Гамаюнов И. Легко ли быть папой? Мужская доля
Вместо предисловия
О воспитании, как и о любви, книг написано много. Видимо, потому что между тем и другим — прямая связь. Ведь венец любви — рождение нового человека.
Правда, как однажды заметил один мой знакомый, у которого растет беспокойный сын, венец этот время от времени становится терновым. Причем для обоих родителей. Однако когда заходит речь о воспитании, папе почему-то отводят вторую или даже третью роль. Главной же оказывается мама.
На первый взгляд - справедливо — она чаще общается с ребенком. Кроме того, ее, работающую, обремененную заботами о близких, о завтраках и ужинах, о чистоте в квартире и, наконец, о собственной прическе, можно без тени иронии назвать подвижником. Особенно в сфере домашнего труда. Мамам при нынешних темпах жизни действительно приходится трудно. Но разве можно вслед за этим утверждать, как это делают многие, что папам — легко? Пап часто критикуют в статьях-раздумьях о воспитании за то, что они тратят досуг на домино, рыбалку, ремонт собственного автомобиля, а не на семейное общение. Их изображают в газетных разделах «Улыбка» отгороженными от домашнего мира этой самой газетой. Но давайте задумаемся, не скрывается ли за этими «улыбками» «невидимые миру слезы»?
Может быть, спрятавшись за газетный лист, папа молча подводит итоги очередного поражения на поприще родительской педагогики и отчаянно ищет выхода из критической ситуации?! И, не найдя его, бежит от семейной действительности в «домино», на рыбалку, под сломавшийся автомобиль…
Попробуем непредвзято взглянуть на создавшееся положение: педагогический опыт мам обобщается и распространяется в проникновенных рассказах, очерках, радио- и телепередачах, даже в песнях. А опыт пап? Он настолько мало пропагандируется, что его как бы не существует.
Перенять мамин опыт папы, как известно, не могут — у них в общении с детьми своя специфика. К тому же подавляющее большинство женщин в учительских коллективах, в среде воспитателей (от детского сада до рабочего общежития) уже наметили в педагогической работе крен, называемый феминизацией… Можно ли допускать его и в семье?!
…Несколько лет подряд я бывал в обществе одного молодого папы, который делал все, чтобы не допустить такой крен.
Человек несколько педантичный и в то же время увлекающийся, он все значительные события в первые годы жизни ребенка заносил в дневник.
По этим записям можно проследить, как папа, попадая в непредвиденные ситуации, обнаруживает: мало лишь знать основные положения науки о воспитании, цитировать Макаренко и Сухомлинского. Нужно еще научиться строить свои отношения с маленьким, быстро меняющимся человеком.
То, что так ясно и просто рисовалось в воображении до рождения ребенка, с его появлением стало поворачиваться неожиданной стороной импульсивные порывы растущего человека сменялись апатией, а столь милое родительскому сердцу послушание — приступами упрямства.
Трудные вопросы возникали на каждом шагу: что заставляет ребенка поступать наперекор взрослым? Можно ли считать нормальным бесконфликтное детство? Как, формируя непреклонный характер, научить состраданию? Мешает или способствует «допинг самолюбия» полному развитию творческих способностей? Умеем ли мы в детях любить не только собственное отражение, а еще и своеобразную неповторимую личность?!
Папа искал ответы. Ошибался. Делал нечаянные открытия.
Путь к родительской педагогике оказался очень нелегким.
Я уговорил своего знакомого поделиться опытом, отнюдь не всегда удачным, но в каждом случае по-своему полезным, с другими папами (а заодно и с мамами). Подготовил его записи к печати, дополнив их некоторыми своими наблюдениями.
Правда, опыт этот не для применения, нет. Для сопоставления. Для раздумья. Для поиска собственного варианта. Ведь не бывает одинаковых семей. И все молодые папы и мамы, воспитывая маленького человека, всякий раз по-своему переживают это труднейшее и, как впоследствии оказывается, счастливейшее время.
Бремя душевного и нравственного обновления…
Запись 1-я. "СЕМЬЯ ВСЕСИЛЬНА!"
О родительских надеждах и первых сюрпризах
В холле ожидания — тишина. В открытую форточку слышно, как на улице, за двойными стеклами высоких окон, разбиваются об асфальт капли тающего на крыше снега.
Наконец, с оглушительным стуком распахиваются фанерные дверцы окна для передач. Девушка в белом халате называет мою фамилию. Подхожу. Встречаю проницательно-испытующий взгляд.
— Кого ждете? — спрашивает, улыбаясь. Интересно, который раз она проводит этот маленький эксперимент?!
— Сына…
Ну, понятно, ответ чаще всего бывает именно таким, иначе ее лицо не поскучнело бы почти мгновенно.
— У вас дочь, — сообщила она.
И зачастила привычной скороговоркой: рост… вес… самочувствие…
Прихожу в себя на улице. Так отчетливо представлялся сын, катающий на полу заводной автомобиль. А тут — дочь. То есть в перспективе — платьица, оборки, куклы, капризы, кавалеры, родительские опасения, Дворец бракосочетания, новый паспорт и — внук (катающий автомобиль) с чужой, неизвестной мне пока, фамилией.
Нет, я, конечно, рад. Ощущение праздничности постепенно заполняет меня. Каких-нибудь пятнадцать шагов к телефонной будке, и я полностью осознаю случившееся: я — отец! Смешно, если смотреть со стороны, но я преисполняюсь гордостью. Как эта перемена важна, оказывается, для человеческого самоутверждения!..
Набираю номер. Трубку тут же снимает Максим Петрович. Поздравляю его с внучкой и слышу, как у него гаснет голос. Его сменяет Вера Ивановна… Она шумно радуется, кричит: «А дед-то внука ждал!..»
Немногословный и рассудительный, он однажды проговорился, что купил внуку этюдник — решил пристрастить его к своему увлечению. Вера Ивановна готовилась к ожидаемому событию по-своему: покупала «приданое», разглядывала и постоянно твердила дочери: «Ты не сиди, ты гуляй!» По вечерам на кухне пускалась в воспоминания — как ездила картошку копать, хотя и была в положении. Соседка-подселенка баба Глаша пронзительным голоском вторила ей:
— Года-то были послевоенные, тяжело жилось, не то что нынче, все кругом балуют детей.
— Они не забалуют, — насмешливо кивала в нашу с Валей сторону Вера Ивановна. — По книжкам собираются воспитывать…
Это наш дискуссионный конек. Вера Ивановна считает: двадцать лет работы в школе (ведет младшие классы) дают ей право с недоверием относиться к частым в последнее время разговорам и публикациям о воспитании. По ее мнению, они вносят только лишнюю нервозность в работу учителей.
— Уроки для ребенка — это работа, — говорит она, — а не развлечение.
— Нужно эту работу сделать увлекательной, — убеждали ее мы, — иначе принуждение лишит ребенка способности самостоятельно думать и действовать.
— Страх они должны иметь, — вклинивается в разговор баба Глаша. — А ежели нет у детей страха перед учителями и родителями, то и ведут они себя плохо…
Максим Петрович обычно в дебатах не участвует. Однажды только сказал:
— Надо во всех случаях быть человечным, тогда и ребенок вырастет человеком.
Словом, мы его очень ждали.
Сейчас, записывая все это, ставшее уже нашим прошлым, я слышу его легкое дыхание. Кроватка стоит почти вплотную с письменным столом. Чтобы туда не падал свет, Валя накрыла настольную лампу пеленкой. Сама она спит, но я знаю: достаточно в кроватке небольшого шевеления, она тут, же поднимется.
у существа, чье дыхание я слышу, оказались кривые ножки с гибкими, почти обезьяньими ступнями. Я видел, как эти ступни, натыкаясь в хаотическом движении на висящие над кроваткой игрушки, вдруг сжимались словно пытаясь схватить их. А еще у него непропорционально большая голова, некрасивый беззубый рот и пронзительный голос. Когда его впервые развернули и в воздухе замелькали освобожденные от пеленок коротенькие руки, ноги, вместо ожидаемых родственных чувств я ощутил только жалость. И — боязнь за него: как бы не скатился, не упал.
Сегодня Валя подозвала меня: «Взгляни». Подошел, сел рядом. Лежащее в кроватке существо, упакованное в пеленки, молча, сосредоточенно смотрело на нас внимательным, даже, казалось, строгим взглядом. Взглядом наблюдателя.
—…Не по себе становится, — призналась Валя. — Будто изучает нас…
Однажды он минут десять изводил всех пронзительным криком, причину которого мы, четверо, установить не могли. Вера Ивановна предлагала то соску, то погремушку, то брала на руки. Через полминуты — снова крик. Подошел Максим Петрович. Склонился, забормотал что-то успокаивающее. Его глуховатый голос звучал негромко и ровно. И человечек замолк.
Может быть, он был чем-то встревожен?! Резким звуком (в смежной комнате включили телевизор), цветовым пятном (пестрое платье подошедшей Веры Ивановны) или неожиданным ощущением (из форточки пахнуло весенней, сыростью). Как бы там ни было, голос деда восстановил его душевное равновесие. Непостижимым для нас чутьем, не понимая ни слова, он все-таки уловил их смысл: мы рядом с тобой, мы — твоя защита, не надо тревожиться!
Да, мы убережем его, защитим, вырастим. Но не помешаем ли своей опекой приобрести необходимую жизнестойкость? Пока в его жизнь придут друзья, книжки, детсад, школа, он проживет среди нас, четверых, целую эпоху! Причем самую решающую. Ведь именно в первые годы человек наиболее восприимчив. И потому семья всесильна! Только не все родители знают об этом. Они у себя дома абсолютные творцы будущих бед и радостей своего ребенка.
Запись 2-я. НЕЛЬЗЯ? ПОЧЕМУ?
О творческих способностях и запретах в воспитании
Телефон зазвонил не вовремя.
Ксенька как раз переползла диван и уже тянулась к белому проводку с розовым выключателем: сейчас сомкнет вокруг проводка миниатюрные пальчики, брякнет настенным светильником и ее сосредоточенно-экспериментаторское лицо засияет восторженно.
Но тут вошла Вера Ивановна:
— Тебя… Иди, я посмотрю за ней.
Мы так замечательно с ней работали! Я переносил ее в другой конец дивана, она, энергично работая локтями и коленками, пересекала его, жмурясь, гремела светильником, я опять хватал ее и переносил… С каждым разом она проделывала свой путь все сноровистее и радостнее, хваталась за проводок (выдернутый из розетки) все увереннее… А тут — телефон.
Он недалеко, почти у двери, в смежной комнате.
Ну да, конечно, кто же еще может звонить в воскресенье по служебным делам, кроме Вадима Николаевича! Голос — будто наждачной бумагой по трубке… Чертежи, «привязка коммуникаций», «по-новому нужно решить, а сроки жмут»… Руководитель ,у нас деловой, но чересчур поглощен работой; как-то позвонил мне в половине двенадцатого ночи, будучи уверен, что только девять вечера.
Сейчас я старался быстрее закончить разговор, так как за дверью слышал профессионально звучащий, учительский голос Веры Ивановны: «Нельзя это трогать! Ни в коем случае!»
Мне тут же представилось, как лицо Ксеньки мгновенно снова становится прежним, беспомощно удивленным и непонимающим, каким оно было несколько месяцев назад. Тогда она только начинала рассматривать свои руки, ноги, шлепать ладонью по игрушкам, по деревянным прутьям кровати. На каждую игрушку внимания у нее хватало самое большее на полминуты. Немножко дольше она могла слушать наши с ней разговоры. Ее, видно, здесь занимало меняющееся выражение лица и интонации. Позже, когда она стала ползать, у нее появился странный объект интереса — нитка на диванном покрывале. Эту нитку она могла рассматривать и ковырять почти три минуты — срок для нее огромный! Вот тут уже ее лицо все чаще утрачивало свое беспомощно-удивленное выражение, становилось сосредоточенно-деловым. Сейчас у нее уже солидный исследовательский опыт: оторванная обложка книги, выковырянная затычка из надутого гуся (звук — «Пых!», изумленный вскрик) и наконец — настенный светильник.
Вадим Николаевич говорил что-то об ошибке в расчетах, а за дверью уже слышался тревожный писк, заглушаемый отчетливо звучащими словами: «Нет, Ксюша, не надо! Вот, смотри, какая интересная игрушка!»
Когда я положил трубку, в соседней комнате писк сменился громким ревом. (Удивительно, такое маленькое, почти невесомое существо и такой мощный басистый звук! Даже в комнате соседки бабы Глаши слышно.)
Вхожу. Вера Ивановна трясет давно уже надоевшей Ксеньке погремушкой у ее искаженного плачем лица, сердито приговаривая:
— Избаловали девчонку. Все ей позволяют!
Из ванной, бросив стирку, прибежала Валя. Пришел Максим Петрович, оторвавшись от разобранного до последнего винтика фотоаппарата.
— Разве можно так воспитывать?! — продолжала возмущаться Вера Ивановна. — Совсем не приучаете ее к слову «нельзя».
— И не надо пугать ее этим словом, глушить естественную любознательность, — разразился я очередной тирадой. — А то сейчас глушим, потом в школе удивляемся, почему у детей интереса к учебе нет.
Ксенька на руках у Вали отвлеклась: по щекам еще слезы не сбежали, а уже сосредоточенно теребит мамкин нос.
— Она же никого слушаться не будет.
— Вот и хорошо, пусть своим умом живет.
— Да нет у нее еще своего ума!
— И не будет, если без конца одергивать.
— А если волю дать — будет?! Она такое вам натворит… Кого из нее хотите вырастить — вы подумали?
Мы, конечно, об этом подумали. И — давно. В запальчивости я немедленно изложил нашу программу воспитания не потребителя, не приспособленца к обстоятельствам, а человека, способного исследовать обстоятельства и преобразовывать их… Словом — личность творческую!
— …Чтобы витала в облаках, как и вы оба, — подвела черту нашей дискуссии Вера Ивановна, уходя из комнаты.
— Вы, главное, не горячитесь, — сказал Максим Петрович нам с Валей, подмигнул Ксеньке и пошел к своему фотоаппарату.
В дверях он столкнулся с бабой Глашей. Она, жмурясь в улыбке, тонким голоском запричитала.
— А я думала, уж не стряслось чего, такой крик. Ох, горластая девка растет, покою от нее ни ей самой, ни другим не будет. Да сейчас все они нервные: в школу бегом, из школы бегом. Куда торопятся? Вся жизнь еще впереди…
«Ну, положим, уже не вся, хоть и малая часть, но прожита, — подумалось мне тогда. — Шаг к самостоятельной жизни сделан».
Какой она у моей дочери будет?…
Запись 3-я. ФАКТ ЖИЗНИ
О медведе в берлоге, играх всерьез и пробуждении самосознания
Это было неправдоподобно.
Я даже не сразу понял, что случилось.
Ксеня, сидевшая на диване (она уже давно ходит и немного разговаривает), вдруг сморщившись в плаксивой гримасе, сказала:
— Хочу домой.
— Ты же дома!
— К маме и папе, — продолжала она, начиная реветь.
— Да ведь я твой папа!
Осторожно притрагиваюсь к ней, глажу по голове, успокаиваю. В дверь заглядывает Вера Ивановна: «Что тут у вас?» За ней маячит Максим Петрович. Оба встревожены.
Еще бы! Так спокойно шла игра, так звонко лопотала их внучка, и вдруг — рев. Пытаюсь объяснить, я был медведем, она — Машей. Она подметала берлогу, варила похлебку, потом медведь ей сказал, что насовсем оставит ее у себя. Заплакала.
— Да разве можно детей пугать? — выговорила мне Вера Ивановна.
Нельзя… Конечно, нельзя… Я соглашаюсь и не могу опомниться: Ксенька же смотрела на меня, видела мое лицо, понимала, что я — папа, что мы играем! Неужели можно вот так, в городской квартире, подметая воображаемым веником паркетный пол, вдруг подумать, что ты в какой-то там берлоге, в глухом лесу, а человек, сидящий на диване, вовсе не папа, а медведь, сошедший со страницы сборника сказок?
Трудно было поверить, но вот оно, Ксенькино лицо, мокрое от непросохших слез. Она, прижавшись ко мне, еще только успокаивается, приходит в себя. В буквальном смысле — «в себя», потому что для этого ей нужно перестать быть Машей.
…Совсем недавно, каких-нибудь полгода назад (ей тогда было полтора года) она три летних месяца жила с Валей в деревне, у родственников, и была бессловесным существом. Могла с понимающим выражением подолгу слушать кого-нибудь из взрослых, только улыбаясь в ответ на нетерпеливый вопрос: «Ты когда заговоришь, молчун?»
В ее молчании словно бы что-то таилось.
Вот она на пухлых ногах, нетвердо ступая, спускается осторожно с крыльца, подходит к ветле, задирает взлохмаченную голову. Ветла шумит на ветру узкой, серебристой с изнанки листвой, словно бы силится сказать что-то. Ксеня притрагивается к стволу, гладит его так, будто ждет, что он выгнется, как спина у кошки.
У тропинки, ведущей к реке, лежит большой плоский камень. Никаких у него, казалось бы, признаков жизни. Но хорошо прогретый солнцем, он долго держит в себе тепло и потому тоже кажется живым. Ксеня, посидев на нем, машет ему на прощание рукой, отправляясь дальше.
Узкая Клязьма сверкает убегающей рябью, шевелит водорослями у берега, шуршит камышом. Она, без сомнения, живая, хоть и прохладная. Ее движение можно ощутить, опустив в воду руку. Чувствуя к ней дружеское расположение, Ксеня объясняется с ней звуком «кых!», что означает обычно приглашение — то к работе совком в песке, то к ходьбе… Словом — к действию.
Для нее все вокруг — и живое, и неживое — родня!
Уж не бессловесность ли роднит ее с деревьями, камнем, речкой?!
Хотя, может быть, и мы, взрослые, должны, даже обязаны чувствовать свое родство с ними. Только ведь нам некогда. И потом: мы ослеплены своим могуществом. Что нам камень, который мы можем превратить в порошок, если понадобится! Доказывается, он нам иногда нужнее такой, какой он есть. Как и лес, не тронутый топором, как и речка без лиловых пятен мазута.
Это первобытное чувство родства, если бы его удавалось сохранить, наверное, сделало бы наши отношения с природой разумнее.
Там, в деревне, Ксеня еще не выделяла себя из числа окружающих ее предметов. Это произошло позже, когда она научилась называть себя «Ушей» (от «Ксюша»). «Уша села», «Уша пошла», — комментировала она свои действия. И наконец, держа в руках кубик, произнесла: «Мое». Кубик принадлежал ей, помогал выделить себя из окружающего мира. Кубик был подручным материалом, орудием труда. Пользуясь им, она утверждала себя в кругу людей и в ряду тех вещей, которые пока не утратили для нее своей одухотворенности.
Теперь она посредством слова «мое» исследовала свои отношения с предметами и людьми. Стаскивала платок со стула, приговаривая: «Мое!» «Это мамин платок», — уточняла Вера Ивановна. Ксенька подходила к маме, крепко хваталась рукой за её подол: «Моя мама». «Твоя, твоя», — подтверждала Вера Ивановна. «Мое»,— продолжала Ксеня, мотая в другой руке мамин платок, волочащийся по полу. «А платок мамин»,— опять возражала Вера Ивановна. Ксеня вопросительно смотрела то на бабушку, то на маму, говорила задумчиво, будто заколебавшись: «Моя мама». И опять, мотая платком, глядя, как он извивается, мелькает пестрым концом у ног, уверенно добавляла: «Мой». Ну конечно же, раз мама ее, то и платок — тоже!
В конце концов она установила: мама и папа, бабушка и дедушка безраздельно принадлежат ей. Значит, и все то, что они берут в руки, тоже должно принадлежать ей. Однако поведение взрослых было крайне нелогичным: то они радовались каждому ее слову и движению, то хмурились, пряча от нее блестящие, неотразимо привлекательные предметы. Несправедливость состояла еще и в том, что четверо взрослых, как она понимала, не просто принадлежали ей — существовали ради нее: волновались, когда ей было плохо, умиротворялись и сияли, когда ей было хорошо. Противоречия в их поведении возмущали ее!.. Раздавался плач…
— Вот вам результаты вашего воспитания, — уличала нас Вера Ивановна.
— Второго надо, — сурово утверждала баба Глаша, — пока этого не забаловали совсем.
— Чтобы второго избаловать? — отвечал я. — Тогда ведь все внимание будет самому маленькому!
— Ничего вы не понимаете, — говорил Максим Петрович, катая на ладони перед Ксенькиным лицом блестящий шарик. — Нам надо делом заняться. Правда, Ксеня?
Он уводил ее в другую комнату, и наша дискуссия разгоралась с новой силой: нужно приучать Ксению к слову «нельзя»… А может, лучше к первым простеньким обязанностям — например, убирать игрушки? Приучать ее к мысли, что она тоже должна заботиться о взрослых… И объяснять, почему нельзя брать ножницы или нож.
Мои попытки объяснять — я заметил потом — давали обратный эффект. Ее интерес к запретным вещам резко подскакивал! Спасал тут только дедушкин прием — отвлечение другим предметом. Но сознание того, что она — центр мироздания, оставалось. Она не умела, не могла пока ощутить другого человека как нечто отдельное, самостоятельное. Взрослый откликался на ее «дай», на ее слезы или смех, и она не подозревала, что у него могут быть собственные желания.
Как научить ее понимать другого человека? Хотя почему обязательно учить? Не должна ли она приобрести это умение сама, в общении, может быть, даже конфликтуя, с нами?
Как-то мы с ней играли. На руке у меня кукла-рукавичка. Это Дюймовочка, которую Ксеня называет кратко — Димоней. Мы поливаем воображаемые цветы. Идем в угол комнаты, где у нас открывается воображаемый кран (шумно изображаю звук льющейся воды — Ксенька хохочет). Возвращаемся. На полпути Димоня вспоминает: кран забыла закрыть. Вода заливает пол. Ксенька, выкрикивая «Ах! Ах!», бежит в угол, испуганно глядя под ноги, закручивает кран и, счастливая, косолапит обратно. Поливаем грядку. Цветы, конечно, тут же вырастают. Ксеня несет маме воображаемый букет и пристально смотрит, как она их нюхает, как улыбается, как показывает бабушке Вере (та занята, отмахивается: «Некогда!»), дедушке Максиму (он восхищается: «Какие красивые цветы!»).
Ксеня довольна. Лицо у нее, как у человека, закончившего большую работу, сопряженную с риском (чуть водой не залило!), и потребовавшую великого терпения (ведь целых двенадцать минут длилась игра, для нее это очень много!).
Так, может быть, в игре и через игру давать то знание жизни, знание людей, которое она приобретает, конфликтуя с нами? Игра снимет отрицательные эмоции, заставит пережить радость открытия. Научит быть как бы в двух плоскостях одновременно — в воображении и в жизни. Это, кстати говоря, поможет ей со временем выработать способность смотреть на себя со стороны, руководить собой.
Я так уверовал в магическую силу игры, что уже не знал удержу. Игровые сюжеты сочинял и экспромтом и заранее, когда ехал с работы в троллейбусе, а иногда — и на работе. Первым это заметил мой коллега, скептик, который предсказывал мне с рождением ребенка всевозможные семейные трудности. Он, кстати говоря, почти всегда безошибочно угадывал мое состояние, объявляя, например, на весь отдел: «Товарищи, просьба говорить вполголоса, пусть Чибров подремлет…» Это после бессонной ночи. Или: «Внимание, у Чиброва что-то произошло. Его чудо-ребенок, кажется, уже взялся изучать сопромат…» Приходилось докладывать об очередных успехах своего чада, отсвет этих успехов, видимо, был на моей физиономии. На этот раз он отметил: «Не иначе сегодня Чибров пытается перевести свои педагогические раздумья на язык математических формул». Рассказал ему об игровых сюжетах. Он оживился: «Это же моделирование проблемных ситуаций обыденной жизни. Только не программируй в игре одну неизбежную концовку, иначе у твоего ребенка не будет выбора… Здесь ведь главное — выбор того или иного варианта поведения».
Дома, в то вечернее время, когда Валя доделывала свои дневные дела или освобожденная от них стремительной, энергичной Верой Ивановной смотрела телевизор, мы с Ксенькой играли. Переходили воображаемую улицу на красный свет, из-за чего игрушечный грузовик наезжал на столб (ножку стола), ломался, и мы его чинили. Летали на воображаемом самолете в Африку, где изнывали от жары, потом — в Антарктиду, где мерзли вместе с пингвинами и лечили одного из них от воспаления легких. У Максима Петровича с Ксеней были свои игры, большей частью связанные с путешествием в деревню. И вот — сегодняшняя история с медведем и Машей… Как азартно Ксюшка подметала пол! И как горько расплакалась, узнав, что медведь не хочет ее отпускать домой.
Оказывается, для нее игра не только способ познания жизни. Не только инструмент — род микроскопа, например, помогающего ее неопытному детскому глазу рассмотреть в жизни то, что обычно ускользает из поля зрения.
Для нее игра — сама жизнь. В игре оказалось слитым все — и труд познания и радость открытия. Причем ей не важен был результат игры-труда, игры-исследования, ей интересен сам процесс, само действие, которое в игре всегда — творчество Ее двухлетнее сознание не способно пока отделить выдумку от действительности — оно полностью живет в «предложенных обстоятельствах», исследует их, преобразует или приспосабливается к ним. То, что она переживает в игре, становится фактом жизни, «строительным материалом», из которого человек лепит себя.
Да, игра — это самый эффективный способ общения взрослого с растущим человеком. Способ передачи знаний, духовного наследства, вырабатывающий впоследствии у ребенка способность мысленно «переноситься» в другую жизнь, понимать другого человека, чувствовать семью как коллектив индивидуальностей. Это у Ксеньки впереди — тут нет сомнений.
Моя же ошибка в том, что я игру воспринимал лишь как способ, как средство, поэтому был так неосторожен. А она для ребенка одновременно и цель Он погружен в игру весь, без остатка.
Это мы, взрослые, думаем, что ребенок готовится к жизни.
А он в это время живет — активно и страстно! Живет текущей минутой, а не ожиданием обещанных событий. Для него завтрашний день — далекое будущее. Ему нужно чувствовать себя живым, действующим — сейчас. Вот что мы, озабоченные развитием своего ребенка забываем: детство — не подготовка к жизни, а сама жизнь. Может быть, даже — главная, решающая часть жизни. И от того, как она прожита, зависит — состоится ли человек?