять постеснялся, потому что получается как бы она и я.
Было бы куда легче выбрать, если б можно было войти в магазин.
А входить неприятно. Смотрят, как бы ты чего не стянул, не помял, не запачкал. Торопят. Не любят, чтобы ребята все рассматривали. Говорят: — Ну, скорее! Видно, что хотят, чтобы ты ушел.
Потому что у детей только гроши, на детях много не заработаешь.
Взрослый тоже не сразу покупает, Взрослому позволят просмотреть все альбомы. Потому что если он сегодня купит открытку, то завтра, может быть, придет опять и купит еще что-нибудь. А с нас что толку? Гроши да гроши.
Я сразу отдал долг Бончкевичу.
Пока у меня не было денег, я даже не смел спросить его о Пятнашке.
— Вот тебе десять грошей, которые ты мне тогда одолжил на молоко.
— Я ведь сказал, что прощаю тебе долг.
— Не хочу. Что поделывает Пятнашка?
— Как — что поделывает?
Он что-то не отвечает. Может, родители не позволили ему держать собаку? А может, сам выгнал?
— А он у тебя?
— А где ж ему быть, раз ты его бросил?
— Я его не бросил, я тебе отдал!
— А если бы я не взял?
— Тогда, может быть, кто другой взял бы.
— Думаешь, родители так сразу и позволят взять собаку?
Я злюсь, что он так важничает. Говорю:
— А почему бы и не позволить?
— Твои ведь не позволили?
— Да я у них и не спрашивал!
Я завидую, что все ему так легко. Ведь я веду одинокую жизнь, а собака — друг человека.
Я знаю, зависть нехорошее чувство. Но как не завидовать, если мальчишке так повезло, а он даже ценить этого не умеет?
И мне любопытно — узнал бы меня Пятнашка? Поэтому я проглатываю обиду и говорю:
— А можно мне на него посмотреть?
— Ладно уж, приходи, покажу…
— А дашь мне его домой? На один день?
— Ишь, сразу всего захотел. Мой, так мой. Да он уж и не пойдет за тобой!
— А ты почем знаешь? Может, и пойдет!
— Он уж ко мне привык.
— Ну и держи его!
— Ну и буду держать!
Я отхожу. Что с ним разговаривать? Все равно не поймет.
Теперь у меня только один Манек остался.
С ним мы все время вместе.
Утром встречаемся и вместе идем в школу.
На перемене вместе.
И вместе возвращаемся домой.
Один он у меня остался.
А может, грешно так думать?
У меня ведь есть отец, мама, Иренка.
Я забыл еще, что мы тогда, когда она прощаться приходила, сдували со стола колесико. Лежало там колесико — то ли от часов, то ли еще от чего-то.
И Марыня сказала:
— Кто сильней дунет?
Ну, и она дула в одну сторону, а я — в другую.
Иренке мы тоже позволили дунуть два раза на колесико.