щелкните, и изображение увеличится

Ллойд Демоз. Психоистория

Рубен Файя, моим коллегам психоисторикам и моей жене Сюзан Хеин

ПРЕДИСЛОВИЕ

Именно теория решает, что мы можем наблюдать.

Альберт Эйнштейн

Психоистория есть наука об исторической мотивации — не больше, не меньше.

Надеюсь, что эта книга даст теоретическую основу новой науке психоистории.

Мало кто осознает, что психоистория - единственная новая социальная наука, которой суждено появиться в двадцатом веке, так как социология, психология и антропология - все отделились от философии в девятнадцатом веке.

Первая задача любой зарождающейся науки - формулировка смелых, четких и доступных для проверки теорий. Необходимо, чтобы эти теории обладали внутренней цельностью и чтобы на их основе можно было делать прогнозы, проверяемые и частично опровергаемые новым эмпирическим материалом. Проверка и частичное опровержение теории - цель любой науки и единственная основа, на которой формулируются новые, обещающие быть лучше теория и предсказания.

Формулировка, проверка, опровержение и переформулировка психойсторической теории являются, таким образом, моей единственной целью в этой книге.

Каждая глава представляет собой новый научный эксперимент, в котором я пытаюсь отождествить себя с действующими лицами исторической драмы и исследовать свое собственное бессознательное с тем, чтобы постичь историческую мотивацию. Лишь сумев осуществить внутренний акт открытия, я смогу двинуться вглубь к новому историческому материалу, чтобы проверить модели мотивации и групповой динамики, которые, как мне кажется, я обнаружил. Как признал еще давно Дильтей, это единственный путь творения психоистории. В конце концов, психе может открывать мотивы других, лишь исследуя самое себя. Мотивы других видов, будучи по сути совершенно отличными от наших, в буквальном смысле непостижимы. Только открыв «Гитлера в себе», мы сможем понять Гитлера. Кто отрицает «Гитлера в нас», тот не способен творить психоисторию. Я, как и Гитлер, был забитым, запуганным ребенком и злопамятным юношей. Я признаю, что он есть во мне, а при известной доле храбрости могу почувствовать в своих поджилках тот ужас, который испытывал он, когда способствовал европейскому Gotterdammemngy.

Необходимость погружения в глубины собственного психе в процессе психоисторического исследования часто заставляет критиков путать интроспекцию с галлюцинацией. Политический психолог Ллойд Этередж признается, что не может понять, «то ли работа Демоза - откровение смелого, провидческого гения, то ли это взбудораженная фантазия умалишенного». Историк Лоуренс Стоун по прочтении моей работы не знает, «как решить проблему отношения к такой смелой, такой дерзкой, к такой догматичной, к такой воодушевляющей, к такой извращенной и со всем тем так обстоятельно документированной модели». А Дэвид Стэннэрд высказывает опасение, что интроспекция - это всего лишь регрессия, и считает, что моя работа находится «далеко за пределами даже самого снисходительного определения учености», поскольку, говорит он, я выполняю свои исследования, «в течение сотен часов ползая под постельным бельем в двухлетних поисках ответов на загадки истории». Конечно, интроспекция - опасная задача, и тот, кто пытается применить ее в психоистории, рискует быть обвиненным в том, что сам является единственным источником тех фантазий, которые исследует.

Поскольку интроспекция - такой важный инструмент в исследовании исторической мотивации, то личная жизнь психоисторика должна быть тесно связана с темой, которую он или она выберет. «Ничего не любя и не ненавидя - ничего к не поймешь» - это трюизм в психологических науках. Поэтому никого не должно удивлять, что то десятилетие моей жизни, когда я занимался исследованиями и писал эти главы, я сам прожил эти главы: об эволюции детства писал, когда рос сын, об истоках войн - во время развода, о фетальном происхождении истории - во время беременности новой жены. Кроме того» я могу проследить влияние на эти очерки моего первого и второго курсов психоанализа, или развития нашего Института психоистории, либо «Журнала психоистории», где очерки были впервые опубликованы. Все это имеет отношение к открытию. Но в конце концов о теории судят по тому, насколько хорошо она объясняет материал. Я систематически изучал свои собственные сновидения, чтобы лучше понять как свою роль в психоисторических группах, так и исторический материал - ведь история, как и сновидения, обретает совершенно определенный смысл, когда знаешь законы ее символической трансформации. Однако истинная ценность моих психоисторических теорий выводится не из моих сновидений, а из способностей объяснить разделяемые мотивы индивидов в исторических группах.

«Психогенную теорию истории», которую я излагаю в этой книге, легко понять, хотя часто в нее трудно поверить. Вкратце ее можно охарактеризовать как теорию, гласящую, что история включает проигрывание взрослыми групповых фантазий, основанных на мотивации, которая в исходном виде является результатом эволюции детства.

Я называю эту теорию «психогенной», а не «экономической» или «политической», поскольку она рассматривает человека скорее как homo relatens (человек общительный (лат.)), а не как хомо экономику с или хомо полигпикус - то есть, ищущего взаимоотношений, любви больше, чем денег или власти. Теория утверждает, что реальным базисом для понимания мотивации в истории являются не экономический или социальный класс, а «психокласс» - разделяемый стиль воспитания детей. Таким образом, неофициальный девиз нашего «Журнала психоистории»: «нет детства - нет психоистории», как бы он ни был труден для осуществления, должен постоянно напоминать нам о первоочередной психогенной цели, когда мы выковываем свою новую науку.

В качестве раздела научной психологии психоистория представляет собой просто психологию очень больших групп. Она основана на психоанализе, поскольку это самое значительное направление глубинной психологии двадцатого века - в противоположность социологической теории, которая основана на ассоциационизме. восемнадцатого века или на его варианте девятнадцатого века, бихевиоризме. Однако, как постоянно подчеркивал психоисторик Рудольф Бинион, психоисторические законы являются sul generic (своего рода, своеобразный (лат.)), их нельзя вывести на основе клинической практики, но только из исторического наблюдения. Ведь, вытекая из законов индивидуальной психологии, они выходят за пределы последних, характеризуя динамику, свойственную исключительно большим группам, и сводятся к клинической психологии не больше, чем астрономия - к атомной физике. Таким образом, в поле зрения моей работы целая «история психе», а не просто «использование психологии в истории». Это значит, что психоистория, которая пишется теми из нас, кто связан с Институтом психоистории, происходит не столько из знаменитого «следующего задания» Уильяма Лангера историкам «использовать психоанализ в истории», сколько из изначальной надежды Фрейда на то, что «мы можем рассчитывать, что однажды кто-нибудь отважится заняться патологией культурных сообществ».

Высказанное Фрейдом предположение, что целые группы могут быть патологичны, тревожит историков. Британский историк Э. П. Хеннок, исходя из исторического релятивизма, порицает мою работу за «грубость и полнейшее сумасбродство».

«То, что человек других эпох мог вести себя совершенно не так, как мы, и в то же время быть не менее разумным и здоровым, уже давно является основополагающей концепцией среди историков. Однако к ментальному миру Демоза это не относится, нормальные обычаи обществ прошлого постоянно объясняются в терминах психозов».

Хотя на самом деле я никогда не применял слова «психоз» к группам, я знаю, что он имеет в виду, Это тот же самый исторический релятивизм, который был предложен Филиппом Ариесом, сказавшим, что люди прежних времен, прибегавшие к сексуальному насилию над детьми, нормальны, потому что «широко распространенный обычай играть с половыми органами детей составлял часть широко распространенной традиции. Такого рода релятивизм был популярен среди антропологов в 30-х - «любую культуру можно судить только с точки зрения ее собственной системы ценностей» - пока не пришла вторая мировая война, когда уже дико было говорить, что нацизм - лишь отражение культуры, одобряющей сожжение младенцев в печах. Нет просто никакой возможности исключить ценности из психоистории - любить детей лучше, чем бить детей, в любой культуре, даже если психоисторик путем эмпатии может попытаться избавиться от этноцентризма. Поскольку главное, на что я делаю упор в этой книге, - это идея, что психологическая зрелость является историческим достижением, то каждая страница того, что вы собираетесь прочитать, проникнута моей системой ценностей, и вам следует приготовиться подвергать сомнению не только факты, но и мои ценности. Конечно, как и в случае с любой исторической теорией.

Система ценностей любой социальной науки запечатлена в самих ее основах. Когда зарождалась социология, Конт и Дюркгейм считали, что лишь ограничивают предмет изучения, постулируя первый принцип: «общество предшествует индивиду». Однако с тех пор, как Поппер показал, что это холистическое заблуждение, которое на самом деле является оценкой группы (я бы даже сказал «групповой фантазии») как более важной по сравнению с индивидом, социология дрейфует без теоретической базы. В самом деле, понятие «обществам придумано ради отрицания индивидуальной мотивации в группах. Дюркгейм был нетерпим к этому переходу от психологии, заявляя, что «всякий раз, когда социальное явление объясняется непосредственно как психологическое явление, мы можем быть уверены, что это объяснение неверно», Поэтому я никогда не использую слово «общество» (принимая вместо него непредметный термин «группа»), поскольку считаю его еще одной проективной оценкой, как и «Бог» или «ведьма», освобождающей индивида от ответственности. «Обществом вызвано то-то и то-то» - всегда или тавтология, или проекция, и в этой книге я сознательно намереваюсь дать теоретическую систему, основанную на методологическом индивидуализме в качестве альтернативы холистической социологии Дюркгейма и Маркса.

Означает ли это, что психоистория полностью сводит предмет своего изучения к «психологическим мотивам»? Да. Только у психе могут быть мотивы - у фабрики их не может быть, у ружья не может быть. Является ли в таком случае психоистория «историей, сведенной просто к личным мотивами? Скова да. Все мотивы персональны, пусть даже слово «просто» - отрицание их значимости. А обвинение в «редукционизме», которое часто направляют в адрес психоистории, выдвигается просто невпопад, поскольку сведение внешне сложных и несопоставимых процессов к более простым и основным силам и принципам является на самом деле не недостатком, а научной целью. Все остальные науки уже давно поняли, что мир имеющихся «фактов» почти бесконечен; лишь историки по-прежнему верят, что могут узнать что-то новое, лишь накапливая все новые и новые повествовательные «факты».

Историков воспитывают на теории уникальности любого исторического события. Большинство повествующих историков убеждены в этом принципе по отношению к человеческой истории не меньше, чем средневековый человек - по отношению к естественной истории. Современные историки в лучшем случае изложат некоторые политические события, а затем некоторые экономические события и после простого сопоставления придут к выводу, что эти два повествования составляют теорию. Но нарративная история - не наука и не предназначена его быть. Нарративная история описывает ход исторических событий; психоистория открывает законы исторической мотивации. Нарративная история полна «случайностей» и «ошибок»; психоистория имеет дело лишь с закономерностями, особенно «случайностей» и «ошибок». Писаная история сосредоточена на периодах, и считается, что любой историк должен специализироваться на каком-нибудь периоде или стране; психоистория же - сравнительная наука, и не может специализироваться на одной области истории, так же, как астроном не может специализироваться на одной области неба. Когда я в своих лекциях скачу по периодам, студенты жалуются: «Не похоже, что вы действительно занимаетесь историей». Они правы.

Но как же отличается эта новая научная модель от привычного взгляда на историю! То, что вы прочтете в этой книге, перевернет с ног на голову почти любое представление об истории, которое вы когда-либо черпали из других источников. Вместо влияния общественных событий на частную жизнь вы увидите, как частные фантазии проигрываются на публичной сцене. Вместо деятельности главным образом взрослых мужчин вы увидите, что история определяется прежде всего в семьях женщинами и детьми в не меньшей степени, чем мужчинами, и лишь потом отражается в публичной деятельности взрослых. Вместо нескольких лидеров, удерживающих власть над массами индивидов, вы обнаружите, что сами группы дают лидерам поручения, так что «власть» становится главным образом проблемой группового мазохизма, а не силы. Вы обнаружите, что войны являются на самом деле не ужасными «ошибками», а желаниями. Вы уведите, что прогресс, позволивший нам преодолеть магию и суеверия, является следствием не накопления знаний, а роста психологической зрелости в результате эволюции детства. Вместо спокойного и уверенного традиционного человека и помешанного современного человека вы увидите, что традиционный человек стоит гораздо ближе к шизоидному типу, а современный - к счастью и целостности, и узнаете причины. Вопреки представлению о традиционной семье как о сильном когда-то, а сейчас терпящем упадок институте, вы станете свидетелем роста семьи, с любовью к детям и между супругами, как новейшего приобретения, которое со временем все крепнет. Вы придете к мнению, что цивилизация - это не растущее со временем отречение от удовольствий, связанных с инстинктом, а наоборот, все большее удовлетворение потребностей. И наконец, вы обнаружите, что история - не победа морали, суперэго, а победа желания и разума, ид и эго над суперэго.

Если после всего этого я кажусь оптимистом, то я не хотел бы оставлять вас в заблуждении. Эволюционисты не всегда оптимисты. Поскольку я не пытаюсь идеализировать историю, то это уже лишает меня важнейшего качества, необходимого, чтобы быть оптимистом. А раз вигская интерпретация истории основана на идее неотвратимого прогресса в результате накопления знаний, то моя теория не может быть вигской. В чем я действительно убежден, так это в том, что, каких бы высот зрелости мы ни достигли в ходе медленной эволюции детства, это достижение находится сейчас под угрозой нашей технологической способности к саморазрушению, способности, которая доходит сейчас до пятнадцати тонн тротила на каждого мужчину, женщину и ребенка на Земле. Если мы не поймем, каким образом к этому пришли и почему все еще нуждаемся в периодических жертвенных очищениях, то вскоре осуществим свою инфантильную групповую фантазию уничтожения всего мира.

Если моя книга поможет это понять, то я буду считать, что она удалась.

Июль 1981г.

Ллойд Демоз, директор Института психоистории, 2315, Бродвей, Ныа-Йорк, Нью-Йорк, 10024

1. Эволюция детства

Слышите детей стенанья,
О мои братья…

Плач детей. Элизабет Баррет Браунинг

История детства - это кошмар, от которого мы только недавно стали пробуждаться. Чем глубже в историю - тем меньше заботы о детях и тем больше у ребенка вероятность быть убитым, брошенным, избитым, терроризированным и сексуально оскорбленным. Моя задача состоит в том, чтобы рассмотреть, насколько история детства может быть извлечена из тех свидетельств, которые остались нам.

Такая возможность не была прежде замечена историками, потому что серьезная история долгое время рассматривала сведения о событиях публичной, а не частной жизни. Историков очень занимала шумная песочница истории, где сооружались волшебные замки и устраивались великолепные битвы, но они совершенно игнорировали то, что происходило в домах вокруг этой игровой площадки. Мы же, вместо того, чтобы искать причины сегодняшних событий в песочных сражениях прошлого, зададимся вопросом, как поколения родителей и детей создавали между собой то, что в дальнейшем было разыграно на арене публичной жизни.

ПРЕДЫДУЩИЕ РАБОТЫ ПО ИСТОРИИ ДЕТСТВА

Хотя я считаю свою попытку первым серьезным исследованием по истории детства на Западе, историки, безусловно, и раньше время от времени писали о детях. Несмотря на это, я считаю, что изучение истории детства только начинается, поскольку в большинстве этих работ очень сильно искажают факты о детстве в периоды, которые рассматриваются. Официальные биографы - наихудшие из лжесвидетелей; детство обычно идеализируется, и только немногие биографы дают какую-то полезную информацию о первых годах героя. Исторические социологи наловчились выпускать теории, объясняющие изменения детства, даже не потрудившись изучить хотя бы одну семью прошлого или настоящего. Историки литературы, путая книги с жизнью, рисуют воображаемую картину детства, как будто можно узнать, что действительно происходило в американском доме девятнадцатого века, почитав «Тома Сойера».

Но отчаяннее всего защищается от фактов, которые он поднимает, социальный историк, чья работа - раскапывать реальность социальных условий прошлого. Когда один социальный историк обнаружил широко распространенное детоубийство, он объявил его «восхитительным и гуманным». Когда другая описывает матерей, которые регулярно бьют своих детей палками еще в колыбели, она добавляет без малейшего правдоподобия, что «если эта дисциплина была и суровой, то она была равно и справедливой, и осуществляемой с добротой». Когда третья обнаружила матерей, которые купали своих детей в ледяной воде каждое утро, чтобы «закалить» их, и дети от этого умирали, она говорит, что «они не были намеренно жестокими», но «просто читали Руссо и Локка». Нет такой практики в прошлом, которая не показалась бы добром социальному историку. Когда Лэзлетт находит родителей, регулярно отправляющих своих детей в семилетнем возрасте в другие дома в качестве слуг и берущих других детей для прислуживания себе, он говорит, что это действительно доброе дело, так как «показывает, что родители, может быть, не желали подчинять собственных детей трудовой дисциплине дома». Согласившись, что жестокое избиение маленьких детей различными предметами «в школе и дома, кажется, было принято в семнадцатом веке и позднее», Вильям Слоэн чувствует себя обязанным добавить, что «дети тогда, как и позднее, иногда заслуживали избиения». Филипп Ариес, собрав так много свидетельств открытых сексуальных развлечений с детьми, что допускает даже, что «игры с интимными местами детского тела составляли часть широко распространенной традиции», берется описать «традиционную» сцену, где чужак в конном кортеже набрасывается на маленького мальчика, «грубо шаря рукой внутри коляски с мальчиком», в то время как отец улыбается. И он заключает: «Все, что происходило, было игрой, от чьей скабрезной природы мы склонны уклоняться или преувеличивать ее». Масса свидетельств скрыта, искажена, смягчена или проигнорирована. Ранние годы детства исключены из игры, бесконечно изучается формальное содержание образования, а эмоциональное содержание опущено за счет подчеркивания законодательства о детях, домашний обиход опущен. И если характер книги таков, что никак нельзя проигнорировать повсеместность неприятных фактов, придумывается теория о том, что «хорошие родители не оставляют следов в письменных свидетельствах». Когда, например, Алэн Валентайн изучает письма сыновьям от отцов за 600 лет и среди 126 отцов он не может найти ни одного, кто не был бы бесчувственным, морализирующим и озабоченным только собой, он заключает: «Несомненно, бесконечное число отцов писало своим сыновьям письма, которые бы согрели и порадовали наши сердца, если бы мы только смогли найти их. Самые счастливые из отцов не попали в историю, а люди, бывшие не в ладах со своими детьми, сподобились написать разрывающие сердце письма, которые приводятся». Так же и Анна Барр, просмотрев 250 автобиографий, отмечает отсутствие счастливых воспоминаний о детстве, но тщательно воздерживается от выводов.

Из всех книг по истории детства книга Филиппа Ариеса, видимо, самая известная; один историк замечает, что по частоте она «цитируется, как Священное Писание». Центральный тезис Ариеса противоположен моему: он утверждает, что раньше ребенок был счастлив потому, что имел свободу смешиваться с другими возрастными группами, а особое состояние, известное как детство, было «изобретено» в начале нового времени, породив тираническое представление о семье, разрушившее дружбу и общительность, лишившее детей свободы и бросившее их под розги и в карцеры.

Чтобы доказать этот тезис, Ариес использует два основных аргумента. Во-первых, он говорит, что понятие детства не было известно раннему средневековью. «Средневековое искусство почти до двенадцатого века не знало детства или не пыталось изображать его, потому что художник не был способен рисовать ребенка иначе как уменьшенным взрослым». Отброшено не только искусство древности, но и проигнорированы многочисленные свидетельства того, что средневековые художники могли на самом деле реалистически изображать детей. Этимологический аргумент в пользу того, что отдельное понятие детства отсутствовало, также неприемлем. В любом случае понятие «изобретение детства» столь легковесно, что даже непонятно, как такое число историков клюнуло на него. Его второй аргумент, что современная семья ограничивает свободу ребенка и увеличивает суровость наказания, прямо противоречит очевидному.

Гораздо более приемлема четверка книг, только одна из которых написана профессиональным историком: «Ребенок в прогрессе человечества» Джорджа Пэйна, «Делатели ангелов» Дж. Рэтри Тэйлора, «Родители и дети в истории» Дэвида Ханта и «Ребенок с эмоциональными нарушениями - тогда и теперь» Дж. Луизы Десперт. Пэйн, писавший в 1916 г., первым изучил широкое распространение детоубийства и жестокости по отношению к детям в прошлом, особенно в древности. Богато документированная книга Тэйлора представляет собой ученое психоаналитическое прочтение детства и личности в Англии конца восемнадцатого века. Хант, подобно Ариесу, сосредоточен на уникальном документе семнадцатого века, дневнике Эроара о детстве Людовика XIII, но делает это с большой психологической чуткостью и сознанием психоисторических приложений своих открытий. И Десперт, давая сравнительный психиатрический анализ плохого обращения с детьми в прошлом и настоящем, обозревая ряд эмоциональных установок по отношению к детям со времен древности, выражает свой растущий ужас от открытия истории непрерывной «жестокости и бессердечия».
Но, несмотря на появление указанных книг, центральные вопросы сравнительной истории детства пока еще только ставятся, а до ответов далеко. В следующих двух разделах этой главы я изложу некоторые из психологических принципов, применимых к отношениям взрослого и ребенка в прошлом. Использованные примеры достаточно типичны для жизни детей в прошлом; не показывая их распространения в соответствующие периоды, я выбрал их как нагляднейшие иллюстрации описываемых психологических принципов. Только в трех идущих далее разделах с обзорами истории детоубийства, выбрасывания, вскармливания, пеленания, побоев и сексуального насилия я начну рассматривать, как широко распространялись указанные практики в каждый период.

ПСИХОЛОГИЧЕСКИЕ ПРИНЦИПЫ ИСТОРИИ ДЕТСТВА: ПРОЕКТИВНАЯ И ВОЗВРАТНАЯ РЕАКЦИИ

Изучая детство многих поколений, важнее всего сосредоточиться на тех моментах, которые более всего влияли на психику следующего поколения. Во-первых, на том, что происходит, когда взрослый находится лицом к лицу с ребенком, который чего-то хочет. В распоряжении взрослого, по-моему, имеются три способа реагирования:

1) он может использовать ребенка как сосуд для проекции содержания своего собственного бессознательного (проективная реакция);

2) он может использовать ребенка как заместителя фигуры взрослого, значимого для него в его собственном детстве (возвратная реакция);

3) он может сопереживать потребностям ребенка и девствовать, чтобы удовлетворить их (реакция сопереживания).

Проективная реакция, конечно, известна психоаналитикам под рядом терминов, от проекции до проективной идентификации, а более конкретно - навязчивой формы эмоционального опорожнения на других. Психоаналитикам, например, хорошо знаком тип, используемый пациентами в качестве «сливной ямы» для своих обильных проекций. Такое положение существа, используемого как сосуд для проекций, обычно для детей в прошлом.

Возвратная же реакция известна исследователям родителей, избивающих своих детей. Ребенок существует лишь для того, чтобы удовлетворять родительские потребности. Неспособность ребенка в качестве родительской фигуры дать ожидаемую от него любовь всегда вызывает наказание. Как рассказывала одна такая мать: «Меня никогда в жизни не любили. Когда ребенок родился, я думала, что он будет любить меня. Если он плачет, то, значит, не любит меня. Поэтому я бью его».

Третий термин, эмпатия, используется здесь в более узком смысле по сравнению со словарным определением - это способность взрослого регрессировать к уровню потребностей ребенка и правильно распознать их без примеси своих собственных проекций. Кроме того, взрослый должен в определенной степени дистанцироваться от потребности ребенка, чтобы быть способным удовлетворять ее. Эта способность идентична с используемым психоаналитиками бессознательным «свободнотекущим вниманием», или, как Теодор Райк называет его, «слушанием третьим ухом».

Проективная и возвратная реакции у родителей прошлого часто смешивались, производя эффект, который я называю двойным образом. В этом случае ребенок одновременно рассматривается как полный проективных желаний, подозрений и сексуальных мыслей взрослого и в то же время как отцовская или материнская фигура. То есть одновременно плохим и любимым. Кроме того, чем дальше вглубь истории, тем более «конкретны» или реифицированы эти реакции, что порождает все более сбивчивые установки по отношению к детям, сходные с установками родителей современных избиваемых или шизофренических детей.

Первой иллюстрацией этих явно смежных понятий, которые мы будем изучать, является некая сцена между взрослым и ребенком из прошлого. Год 1739-й, мальчик Никола четырех лет. Случай ему запомнился и подтверждался его матерью. Его дед, который был довольно внимателен к нему предыдущие несколько дней, решает «испытать» его наговорит: «Никола, сынок, у тебя много недостатков, и это огорчает твою мать. Она моя дочь и всегда почитала меня; повинуйся мне и ты, исправься, а не то я исполосую тебя, как собаку, которую учат». Никола, рассерженный предательством «со стороны того, кто был так добр к нему», швыряет свои игрушки в огонь. Дед кажется удовлетворенным.

- Никола… я сказал это, чтобы испытать тебя. Неужели ты действительно думаешь, что твой дедушка, который был так добр к тебе вчера и днем раньше, может обращаться сегодня с тобой, как с собакой? Я считал тебя разумным…

- Я не животное, как собака.

- Нет, ты не такой разумный, как я считал, иначе бы ты понял, что я тебя только испытывал. Это была только шутка… Подойди ко мне.

Я бросился к нему на руки.

- Это не все, - продолжал он, - я хочу, чтобы ты подружился с матерью; ты огорчал, глубоко огорчал ее… Никола, твой отец любит тебя, а ты любишь его?

- Да, дедушка!

- Представь, что он в опасности и, чтобы спасти его, тебе надо доложить руку в огонь. Ты сделаешь это? Положишь… туда, если будет необходимо?

- Да, дедушка.

- А ради меня?

- Ради тебя? Да, да.

- А рада матери?

- Ради мамы? Обе руки, обе руки.

- Мы хотим увидеть, говоришь ли ты правду, поскольку твоя мать очень нуждается в твоей маленькой помощи! Если ты любишь ее, ты должен доказать это.

Я ничего не спросил, но, подытожив все, что было сказано, подошел к очагу и, пока они делали друг другу знаки, сунул правую руку в огонь. Боль исторгла из меня глубокий вздох.

Что делает такого рода сцену столь типичной для отношений взрослого и ребенка в прошлом, так это существование столь противоречивых установок со стороны взрослых без окончательного разрешения. Ребенок любим и ненавидим, вознагражден и наказан, дурен и обожаем одновременно. Помещение ребенка в «двойную связку» противоречивых сигналов (что Бэйтсон и другие считают основой шизофрении) происходит само собой. Но противоречивые сигналы исходят от взрослых, которые силятся показать, что ребенок одновременно очень плох (проективная реакция) и очень любим (возвратная реакция). Функция ребенка - умерить растущие тревоги взрослого; ребенок действует как защита взрослого.

Именно проективные и возвратные реакции делают невозможной вину за жестокие избиения, столь частые в прошлом. Все потому, что избивают не реального ребенка. Наказывают или собственную проекцию взрослого («Посмотрите, как она строит глазки! Как снимает мужчин - она настоящая секс-штучка!» - говорит мать о побитой дочери двух лет), или порождение возвратной реакции («Он думает, что он - босс, все время хочет двигать делами! Но я показал ему, кто тут командует!» - говорит отец, раскроивший череп своему девятилетнему сыну).

В исторических источниках избивающего и избиваемого часто смешивают и поэтому вину теряют. Американский отец (1830 г.) рассказывает, как он избивал своего четырехлетнего сына хлыстом за то, что тот не мог чего-то прочесть. Голый ребенок связан в подвале:

«Так вот его изготовив, в горе, с моей дражайшей половиной, хозяйкой моего дома, с упавшими сердцем, стал я работать розгой… Во время этого весьма нелюбезного, самоотрицательного и неприятного дела я часто останавливался, назидая и пытаясь убеждать, заглушая извинения, отвечая на протесты. Я ощущал всю силу божественного авторитета и особую власть, как ни в одном деле за всю мою жизнь… Но при такой степени все подчинявшего злого чувства и упрямства, каковую мой сын изъявлял, неудивительно, что он думал, что отколотил бы меня, хилого и робкого, каким я был. И в знании того, что он поступал так, я изнемогал от избиения его. Все это время он не чувствовал жалости ни ко мне, ни к себе». Именно с такой картиной слияния отца и сына, где отец сам жалуется, словно избиваемый, и нуждается в сострадании, мы столкнемся, когда спросим, почему побои были столь широко распространены в прошлом. Ренессансный педагог говорит, что, наказывая ребенка, вы должны ему сказать, «что вы наказываете себя, наказываете сознательно, и требуете от него не ввергать вас больше в таковые труд и боль. Поскольку, если ты так поступаешь [говорите вы], ты должен страдать частью моей боли и потому ты должен будешь испытать и подтвердить, что эта боль для нас обоих». Мы не должны так легко пропускать такие слияния и затушевывать их ложь.

На самом деле, родитель видит ребенка настолько переполненным частями его, родителя, что даже несчастья с ребенком переживаются им как собственные раны. Нэнни, дочь Коттона Мэвера, упала в огонь и сильно обожглась, а он объявляет: «Увы, за мои грехи справедливый Бог бросил мое дитя в огонь!» Он выискивает, что он накануне сделал плохого, но, веря, что наказан сам, не испытывает вины перед ребенком (например, за то, что оставил его одного) и ничего не предпринимает. Скоро еще две дочери жестоко обожглись. В ответ он читает проповедь: «Какой вывод должны извлечь родители из несчастий, свалившихся на их детей».

Несчастные случаи с детьми заслуживают внимательного рассмотрения, так как в них скрывается ключ к пониманию того, почему взрослые в прошлом были такими плохими родителями. Я оставляю пока в стороне желание смерти ребенка, об этом дальше. Несчастные случаи в больших количествах происходили из-за того, что детей оставляли одних. Дочь Мэвера Нибби обгорела бы до смерти, «не проходи возле окна случайный прохожий», так как никто не слышал ее криков. Для колониального Бостона это обычный случай:

«После ужина мать уложила детей в комнате, где они спали одни, и родители отправились в гости к соседу. По возвращении… мать подошла к постели и не нашла младшего ребенка (девочку около пяти лет). После долгих поисков ее нашли упавшей в колодец в их подвале…»

Отец увидел в происшествии наказание за работу в праздник. Дело не только в том, что до двадцатого века маленьких детей было принято оставлять одних. Важнее, что родители не заботились о предотвращении несчастий, поскольку не видели в том своей вины: наказывались-то якобы они сами. Поглощенные проекциями, они не изобретали безопасных печей и часто даже не отдавали себе отчета в том, что за детьми надо просто следить. Их проекции, к несчастью, делали неизбежными повторения происшествий.

Использование ребенка как «туалета» для родительских проекций стоит за самим понятием первоначального греха. Восемнадцать столетий взрослые были согласны, что, как отмечает Ричард Олестри (1676 г.), «новорожденный полон пятен и выделений греха, который наследует от наших прародителей через наши чресла…» Баптизм практиковал настоящий экзорсизм, а вера, что ребенок, который кричит во время крещения, испускает дьявола, надолго пережила официальное разрешение экзорсизма при Реформации. Даже когда религиозные власти не распространяются о дьяволе - он здесь. Вот картина еврейского религиозного обучения в Польше девятнадцатого века:

«Оно получало сильную радость от агоний маленькой жертвы, трепетавшей и дрожавшей на скамье. И оно практиковало телесные наказания холодно, медленно, обдуманно… от мальчика требовали снять одежду, лечь поперек скамьи… и налегали на кожаную плеть… «В каждом человеке находятся добрый дух и злой дух. Местообитание доброго духа - голова. Есть свое место и у злого духа - по нему вас и хлещут».

Ребенок прошлого был так перегружен проекциями, что ему-то даже много плакать или просить было опасно. Существует большая литература о детях, оставленных эльфами взамен похищенных. Обычно недопонимают, что убивали не только уродливых детей, «подкидышей эльфов», но также и тех, о ком пишет св. Августин: «…страдают от демона… они под властью дьявола… некоторые дети умирают в такой напасти». Некоторые отцы церкви полагали, что постоянный плач ребенка свидетельствует о грехе. Шпренгер и Кремер в своем руководстве по охоте на ведьм «Malleus Maleficarum» (Молот ведьм) утверждают, что подкидышей эльфов можно распознать по тому, что они «всегда жалобнее всех ревут и никогда не растут, даже если будут сосать сразу четырех или пятерых матерей». Лютер соглашается: «Это правда: они часто берут у женщин детей из кроваток и ложатся туда сами, а когда оправляются, едят или орут, то несноснее десяти детей». Гвиберт Ножанский, писавший в двенадцатом веке, считает свою мать, возившуюся с приемным ребенком, святой:

«…ребенок так изводил мою мать и ее слугбезумными воплями и криком по ночам, хотя дни он очень мило проводил в играх и сне, что никто в этой маленькой комнате не мог заснуть. Я слышал от нянь, которых она нанимала, что ни на одну ночь они не могли опустить погремушку, таким капризным был ребенок. Не по своей вине, а из-за дьявола, сидевшего в нем. Все усилия прогнать оного были напрасны. Добрая женщина была мучима крайней болью, и ничто не могло помочь ей среди этих пронзительных криков… Все же она и не подумала выбросить ребенка из своего дома».

Отправить на печатьОтправить на печать