УПП

Цитата момента



Так получилось, что у меня левая рука коллекционирует ожоги: ожоги нежности. На запястье — ожог от сигареты. Он уже еле виден, но я помню, как тогда (кстати, весной) я обнимал ее и другой рукой неловко ткнул огоньком в левую пятерню. Помню прикосновение ее губ к этому месту на руке. Мы уже давно не вместе, но мне жаль, что шрам от ожога зарастает, хотя вот есть другой. Только недавно появился. На большом пальце. Мы вместе готовили завтрак, смеялись и обжигались. Но было не больно от этой печати нежности.
Ожог, дорогой, ну хоть ты не зарастай…
Алекс ШУГАЛАЙ

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Мои прежние мысли были похожи на мысли макаки, которая сидит в клетке и говорит:
— Если они там за решеткой такие умные, как ты говоришь, почему я этого не знаю? Почему они не демонстрируют? Почему нам не объясняют? Почему нам не помогают, то есть не дают целую гору бананов?

Мирзакарим Норбеков. «Где зимует кузькина мать, или как достать халявный миллион решений»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/france/
Франция. Страсбург

Глава седьмая. А лучина светло горела…

Тем временем Дуня спешила домой. Бежала и радовалась. Вся была переполнена счастьем.

Глянула на небо. Увидала яркую вечернюю звезду. И сердцу вдруг стало в груди тесно. Эх, подпрыгнуть бы повыше да схватить звезду! Уж покидала бы она ее из ладони в ладонь, будто уголек горячий… А потом обратно бы в облака закинула…

Ты свети, свети, моя звездочка! Ты свети, моя хрустальная! Пусть люди на тебя любуются…

Из-под Дуниных ног кто-то выпрыгнул. Шлеп-шлеп-шлеп — и с тропинки в траву. Дуня догадалась: лягушка. Подумала: «Меня испугалась? Глупая. Пучеглазая. Разве я тебя трону?»

Около реки налетел ветерок. Свежий и душистый. Холодком обвеял Дунины горячие щеки. Дуня и ветерку рада: где побывал? Откуда взялся? Уж не из-за леса ли? А может, из тех мест, где лунными ночами в озере русалки плещутся?

Всему сейчас радовалась Дуня — и ветерку, и лягушке, и звездам, и гостинцам, которыми одарили ее за песни и пляску.

Все гостинцы увязала она потуже в платок. И оба пряника медовых тоже.

Пока бежала домой, прикидывала, кому что даст. От одного пряника — не утерпела, отведала: самый чутошный кусочек отщипнула. И сладкий же, и вкусный!..

Хоть час и не очень поздний, а в деревне темно. Лишь кое в каких оконцах огоньки теплились. Все спали. Завтра чуть свет па работу. На барских лугах косить начали.

И у них в избе темень. Тоже легли спать. Но Дуня не поглядела, что спят. С размаху пихнула дверь ногой. Ворвалась в избу. Зашептала громко, с ликованьем:

— Мамушка! Бабонька!

В избе теплая тишина. Чуть кисловатый привычный запах дыма. Слышно дыхание спящих ребятишек.

— Тише ты, чумовая! — услыхала она сердитый голос матери.— Не видишь, что ли? Полегли все, спят давно.

Но Дуне самой сейчас не до сна, не хочется, чтобы и другие спали. Она крикнула на этот раз громко и весело:

— Гляньте, гляньте-ка, каких гостинцев я принесла. Братики!

Тут-то уж все проснулись, все повскакали, тут-то уж всем спать расхотелось.

Первым к Дуне подбежал старший, Демка. За ним —Андрюха с Ваняткой. Захныкал самый меньшой — Тимоша. Кряхтя поднялась с лавки старая бабушка. Мать слезла с печи, вздула уголек и, защемив в светец, зажгла лучину.

Тогда Дуня развязала платок и все по столу раскинула: глядите! любуйтесь! чего я вам принесла!..

Потом стала всех оделять: Демке — полпряника; Андрюхе — полпряника. А уж второй пряник разделила на троих — кусочек Тимоше, кусочек Ванятке, а кусочек сунула слепой бабке — пусть отведает.

— Тебе, мамушка, пирог,— сказала Дуня, протягивая матери горбушку.— Глянь, какой белый! — и прибавила чуть ли не с гордостью: — Вон какие пироги-то наши господа едят. Знатные!

— А себе-то, себе! — за нее самое заступилась мать.

Но Дуне вроде бы самой и не хочется, так радостно ей глядеть на братьев и старую бабку.

Лучины в этот вечер, как на подбор, попались сухие и пылкие. Одна догорала, мать зажигала новую и снова защемляла в светец. И каждая новая, казалось, горела ярче и светлей прежней. Обгоревшие концы, загибаясь крючком, ломались, падали в плошку с водой и с веселым шипением там угасали…

Дуня же все рассказывала, рассказывала. И летала по избе, и показывала, как плясала. И темная коса с лазоревой лентой летала по избе вместе с ней. А круглые медные пуговки на ее сарафане, колотясь друг о дружку, и бренчали, и звенели, и будто звон бубенцов стоял в избе…

Слепая бабка невидящими глазами смотрела на Дуню и улыбалась. Улыбка на ее морщинистом, потемневшем от тяжкой доли лице была такая, что вроде бы самое лучшее, что в жизни ей было уготовано, сейчас перед нею.

И у матери лицо стало просветленным. Исплаканные глаза сияли. Вот и вырастила дочь! И не тому радовалась сейчас она, что помощницей теперь будет ей Дуня, что полегче станет ее жизнь, что отдохнут ее натруженные руки. А тому, что выросла Дуня доброй, умницей, сердцем легкой и отзывчивой. Господа и те увидели, какая у нее дочь! Отметили…

Братья смотрели на Дуню и тоже радовались. Они любили ее. На ее руках выросли. Всех четверых Дуня вынянчила, выпестовала. Сейчас, сидя рядком на лавке, они глаз с нее не сводили.

Только меньшой, Тимоша, потаращил, потаращил глаза и не стерпел: уснул с замусоленным куском пряника в руке.

Последняя лучина немного погорела да вдруг, ярко вспыхнув, погасла. Новую зажигать не стали. Все снова легли спать. И Дуня, устав за день, прикорнула на полу рядом с братьями.

Сладко спалось ей в эту ночь. Счастливые видела сны…

Глава восьмая. Дуня расстается с домом

Дуню провожали будто на край света. Хоть была горячая пора — сенокос начался, но на двор, откуда она уезжала, сбежалось чуть ли не пол-Белехова. Баб, девок, ребятишек набралось полным-полно. Из мужиков кое-кто тоже пришел.

Стояли, утирая слезы, перешептывались. Никто ничего понять не мог. Зачем отдают Дуню пуховскому барину? Продали ее, что ли? Чем она не потрафила? В чем провинилась? Вроде бы девка хорошая, услужливая, скромная. Никто от нее худого не видел. Вон и пела хорошо, и плясала лучше некуда… Так почему же вдруг отправляют ее в неведомые места? В Пухово… А где оно, Пухово-то? Говорят, где-то за Москвой. А Москва отсюда сколько верст будет? Далеко ль? Толком никто не знал. Но одно знали твердо: раз барская воля, то и говорить нечего.

Камердинер Василий, укладывая в бричку баулы, какие-то ларцы, накрепко привязывал веревками тяжелый кованый сундук с бариновыми вещами. Сам, посмеиваясь, уговаривал ревущую в голос Анисью. Ничего худого ее девчонке не будет. Для театра увозит ее барин Федор Федорович к себе в Пухово. Может статься, актеркой будет.

Актеркой?! Да что ж это такое — актерка-то? Беда какая свалилась им на голову! Слезы пуще прежнего полились из глаз Анисьи.

Тут же были и четыре Дуниных брата. Всех мать привела прощаться с сестрой. Старший, Демка, крепился, не плакал. Уперся глазами в землю. Молчал и губы себе кусал. На миг вскинет па Дуню сумрачный взгляд и опять уставится себе под ноги. Ну, а младшие, те ревели — Андрюха громко, в голос, ему жалобно подвывал Ванятка. А маленький Тимоша со страху и вовсе закатился…

И бабка была тут же. Тоже, старая, приплелась на барский двор проводить внучку. Стояла тихая, маленькая, вся иссохшая. Опиралась на посошок. Из слепых глаз медленно катились слезы. Губы беззвучно повторяли: «Господи, спаси-помилуй… Спаси-помилуй, спаси-помилуй…»

А сама Дуня была словно окаменевшая. Застыла с той самой минуты, как в избу к ним пришел староста и объявил барынину волю: пусть собирается Дунька, увозит ее с собой пуховский барин, надо думать, навсегда. Услыхав это, Дуня тихо охнула, покачнулась и больше слова от нее никто не услыхал… И сейчас стояла бледная, ни на кого не глядела, только крепко, изо всех сил прижимала к груди узелок. В него мать увязала кое-что из одежонки да несколько лепешек на дорогу.

Запричитала было Глашка, Дунина подруга: «На кого ты нас покидаешь…» Но красивая Наталья Щелкунова зло цыкнула: «Молчи, дура! Что воешь, как по покойнице? И без тебя тошно». Потом, махнув рукой, сказала: «Окаянная наша доля…», заплакала и пошла со двора обратно в деревню. Но все знали, что плакала Наталья не из-за Дуни, а из-за самой себя. И ей вчера староста объявил барскую волю. Нет, не позволяет ей барыня Варвара Алексеевна венчаться с милым дружком Алексашкой Сориным, Осенью барыня Алексашку в солдаты отдает.

Сейчас Наталья шла по деревне, а ее чуть ли не шатало от горя. Плакала и горевала она и об Алексашке, с которым ей уж навек проститься, ведь служить ему двадцать пять лет. Плакала, тужила и о том, что самой ей теперь гнуть спину в девичьей за пяльцами. И слепнуть и чахнуть над барышниным приданым.

Давеча, когда они хороводы водили, барыня сразу приметила, как искусно и цветасто у Натальи расшиты рубаха и венец на голове. И сказала барыня: раз Наташка Щелкунова эдакая рукодельница, пусть лучше не для себя, а для своей барышни Евдокии Степановны старается.

Красивое Натальино лицо было все залито слезами. Знала она: плачь не плачь — помочь ничему нельзя. Родилась она рабой господской, рабой ее и на погост снесут…

— Ну, девонька,— сказал Дуне камердинер Василий, основательно пристроив наконец на бричке все бариновы вещи для дальнего пути,— долгие проводы — лишние слезы! Усаживайся, Дуняша, вот сюда. Поехали…

День был ясный, светлый. А Дуне, будто сквозь частый дождик — слезы застилали ей глаза,— виделся и зеленый барский сад, и барский дом, и церковь с голубыми маковками, и деревня в низинке у реки. И лес, куда с девчонками бегала она по ягоды и по грибы. И луга, просторные, далекие. В последнюю минуту не выдержала — в голос заплакала. Расставалась она со своим домом, с матерью… А что ждет ее дальше, об этом страшилась думать.

Барин Федор Федорович укатил из Белехова еще накануне. Уехал веселый, довольный. В самую последнюю минуту Варвара Алексеевна передумала и дала ему взаймы денег. Всплакнув, вдруг вспомнила, что Федя все-таки был любимым братом покойного мужа. Да и Дунечку осенью опять придется везти в Москву, в пансион. Хорошо, коли у нее там под боком будет родной дядя. В голове мелькнуло еще и другое: Федор Федорович вхож во все богатые московские дома. Не за горами время, когда Дунечке придется жениха искать, на балы вывозить. Вот и полезна ей будет дядюшкина рука.

Обдумав все это, Варвара Алексеевна дала денег столько, сколько Федор Федорович просил. Однако же строго наказала, чтобы долг вернул к зиме, когда хлеб продаст.

Федор Федорович клялся, что к зиме вернет непременно. Звал с племянницей к себе в Пухово поглядеть, какие представления он дает в своем театре.

— Готовим «Дианино древо», мой друг… Прелестнейшая опера! Прелестнейшая…— повторил он и поцеловал кончики своих пальцев, сложенных в щепотку.

— Какое еще древо?—изумилась Варвара Алексеевна.— Небось в наших лесах не растет?

— Ах, маменька!—вспыхнув, воскликнула Дунечка.— Не позорьтесь… Диана — греческая богиня!

— Ишь ты, моя умница! —с нежностью проговорила Варвара Алексеевна.— Все-то она знает, все-то она разумеет!

Хотела дочь покрепче обнять, да не посмела.

Часть вторая. За семью запорами, за семью затворами

Глава первая. В Пухове

щелкните, и изображение увеличитсяПока ехали, Дуня оправилась от своего давешнего страха и даже слегка успокоилась. Вроде бы дорога заслонила в ее памяти и заплаканное лицо матери, и бабку с ее тихой горестью, и ревущих в голос братьев. Все вокруг было невиданным, все ей было интересно, удивительно, чудно. Глаза ее без устали шныряли по сторонам.

К тому же Василий и кучер Илья старались девчонку как умели и утешить, и приветить. Чего она так слезами исходит? Чего забоялась? Барин Федор Федорович у них хороший. Конечно, бывает… Тут уж ничего не скажешь — туча не без грома, барин не без гнева! Коли ему не угодишь, так может и плеткой огреть. Что делать: такая их судьбина, горькая да подневольная. Так ведь и у других бар не лучше. Пожалуй, и похуже будет. Разве белеховская барыня не дерется? Всякое про нее сказывают.

Дуня кивнула: еще как дерется — ой-ой-ой! Вот намедни: разгорячилась и одну девушку — Дашкой звать — по щекам отхлестала, а в придачу еще на конюшню послала, там и высекли бедную. А вина-то у Даши не больно велика: захотелось отца с матерью повидать, по дому стосковалась. Вечером ушла из девичьей, не спросясь, а утром ее хватились. Досталось горемычной… Ох и досталось!

— Вишь, дело какое…— сказал Василий, вздыхая. Илья же со злостью прибавил:

— Чего уж там! Мужик и хлеба вволю не ест, а барин мужика всего съест и не подавится.

Все равно, продолжал утешать Дуняшу камердинер Василий, барин у них хороший. Вот его, Василия, еще ни разу пальцем не тронул, потому что он, Василий, угождать умеет. И ее, Дуню, тоже обижать не станет. А ежели умения хватит, то будет она у них в театре актеркой. Чем плохо? Ничего худого в этом нет. Вон у него, у Василия, сын на дудке играет — флейта называется. Итальянец ихний, пуховский, обучил. Так очень даже доволен парень. На работу посылают редко. Знай сиди себе и дуди сколько влезет. А как соберутся к барину гости, в оркестре перед гостями на флейте, почитай, весь день и всю ночь дудит! Куда до него соловьям…

Что такое оркестр, Дуня, конечно, не поняла. Такого слова она еще никогда не слыхала. А что Василия сын доволен своей судьбой, это ее успокоило. И насчет дудки она тоже уразумела. У них в Белехове пастушонок играет на дудке, так заслушаешься!..

В жару лошадей не стали гнать. Остановились на отдых в лесочке. Поели, поспали, а там снова поехали.

В Москву приехали поздно вечером.

А какая она, Москва, Дуне толком разглядеть не удалось. Поняла одно: большая. Очень большая! И домов много, и заборов много, и церквей, и людей…

Ехали они по Москве и широкими улицами, на которых стояли барские дома с садами. Ехали и узкими пыльными переулками-закоулками, мимо плетней и заборов. В иных заборах были высокие ворота под двухскатной кровлей, на этих кровлях стояли медные восьмиконечные кресты, а за воротами псы брехали. А возле иных ворот смирно лежали большие каменные львы. За теми воротами, среди деревьев, виднелись барские дома. Вроде белеховского, тоже с колоннами. Ехали и мимо простых деревенских изб, крытых лубом, тесом или вовсе соломой. И мимо церквей, и мимо небольших часовен, стоявших на перекрестках.

В Москве Илья шибко гнал лошадей. Дуня поняла из разговоров кучера с камердинером, что нужно им до десяти вечера перемахнуть по мосту через реку Яузу. Мол, на том берегу Яузы есть одна слобода, в той слободе живет кум кучера Ильи, у того кума хорошо бы заночевать. А уж поутру можно и снова ехать…

Ровно в десять и на всю ночь московские улицы заставлялись рогатками — ни проехать, ни пройти. Лишь за час до рассвета стража убирала эти рогатки, и тогда проезд был свободен.

Ночью улицы были пустынны. Только кое-где тускло горели масляные фонари, освещая темноту, да стража ходила, с опаской поглядывая на глухие переулки. Перестукивались колотушками ночные сторожа. Смело разбойничали по Москве в те далекие времена недобрые люди — грабили, озорничали, случалось, и убивали прохожих. Жители с раннего вечера закрывали ставни на окнах, задвигали на дверях тяжелые засовы.

…Переночевали. Утром выехали чуть свет — еще солнце не взошло, еще только зарозовели края тучек на высоком летнем небе.

Поутру Дуне удалось увидеть Москву во всей ее красе: и кремлевские башни, и башни Китай-города, и золотые маковки соборов за стенами Кремля, и разузоренные, один краше другого, купола храма Василия Блаженного.

Не уставая, Дуня крестилась на все московские церкви, а было их немало: говорили — сорок сороков. Сорок сороков? А сколько же это будет? Надо быть, много, не сосчитать.

И до того она вертела головой, так ей хотелось все увидеть, ничего не упустить, что Василий, глядя на нее, начал подтрунивать:

— Тебе бы не два — восемь глаз! Чтобы и спереди, и на затылке, и где левое ухо, и где правое ухо… Любопытна ты, девка!

Они давно миновали одну из московских застав. Уже катили по хорошо уезженной дороге. Вдруг Василий, чуть приподнявшись над сиденьем, сказал вполголоса:

— Никак, сам едет?

— Он…— ответил Илья.

— Посторонись к краю. Собьет!

Илья едва успел прижать бричку к обочине дороги.

Мимо пронеслась карета. Карету мчали белые, как на подбор, красавцы кони. Сама карета была золотая, а дверцы в ней из прозрачного стекла. И за стеклами, внутри кареты, сидел человек. Мелькнуло надменное лицо, расшитый серебром кафтан, напудренный парик под шляпой с белыми перьями.

Дуня ахнула, глаза вылупила. Шепотом спросила:

Сам царевич? Камердинер Василий ответил:

— Граф Шереметев. Слыхала про такого?

— Не-ет…

— Эх, простота деревенская! После царицы — первый человек. Вот это барин!.. Да!

— Чем же он первый, дяденька? — спросила Дуня, глядя вслед золотой карете. А ее уже и видно не было, лишь пыль на дороге облаком крутилась.

— Богатством своим,— ответил Василий.

Кучер Илья повернулся на козлах лицом к Василию.

— Так-то, братец ты мой… На одно солнце глядим, да не одно едим…—Он с яростью хлестнул лошадей.—Но-о-о… душегубы треклятые!

Лошади рванули и помчались. Дуня чуть не сковырнулась с сундука на дорогу. Хорошо, что успела уцепиться за веревку.

Долго еще ехали. Немало полосатых верстовых столбов осталось позади. Поближе к полудню задержались на постоялом дворе. Покормили лошадей, сами похарчевали.

А на Дуню вновь навалилась тоска. И что-то ждет ее в неведомом Пухове? Ох, страшно, страшно подумать…

Она села на бревно возле плетня, прикрыла ладонями лицо и заплакала. И себя ей было жаль, и матушку, и старую слепую бабку, и братцев. Особенно младшенького, Тимошку. Чем она барыню Варвару Алексеевну прогневила? Чем не угодила ей? За что ее из родного дома в чужедальнюю сторону отослали?

— Дунь, а Дунь…— крикнул кучер, выйдя на крыльцо.— Иди в избу, щей похлебаешь. Щи тут знатные. С бараниной.

Дуня утерла слезы.

— Спасибо? дяденька Илья! Что-то неохота мне. Сыта.

Поела бы, конечно. Но не хотелось Дуне слез своих показывать.

Хорошие мужики и камердинер Василий и кучер Илья, да посмеяться могут — разве понять им слезы ее и тоску.

— Не хочешь — как хочешь,— сказал Илья.— Была бы честь предложена,— и ушел в избу. А Дуня еще шибче заплакала.

…В Пухово приехали далеко за полдень, солнце уже садилось. Бричка въехала в ворота и остановилась у крыльца. Не у парадного, а у заднего, у черного крыльца.

— Слава тебе, господи, добрались! — сказал камердинер Василий. Велел Дуне слезать с сундука, на котором она просидела всю дорогу от Белехова до Москвы и от Москвы до Пухова.

Дуня сошла с брички на землю. Устала очень, ноги ее не держали. Огляделась: так вот оно какое — Пухово!

Господский дом под зеленой крышей был вроде бы поменьше, чем у барыни в Белехове, но покрасивее и поновее. И сад был тоже не такой. У них дубы и липы в два обхвата. Дорожки поросли травой. Внизу, под склоном, река, все деревья будто бы сбегают от дома к речному берегу. И такая тень, даже не тень, а темень от густой листвы.

А тут весь сад на солнцепеке. Дорожки ровные, чистые, песком усыпаны. А кусты и деревья вовсе не похожи ни на кусты, ни на деревья… То ли сами такие чудные уродились, то ли их нарочно так подстригли?

— Дяденька Василий, а это чего? — с изумлением спросила

Дуня, показав пальцем в глубь сада. Там среди цветов, в белых развевающихся одеждах, не то стояла, не то бежала какая-то женщина.

— Статуй! — ответил Василий, отвязывая от брички сундук с бариновыми вещами.

— Чего? — не поняла Дуня.

— Статуй,— повторил Василий и прибавил, кряхтя и взваливая себе на спину сундук: — У нас таких в достатке есть. По всему саду понаставлены…

С сундуком на спине и с баулами в руках Василий вошел в дом.

Дуня, оставшись возле крыльца, не знала, что ей делать, куда идти. Василий скрылся в доме и оттуда не выходил. Илья увел на конюшню лошадей, надо думать, распрягать, кормить. А что Дуня топчется около крыльца — усталая, голодная, бесприютная, о том никому вроде бы и дела не было.

Туда-сюда шныряли люди. Одни шли в дом, другие—из дома. Но на Дуню внимания не обращали. Стоит девочка, от жары вся сомлела, в руках узелок тискает. Ну и пусть себе стоит… Только одна девушка, вдруг задержавшись, глянула на Дуню и фыркнула:

— Ты отколь такая взялась?

Сперва Дуня подумала: не барышня ли это? Больно нарядно разодета: юбка в полосах, малиновый душегрей, на шее косыночка беленькая… И Дуня почтительно шепотом ответила:

— Мы — белеховские.

— Вот чучелка-то! —засмеялась девушка и побежала дальше. И Дуня сообразила, что никакая это не барышня, а всего лишь дворовая девка, при доме служанка. В руках у девушки были белые рубахи, нарядные, с кружевами, и она несла их в дом.

Так и стоять Дуне неизвестно сколько, да, на ее счастье, из дома вышел Василий. Удивился:

— Ты-то что? Долго думаешь здесь время проводить?

— Дяденька Василий, да куда ж мне? Я ведь как есть ничегошеньки не знаю.

Василий почесал затылок. Он тоже не знал, куда девать Дуню. Привезти привезли, а что дальше?

— Пойду спрошу у барина,— сказал он и снова скрылся в доме. На этот раз Василий пропадал недолго. Вышел, а с ним та девушка в полосатой юбке. Сказал ей Василий:

— Феклуша; сведешь ее во флигель… где девчонки-актерки живут. Барин распорядился.

Феклуша посмотрела на Дуню.

— К Матрене Сидоровне?

— К ней…

— Ты что — дансерка? Аль певунья? — спросила теперь уже с непонятным Дуне любопытством девушка, поглядывая на нее. А насмешничать больше не стала и фыркать тоже не фыркала.

— Ты, ладно, веди ее! — строго прикрикнул Василий.- Видишь, девчонка с дороги чуть живая.

— А я что ж… я ничего…— пожала плечами Феклуша, а Дуне сказала: — Пошли во флигель.



Страница сформирована за 1.07 сек
SQL запросов: 170