УПП

Цитата момента



Пока ты недоволен жизнью — она проходит.
Жизнь, ты мне нравишься!

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



— Я что-то начало объяснять?.. Видите ли, я засыпаю исключительно тогда, когда приходится что-нибудь кому-нибудь объяснять или, наоборот, выслушивать чьи-нибудь объяснения. Мне сразу становится страшно скучно… По-моему, это самое бессмысленное занятие на свете — объяснять…

Евгений Клюев. «Между двух стульев»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/d542/
Сахалин и Камчатка

ГЛАВА Х. ХОЛМ С СОКРОВИЩАМИ

Том сказал, что дело было так.

Однажды в знойный летний день по пустыне тащился пешком дервиш. Он прошел целую тысячу миль и был нищий, голодный и несчастный. Вдруг, примерно в том месте, где мы сейчас находимся, он повстречал погонщика с сотней верблюдов и попросил у него подаяния. Но погонщик верблюдов сказал, что подавать ему нечего.

Дервиш спрашивает:

— Разве это не твои верблюды?

— Мои.

— У тебя есть долги?

— У меня? Нет.

— Ну, так вот: человек, у которого сотня верблюдов и нет долгов, — богат, и не просто богат, а очень богат. Разве не так?

Погонщик верблюдов с этим согласился. Тогда дервиш сказал: — Бог сделал тебя богатым, а меня бедным. У него были на то свои причины, и причины веские, да прославится имя его! Но он повелел, чтобы богачи помогали беднякам, а ты оставляешь меня, брата своего, в нужде, и он попомнит тебе это, и ты на этом прогадаешь.

От таких слов погонщику верблюдов стало не по себе, но все равно он от рождения был очень жадный и ему было жалко даже с одним медяком расстаться, и вот он принялся хныкать и объяснять, и сказал, что времена нынче тяжелые, и, хотя он доставил в Басру (Басра — часто упоминаемый в «Тысяче и одной ночи» торговый город и порт) большой груз и получил за него жирный куш, обратно он идет порожняком и потому на этом переходе не особенно много заработал. Тогда дервиш пошел дальше, сказав:

— Ладно, поступай как хочешь, да только я думаю, что на этот раз ты сделал ошибку и упустил счастливый случай.

Ну, ясно, погонщику верблюдов захотелось узнать, какой счастливый случай он упустил, — вдруг тут деньгами пахнет! Кинулся он за дервишем и стал так жалобно упрашивать простить его, что дервиш наконец сдался и говорит:

— Видишь вон тот холм? Так вот — в этом холме заключены все сокровища мира, и я ищу человека с добрым сердцем, мудрого и великодушного, а когда я его найду, я натру ему глаза особой мазью, и он увидит сокровища и сможет их оттуда забрать.

Тут погонщик верблюдов прямо весь вспотел от огорчения. Он начал плакать и стонать и на коленях умолять дервиша. Он сказал, что он именно такой человек и есть, и еще сказал, что может привести тысячу свидетелей, которые подтвердят, что никогда еще никто так точно его не описывал.

— Ладно, — сказал дервиш. — Если мы нагрузим сто верблюдов, ты отдашь мне половину?

Погонщик был так счастлив, что чуть не запрыгал от радости и сказал:

— Вот теперь ты говоришь дело!

Ударили они по рукам, дервиш вытащил шкатулку и натер погонщику правый глаз той самой мазью, и тогда холм открылся и они вошли, а там лежали огромные груды золота и драгоценных камней и так ярко сверкали, что казалось, будто все звезды упали с неба.

Ну вот, они с дервишем бросились к драгоценностям и нагрузили на каждого верблюда столько, сколько он мог выдержать. Затем они распрощались, и каждый отправился своей дорогой с полсотней верблюдов. Однако вскоре погонщик бегом бросился обратно, догнал дервиша и говорит:

— Ты не вхож в общество и тебе вовсе не нужно то, что ты получил. Будь добр, дай мне еще десять верблюдов.

— Ладно, — говорит дервиш, — может, ты прав.

Дервиш отдал ему десять верблюдов и пошел дальше с оставшимися сорока. Но погонщик опять с воплями бросается за ним, хнычет и ноет, и просит отдать ему еще десяток верблюдов, потому что, говорит он, тридцать верблюдов вполне достаточно, чтобы прокормить дервиша: они ведь живут очень бедно, своего хозяйства не ведут, а обедают где придется и только расписки оставляют.

Но тем дело не кончилось. Этот подлый пес возвращался снова и снова, пока не выклянчил всю сотню верблюдов. Тут он успокоился, и был очень благодарен, и сказал, что всю жизнь будет помнить дервиша, ибо никогда еще не встречал такого доброго и щедрого человека. Они пожали друг другу руки и снова разошлись.

Но не прошло и десяти минут, как погонщику верблюдов и этого показалось мало — он был самый подлый гад во всех семи графствах, — и он снова прибежал к дервишу. На этот раз он захотел, чтобы дервиш натер ему мазью другой глаз.

— Зачем? — спрашивает дервиш.

— Сам знаешь зачем, — ответил погонщик.

— Что я сам знаю? — говорит дервиш.

— Тебе меня не одурачить, — говорит погонщик. — Ты от меня что-то утаить хочешь, — ты сам отлично знаешь. Понимаешь, я думаю, что если мазь будет у меня и на втором глазу, то я увижу гораздо больше драгоценностей. Пожалуйста, натри мне глаз мазью.

Дервиш ему отвечает:

— Ничего я от тебя не утаивал. Знаешь, что будет, если я натру тебе второй глаз мазью? Ты больше никогда ничего не увидишь. Ты на всю жизнь останешься слепым.

И знаете, этот пройдоха ему не поверил. Нет, он просил, и умолял, и хныкал, и канючил до тех пор, пока дервиш не открыл свою шкатулку и не велел ему сделать самому, что он хочет. Он это сделал и, разумеется, в тот же миг ослеп.

Тогда дервиш стал над ним смеяться, дразнить его и подшучивать над ним, а после и говорит:

— Прощай. Слепому драгоценности ни к чему.

И ушел с сотней верблюдов, а того жалкого и несчастного человека бросил одного до конца его дней бродить в пустыне.

Джим сказал:

— Бьюсь об заклад, что это был для него хороший урок.

— Да, — сказал Том, — такой же, как многие другие уроки, которые человек получает. Толку от них все равно нет — ведь ничего такого никогда второй раз не случается, да и не может случиться. Помните, когда Хэн Сковил свалился с трубы и сломал себе спину, то все говорили, что это для него будет хороший урок. Что это за урок? Какая ему польза от такого урока? Он больше не мог лазать по трубам, ломать ему больше было нечего — второй-то спины ведь у него нету.

— Все равно, масса Том, всему на собственном опыте научаешься. В писании сказано, что кто на молоке обжегся, тот на воду дует.

— А я разве это отрицаю? Я ведь что говорю — если бы что-нибудь могло случиться дважды и притом совершенно одинаково, то это и в самом деле был бы хороший урок. Таких вещей очень много, и они учат человека уму-разуму, — это и дядя Абнер всегда говорил. Да ведь есть еще сорок миллионов других случаев — таких, которые два раза в жизни не повторяются, — и пользы от них ровно столько, сколько от оспы. Положим, ты заболел оспой. Какой тебе прок, если ты понял, что надо было сделать прививку? А теперь и от прививки никакого проку не будет, потому что оспой два раза не болеют. Правда, дядя Абнер говорил, что человек, который хоть раз схватил быка за рога, знает раз в шестьдесят или семьдесят больше, чем тот, который этого не делал; и еще он говорил, что человек, который тащит кота домой за хвост, приобретает такие знания, которые ему всегда пригодятся и никогда не будут лишними. Но я должен тебе сказать, Джим, что дядя Абнер всегда терпеть не мог тех людей, которые пытались извлечь урок из чего попало, хотя бы…

Но Джим уже спал. У Тома был довольно смущенный вид. Знаете, человеку всегда не по себе, если он говорил очень красиво и думал, что другой им восхищается, а тот взял да уснул. Конечно, ему бы не следовало так засыпать, ведь это нехорошо, да только чем красивее человек говорит, тем скорее вы уснете; и если подумать, так тут никто и не виноват — оба хороши.

Джим захрапел; сперва он тихонько посапывал, потом захрюкал, потом захрапел еще громче и издал с полдюжины таких звуков, какие можно услышать, когда последние остатки воды просачиваются сквозь дырку в ванне; потом раздалось еще несколько подобных же звуков, только посильнее, а после он как запыхтит да зафыркает, словно корова, которая вот-вот задохнется, — а когда человек дошел до этой точки, он уже своего предела достиг, и теперь он может разбудить всякого, хотя бы тот находился в другом квартале да в придачу проглотил целую чашку опия. А сам он хоть бы что — не просыпается и баста, хотя весь этот жуткий шум раздается всего в каких-нибудь трех дюймах от его же собственного уха. И это самая удивительная вещь на свете, скажу я вам. Но стоит чиркнуть спичкой, чтобы зажечь свечу, — и от этого еле слышного шороха он тут же проснется. Хотел бы я знать, в чем тут дело, да только в этом никак разобраться невозможно. Взять хотя бы Джима: всю пустыню перепугал, всех зверей собрал — они издалека сбежались посмотреть, в чем там дело, и сам он был к шуму всех ближе, — и вот, оказывается, он единственное существо, которому до этого шума дела нет. Мы орали и гикали на него — и все без толку. Однако чуть только раздался какой-то тихий, слабый звук, да только непривычный, он сразу же проснулся. Да, сэр, я все это обдумал, и Том тоже, и все равно никак не разобраться, почему человек не слышит своего собственного храпа.

Джим сказал, что он и не спал вовсе; он только глаза закрыл, чтоб лучше слышать.

Том сказал, что никто его ни в чем не обвиняет.

Тут у Джима сделался такой вид, словно он готов от своих слов отказаться. По-моему, он решил поговорить о чем-нибудь другом, потому что принялся ругать погонщика верблюдов. Люди всегда так поступают, если их поймали на чем-нибудь, всегда стараются сорвать свою злость на других. Он поносил погонщика как только мог, и мне пришлось с ним соглашаться, а потом начал изо всех сил расхваливать дервиша, и мне и тут пришлось с ним соглашаться.

Но Том сказал:

— Я что-то не совсем в этом уверен. Вот вы говорите, что этот дервиш был страшно щедрый, добрый и не эгоист, да только я ничего такого в нем не нахожу. Он ведь не искал другого бедного дервиша, верно? Если уж он не эгоист, то пошел бы туда сам, набрал бы себе полный карман драгоценностей и успокоился. Нет, сэр, ему подавай человека с сотней верблюдов. Он как можно больше сокровищ забрать хотел.

— Да как же, масса Том, ведь он хотел честно поделить их поровну, он же только пятьдесят верблюдов просил.

— Потому что он знал, что потом всех получит.

— Но ведь он же сказал тому человеку, что он ослепнет, масса Том.

— Сказал, конечно, потому что знал, какой у него характер. Ему как раз такого человека и надо было — такого, который никогда не доверяет чужим словам и не верит в чужую честность, потому что у него у самого ее нету. По-моему, есть очень много таких людей, как этот дервиш. Они жульничают направо и налево, но так, что другому человеку всегда кажется, будто он сам себя обжулил. Они все время придерживаются буквы закона, и потому до них никак не доберешься. Они тебе глаза мазать не будут — о, нет, это был бы грех! — но они знают, как заговорить тебе зубы, чтобы ты сам себя этой мазью намазал, чтобы вышло, будто ты сам себя ослепил. По-моему, дервиш и погонщик верблюдов — достойная парочка: один — хитрый, подлый и пронырливый, другой — тупой, грубый и неотесанный. Но все равно оба мерзавцы.

— Масса Том, а как вы думаете, есть сейчас на свете такая мазь или нет?

— Дядя Абнер говорит, что есть. Он говорит, что такая мазь есть в Нью-Йорке и что ею мажут глаза деревенским простакам и показывают им все железные дороги на свете; они попадаются на эту удочку и достают эти дороги, а потом, когда им намажут мазью второй глаз, то тот человек говорит им «до свиданья» и уходит восвояси с ихними железными дорогами. Смотрите вон на тот холм с сокровищами. Вниз!

Мы спустились на землю, но холм оказался вовсе не таким интересным, как я думал, потому что мы никак не могли найти то место, где они вошли внутрь за сокровищами. Все же было очень приятно даже просто поглядеть на тот холм, в котором такое чудо случилось. Джим сказал, что он бы и за три доллара от такого зрелища не отказался; и я то же самое подумал.

Мы с Джимом очень удивлялись, как это Том может приехать в большую чужую страну и сразу же найти такой вот маленький горбик и в один миг отличить его от миллиона таких же точно горбиков. А все потому, что он такой ученый и от природы такой способный. Мы много говорили про это, но все не могли взять в толк, как он это делает. Том — это голова, я еще такого умного человека не видывал, и если б он был постарше, то стал бы знаменитым, как капитан Кидд (Кидд Уильям — пират, повешенный в Лондоне в 1701 году, герой многих песен и баллад) или Джордж Вашингтон. Бьюсь об заклад, что любому из них пришлось бы попыхтеть, пока бы они этот холм нашли, ну а Тому все нипочем — он проехал через всю Сахару, да и ткнул прямо в него пальцем с такой легкостью, словно ему надо было разыскать негра в стае ангелов.

Мы нашли поблизости пруд с соленой водой, наскребли по краям кучу соли и набили ею шкуры льва и тигра, чтобы они не портились, пока Джим не начнет их дубить.

ГЛАВА XI. ПЕСЧАНАЯ БУРЯ

Мы проболтались над пустыней еще день-другой, а потом, когда полная луна коснулась края земли, мы увидели, как перед ее большим серебряным лицом движется цепочка маленьких черных фигурок. Они были видны так ясно, словно их нарисовали на луне чернилами. Это был еще один караван. Мы убавили скорость и поплелись за ними — просто так, для компании, потому что нам с ними было вовсе не по пути. Да, это был замечательный и очень красивый караван. На следующее утро солнце залило всю пустыню, и по золотому песку ползли длинные тени верблюдов, словно тысячи длинноногих кузнечиков, выступающих друг за другом. Мы не подходили к ним слишком близко, ведь мы теперь знали, что тогда и люди и верблюды в испуге разбегутся в разные стороны. Мы еще в жизни не видывали таких ярких нарядов и таких благородных манер. Некоторые вожди ехали на дромадерах, — мы их тогда в первый раз встретили. Они были очень высокие, выступали, словно на ходулях, и так трясли своих всадников, что у них в желудке наверняка весь обед перемешивался! Но зато они очень резвые, и простому верблюду ни за что за ними не угнаться.

В середине дня караван сделал привал, а к вечеру снова отправился в путь. Вскоре солнце стало какое-то странное. Сперва оно сделалось желтое, как латунь, потом рыжее, как медь, а после превратилось в кроваво-красный шар. Воздух стал горячий и плотный, и вдруг все небо на западе потемнело, заволоклось густым туманом и сделалось таким огненным и страшным, как бывает, когда смотришь сквозь красное стекло. Посмотрели мы вниз — и видим, что весь караван мечется со страху туда-сюда, а потом все бросились ничком в песок и замерли.

Вдруг мы увидели, что приближается какая-то огромная стена. Она воздвиглась от земли до самого неба, закрыла солнце и с быстротой молнии неслась вперед. Потом поднялся слабый ветерок, но вскоре он задул сильнее, и песчинки стали бить нас по лицу и жечь, как огонь. И тогда Том крикнул: — Это песчаная буря! Повернитесь к ней спиной!

Не успели мы повернуться, как поднялся ураган. Песок сыпался на нас лопатами, а воздух стал такой плотный, что невозможно было ничего разглядеть. Минут через пять лодка была полна до краев, а мы сидели на ящиках по горло в песке, так что одни головы торчали, и почти совсем не могли дышать.

Когда буря немного утихла, мы увидели, как стена движется дальше по пустыне, — просто смотреть страшно, ей-богу. Мы кое-как выбрались из песка, посмотрели вниз и увидели, что там, где прежде был караван, простиралось огромное море песка — и больше ничего, и все кругом было тихо и спокойно. Все люди и все верблюды задохлись, умерли и были похоронены под толстым слоем песка — футов десять, не меньше, и Том сказал, что может пройти много лет, прежде чем ветер сдует с них песок, и все это время их друзья так и не будут знать, что стало с караваном. Том сказал: — Ну, теперь-то мы знаем, что случилось с теми людьми, у которых мы забрали сабли и пистолеты.

Да, сэр, так оно и было. Теперь это стало ясно как день. Их занесло песком, и дикие звери не могли до них добраться, а когда песок сдуло ветром, от них остались только кожа да кости, и они уже не годились в пищу. Мне тогда показалось, что мы еще в жизни никого так не жалели и не оплакивали, как этих несчастных людей, но я ошибся — после гибели второго каравана у нас на душе стало еще тяжелее. Понимаете, те были нам совсем чужие, мы с ними так и не познакомились, не считая разве того человека, который смотрел на девушку; но со вторым караваном дело обстояло совсем по-другому. Мы ведь летали над ними целую ночь и почти целый день и прониклись к ним самыми лучшими, самыми дружескими чувствами. Я теперь понял, что самый верный способ узнать, нравится тебе человек или нет, — это поехать с ним путешествовать. Так и тут. Они нам сразу понравились, а когда мы с ними вместе поездили, это окончательно решило дело. Чем больше мы с ними путешествовали, тем больше к ним привыкали, тем больше они нам нравились и тем больше мы радовались, что их встретили. С некоторыми мы так хорошо познакомились, что, говоря о них, называли их по имени, и такая у нас была дружба, что мы даже отбросили «мисс» и «мистер» и звали их просто по имени, без всяких титулов, — и это даже не казалось невежливым, а совсем наоборот. Конечно, это были не настоящие их имена, а те, какие мы им дали. Например, мистер Александр Робинсон, и мисс Аделина Робинсон, и полковник Джейкоб Макдугал, и мисс Гарриет Макдугал, и судья Джереми Батлер, и молодой Бушред Батлер. Все это большей частью были главные вожди, которые носили на головах великолепные огромные тюрбаны, а одеты были не хуже Великого Могола (Великими Моголами называлась династия индийских государей, правившая с 1526 по 1858 год). И с ними были члены их семей. Но когда мы с ними как следует познакомились и полюбили их, не стало больше мистера и судьи и тому подобного, а только Алек, да Адди, да Джек, Хетти, Джерри, Бак и тому подобное.

А ведь известно: чем больше вы делите с людьми радость и горе, тем ближе и дороже становятся они вам. Ну а мы ведь не были холодными и равнодушными, как большинство путешественников. Наоборот, мы были дружелюбны и приветливы и во всем принимали участие; и караван вполне мог на нас положиться: что бы ни случилось, мы всегда были тут как тут.

Когда они делали привал, мы тоже делали привал — в Тысяче футов над ними. Когда они ели, мы ели тоже, и нам как-то уютнее становилось в их обществе. Вечером у них была свадьба — Бак с Адди поженились, и мы ради праздника нарядились в самые что ни на есть раскрахмаленные профессорские тряпки, и когда они плясали, мы тоже ногами притопывали.

Но больше всего сближает людей горе и несчастье. И нас больше всего сблизили похороны. Это было на рассвете, после свадьбы. Мы не знали покойника, он был не из нашей компании, но все равно — он ехал в караване, и этого было достаточно. Никто не проливал над ним более искренних слез, чем мы с высоты в тысячу сто футов.

Да, разлука с этим караваном была куда горше, чем разлука с тем, другим. Ведь те люди были нам почти совсем чужие, и притом померли-то уж очень давно, а этих мы знали при жизни, и к тому же любили. Вот почему страшно больно было видеть, как смерть настигает их прямо у нас на глазах, оставляя нас одних-одинешеньких в самой середине этой огромной пустыни. Пусть лучше у нас совсем не будет больше друзей, пока мы путешествуем, если снова придется терять их таким образом.

Мы никак не могли перестать говорить о них и то и дело вспоминали их такими, какими они были, когда мы все были счастливы вместе. Нам все время казалось, будто мы видим, как движется цепочка верблюдов, как блестят на солнце кончики пик, как важно шагают дромадеры, Мы снова видели свадьбу и похороны, а чаще всего — их молитвы. Они строго соблюдали часы молитвы, и уж тут им ничто не могло помешать. Как только раздавался призыв, — а это происходило по нескольку раз в день, — они сразу же останавливались, поворачивались лицом к востоку, поднимали головы, простирали руки к небу и начинали молиться. Раза три или четыре они опускались на колени, а потом падали вперед и касались лбами земли.

Однако мы решили, что не стоит больше про них вспоминать, хотя они были такие славные при жизни и так дороги нам и в жизни и в смерти, не стоит потому, что ничего хорошего из этого не получится, а только вконец настроение испортишь. Джим сказал, что будет изо всех сил стараться жить жизнью праведника, чтобы встретиться с ними на том свете; ну а Том помалкивал и не сказал Джиму, что они просто какие-то магометане. Зачем его огорчать, ему и без того тошно.

Проснувшись на следующее утро, мы немножко приободрились, потому что как следует выспались: песок ведь самая удобная кровать, какая только есть на свете, и я всегда удивлялся, почему люди, которые могут себе позволить спать на песке, не спят на нем всю жизнь. И к тому же он замечательный балласт — шар еще никогда таким устойчивым не был.

Том сказал, что у нас не меньше двадцати тонн песку. Что бы нам с ним сделать? Ведь не выбрасывать же его! Джим и говорит:

— Масса Том, а нельзя ли отвезти его домой и продать? Сколько на это времени надо?

— Зависит от того, как будем лететь.

— Что ж, сэр, ведь дома его по двадцать пять центов за тачку продавать можно, а тут тачек двадцать наберется, верно? Сколько ж это всего будет?

— Пять долларов.

— Ой, масса Том, поехали скорее домой! Ведь это больше чем по полтора доллара на брата, верно?

— Верно.

— Черт меня побери, если это не самый легкий способ зарабатывать деньги! Песок-то — ведь он же сам на нас насыпался, тут и делать-то вовсе было нечего. Поехали скорее, масса Том.

Но Том был занят своими мыслями и подсчетами и так увлекся, что ничего не слышал. Вдруг он говорит:

— Пять долларов, ха! Послушайте, этот песок стоит… он стоит… В общем, он стоит кучу денег.

— Как так, масса Том? Продолжайте, голубчик, продолжайте.

— Понимаете, как только люди узнают, что это настоящий песок из настоящей пустыни Сахары, им сразу захочется купить себе немножко, насыпать в склянку, наклеить ярлык и поставить куда-нибудь, как редкость. А нам только и дела, что рассыпать его по склянкам да летать по всем Соединенным Штатам и продавать их по десять центов за штуку. Ведь у нас тут, на этом шаре, песку не меньше чем на десять тысяч долларов.

Мы с Джимом прямо чуть не померли от радости и принялись кричать «ура», а Том сказал: — И мы можем все время возвращаться обратно и набирать песку, а после снова возвращаться и снова набирать, и так ездить взад и вперед до тех пор, пока не вывезем и не распродадим всю эту пустыню; и никто нам не помешает, потому что мы выхлопочем себе патент.

— Господи боже! — говорю я. — И мы станем такими богатыми, как Креозот (Креозот — жидкость, применяемая в технике для предохранения дерева от гниения, а также в медицине и ветеринарии), да?

— Ну да, ты хочешь сказать — «как Крёз (Крёз — последний царь Лидии (VI век до н. э.), славившийся своим богатством)». Понимаешь, дервиш искал в том холмике все сокровища мира и не знал, что у него под ногами тысяча миль настоящих сокровищ. Погонщика он ослепил, а сам был куда более слеп.

— Масса Том, сколько же у нас всего денег будет?

— Я пока точно не знаю. Надо еще высчитать, а это нелегкое дело, потому что тут больше четырех миллионов квадратных миль песку, по десять центов склянка.

Джим страшно разволновался, но, услыхав про склянки, немножко успокоился, покачал головой и сказал:

— Масса Том, нам не купить столько склянок. Даже королю — и то столько не купить. Давайте лучше не будем забирать всю пустыню, масса Том, ведь эти склянки нас вконец разорят, уж это точно.

Том тоже притих; я думал — из-за склянок, но оказалось, что нет. Сидел он, размышляя про себя, и все грустнее и грустнее становился. Наконец он сказал:

— Ничего у нас не выйдет, ребята. Придется нам это дело бросить.

— Да почему же, Том?

— Из-за пошлин. Когда ты пересекаешь границу какой-нибудь страны, там всегда находится таможня. Приходят чиновники, роются в твоих вещах и облагают их огромной пошлиной. Они говорят, что таков их долг. Понимаешь, это их долг — обобрать тебя до нитки, если только можно, а если ты не заплатишь пошлину, то они сцапают твой песок. Они называют это конфискацией, а на самом деле просто возьмут да и сцапают. Если мы повезем этот песок в ту сторону, куда мы сейчас едем, нам придется то и дело перелезать изгороди, одну границу за другой — Египет, Аравия, Индия и так далее, — покуда мы совсем из сил не выбьемся, и все они будут тянуть с нас пошлину. Теперь ты понял, что нам этой дорогой не проехать?

— Да к чему все это. Том? — говорю я. — Ведь мы можем просто пролететь над всеми ихними границами — и все тут. Им ведь нас ни за что не остановить.

Посмотрел он на меня с грустью, да и говорит серьезным таким голосом:

— По-твоему, это честно будет, Гек Финн?

Ненавижу я, когда меня вот так перебивают! Я на это ничего не ответил, а Том продолжал:

— Другой путь нам тоже отрезан. Если мы вернемся той же дорогой, какой приехали, то угодим прямо на нью-йоркскую таможню, а она хуже их всех, вместе взятых, — и все из-за нашего груза.

— Почему?

— Да потому, что в Америке сахарский песок не разводят, а когда в Америке какую-нибудь вещь не разводят, то надо платить миллион четыреста тысяч процентов, если ты хочешь ввезти ее в Америку оттуда, где ее разводят..

— Не вижу в этом никакого смысла. Том.

— А кто же видит? Зачем ты мне это говоришь, Гек Финн? Ты подожди, пока я скажу, что вижу в этом смысл, а уж после ругай меня за это.

— Ладно, считай, что я заплакал и извинился. Ну а дальше-то что?

Джим говорит:

— Масса Том, они как эту пошлину берут, за всё, что в Америке не разводят, и никакой разницы для них нету?

— Вот именно.

— Масса Том, есть ли на свете что-нибудь дороже благословения божия?

— Ясно, что нету.

— Священник — он ведь стоит на кафедре и просит, чтоб на людей снизошло благословение божие, верно?

— Верно.

— Откуда оно снисходит, благословение-то?

— Ясно откуда-с небес.

— Да, сэр, вы в самую точку попали, голубчик. Оно снисходит с небес, а небеса — это ведь заграница. Ну вот, а за это благословение они тоже пошлину берут?

— Нет, не берут.

— Понятно, не берут. И, значит, выходит, что вы ошиблись, масса Том. Не станут же они брать пошлину за всякий хлам вроде песка, который никому не нужен, раз не берут ее за самые лучшие вещи, без которых никто обойтись не может.

Видит Том Сойер, что сказать ему нечего, — Джим его окончательно в угол загнал. Он попробовал выкрутиться, сказал, что они просто позабыли ввести эту пошлину, но на следующей сессии конгресса непременно вспомнят и введут ее, — да только он и сам понимал, что жалкая это увертка. Он сказал, что пошлиной облагаются все заграничные товары, кроме этого, и потому если они не обложат и этот пошлиной, то не будет у них никакой последовательности, а последовательность-первое правило в политике. И он все время утверждал, что они нечаянно забыли про эту пошлину и что обязательно введут ее, а не то их непременно на этом деле поймают да на смех поднимут.

Но мне уже неинтересно было слушать про такие вещи, раз мы все равно свой песок провезти не могли, а потому я и вовсе нос повесил, и Джим тоже. Том старался нас утешить. Он сказал, что придумает еще какую-нибудь спекуляцию — ничуть не хуже, а то и лучше этой, но все без толку — мы не верили, что может быть еще одна такая же. Ох, до чего же скверно это было! Не успели мы разбогатеть, да так, что хоть покупай целую страну, учреждай там королевство, да и живи в счастии и довольстве, — как вдруг мы уже снова бедные и несчастные, да еще с этим самым песком на руках. Раньше песок был такой приятный, что твое золото да алмазы, и такой мягкий да шелковистый на ощупь, ну а теперь я просто смотреть на него не мог, так мне. тошно стало; и я понял, что до тех пор не успокоюсь, покуда мы от него не избавимся, чтоб не напоминал он нам о том, чем мы были и чем стали. И у прочих то же самое было на душе. Я это точно знаю, потому что они очень обрадовались, когда я сказал: «Давайте-ка возьмем весь этот мусор и выкинем за борт».

Да, порядочная это была работенка! И Том решил распределить ее по справедливости и по силам. Он сказал, что мы с ним уберем по одной пятой песку, а Джим — остальные три пятых. Но Джиму такой порядок не понравился, и он сказал; — Я, конечно, самый сильный и потому согласен сделать больше всех, да только, масса Том, вы, ей-богу, что-то уж чересчур много на старого Джима навалили.

— Не знаю, Джим; а впрочем, дели-ка ты его сам, а мы поглядим.

Вот Джим и говорит, что, по всей справедливости, нам с Томом не меньше чем по одной десятой полагается.

Тут Том повернулся к нам спиной, чтоб побыть одному, и на лице у него появилась улыбка — такая широкая, прямо всю Сахару осветила — до самого берега Атлантического океана, откуда мы приехали. Ну а после он снова повернулся к нам и сказал, что это хорошее распределение и что если Джим согласен, то и мы тоже согласны. Джим сказал, что он согласен.

Тогда Том отмерил наши две десятые на корме, а остальные отдал Джиму. Джим страшно удивился при виде того, какая огромная часть песку пришлась на его долю и какая маленькая на нашу. Я, говорит, очень рад, что вовремя высказался и попросил отменить первое распределение, потому что, мол, даже и теперь на мою долю приходится больше песку, чем удовольствия.

Мы принялись за дело. Ох, и жарко же нам стало! Пришлось передвинуться в более прохладную погоду, потому что выдержать было просто невозможно. Мы с Томом сменяли друг друга — пока один работал, другой отдыхал; но беднягу Джима сменить было некому, так что вся эта часть Африки промокла от его пота. Нам было так смешно, что мы даже не могли как следует работать, и Джим все время беспокоился, что с нами такое стряслось, так что нам приходилось всячески изворачиваться и придумывать разные причины — не очень-то убедительные, но для Джима все сойдет, он всему верил. Когда мы покончили с работой, то просто чуть не померли — не от усталости, а от смеха. Джим тоже чуть не помер — он так замаялся, что нам пришлось по очереди сменять его, и он благодарил нас как только мог. Сидит он на планшире, вытирает пот и говорит, что мы очень добры к бедному старому негру, и он никогда нас не забудет. Джим — он всегда был самым благородным негром на свете и всегда благодарил за любую мелочь, какую для него сделаешь. Он только снаружи был черным — внутри он был белый, ничуть не хуже вас.



Страница сформирована за 0.61 сек
SQL запросов: 169