УПП

Цитата момента



Все, что сказано хорошо, — мое, кем бы оно ни было сказано.
Может быть, это Сенека, но кажется, что я

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Советую провести небольшой эксперимент. Попробуйте прожить один день — прямо с самого утра — так, будто на вас нацелены десятки телекамер и сотни тысяч глаз. Будто каждый ваш шаг, каждое движение и слово, ваш поход за пивом наблюдаются и оцениваются, имеют смысл и интересны другим. Попробуйте влюбить в себя смотрящий на вас мир. Гарантирую необычные ощущения.

Александр Никонов. «Апгрейд обезьяны»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/d4097/
Белое море

Глава седьмая. В которой Саня возвращается в Москву.

Тронувшись с Арбатской площади в три часа утра 1 сентября, обоз артистов взял сперва путь вдоль Тверского бульвара, затем, оставив справа Страстной монастырь, стал сворачивать на Тверскую улицу.

И тогда Саня, все еще не перестававшая плакать, услыхала знакомый голос:

— Александра Лукинишиа…

Неужто Алексашка? Поскорее утерла зареванные глаза. Оглянулась: он и есть!

Вынырнув из темноты, Алексашка подошел к той последней в обозе телеге, на которой сидела Саня. Спросил:

— Далеко ли, Александра Лукинишна?

Тайная надежда, что Федор в Москве и что Алексашка послан к ней именно Федей, сразу же мелькнула в мыслях Сани.

Готовая тотчас же, по первому зову, спрыгнуть с телеги, она рванулась к Алексашке. Но сдержала себя. Еще плотнее уселась на узел с театральными костюмами. Ответила сухо:

— Да уж не близко…— и прибавила с неохотой, однако же и чуть похваляясь: — Во Владимир, вот куда…

Алексашка присвистнул. Хоть вряд ли он знал, далеко или близко стоит город Владимир и есть ли вообще такой город на Земле русской, однако присвистнул.

Она же была рада-радешенька, что в этой предрассветной мгле ему не разглядеть ее опухшего от слез лица. Но у Алексашки, видно, глаз был кошачий — и во тьме все видел. Взявшись одной рукой за край телеги, пошел рядом. Принялся утешать Саню:

— Да чего вы, Александра Лукинишна?.. Вон и давеча, как сбирались, все плакали.

— Ты откуда знаешь?

— Все время вас караулю. От самой от площади следом иду, глаз не спускаю.

Саня вся затрепетала: теперь была у нее уже не смутная надежда, а твердая уверенность, что Федя в Москве и Алексашка послан Федей. Значит, вернулся! Вот радость-то… Теперь никуда она не поедет! Ни шагу из Москвы…

Ах ты господи, да чего же оп тянет? Почему молчит? Почему ни слова о Феде?

Алексашка же, будто Федора и на свете не было, толковал ей теперь о другом:

— Не горюйте, Александра Лукинишна. Не пустим мы супостата проклятого в Москву! Знаете, какая баталия будет? Как сшибутся с нами, одни клочья от тех французов полетят. Вот увидите.

— А ежели не пустим, уезжать-то зачем? В этакую даль, во Владимир…

И поняв, что не Федей к ней послан Алексашка (кабы Федей, давно бы ей о том было сказано), и вспомнив вдруг Степана Акимыча, такого маленького, такого старенького, оставленного в пустой Москве стеречь огромный пустой театр, Саня, уже не таясь, зашмыгала носом, и слезы сами собой обильно поползли по ее щекам. Всхлипнув, пробормотала:

— Дедушка ведь один остался…

У Алексашки от Санькиных слез вдруг непривычно защипало в носу. Спросил:

— Желаете, так схожу к нему? Только слово молвите… И Саня молвила:

— Алексанюшка…

У Алексашки словно бы мороз по коже пробежал: ведь отродясь никто его так не называл. Алексанюшка? Может, ослышался? Колеса-то как скрипят.

Она же снова:

— Алексанюшка, ты правда сходи к нему, к дедушке… Ты передай ему, дедушке…

Нет, колеса тут ни при чем. Какие еще колеса? Ответил ей с грубоватой суровостью:

— Ну и передам… Что прикажете, то и передам. Да вы не ревите, Александра Лукиншна. Ведь эдак и я зареву.

А Саня пригнула свое лицо к его лицу. Близко-близко. Глаза к глазам. И руку свою, сырую от слез, положила на его руку. И зашептала ему.

Нет, никогда еще ни один человек с самого того часа, как появился Алексашка на свет, никто с ним так не говорил. Все только бранили его, только понукали им, только знал он подзатыльники, да затрещины, да пинки, да колотушки…

Алексашкино сердце сладко заныло. Дурман не дурман, а что-то вроде дурмана, непонятное, непривычное охватило его.

А Саня все шептала: то про Анюту, то про Тверской бульвар, то про какого-то царя Эдипа да про актера Плавильщикова, то еще невесть о чем просила передать дедушке Акимычу.

Он же лишь в ответ головой кивал и буркал:

— Скажу… ну скажу… все скажу…

Но сам хорошенько не понимал, ни о чем она его просит, ни что ему надобно передать дедушке Акимычу. Только голос ее слушал. И век бы слушал, лишь бы говорила.

Полный доверия и благодарности, вдруг решился — заговорил о самом своем тайном:

— Сейчас вот что скажу вам, Александра Лукинишна… Ты слушай получше.

У Сани дух захватило: стало быть, так оно и есть — Федей послан! Может, сам Федор сей минутой выйдет к ней из темноты, как той зимней ночью… Не спросила, а словно сердцем выдохнула:

— Что?

Алексашка сунул руку за пазуху. В темноте сверкнуло острие ножа, светлое и блестящее.

— Вот чего у меня есть… Как начнется под Москвой баталия, и я там буду!

Санька отпрянула: о господи, очумел! Зашептала сердито:

— Разве можно? Да что ты говоришь? Да из ума выкинь такое… Рехнулся, что ли? Ведь еще мал, посмотри на себя.

А он свое:

— Вот вы какая, Александра Лукинишна… Вам дело говорят, а вы — мал! Чем же я мал? Чем? Еще как могу пригодиться… Увидите, Александра Лукинишна! Еще, может, не одного француза вот этим ножом…

Тут передние телеги обоза пошли быстрее, и та, на которой сидела Санька, рванула за ними. Саньку тряхнуло на ухабе, она еле удержалась и невольно вскрикнула. Возчик обернулся и увидел Алексашку. Грозно на него прикрикнул:

— А ну-ка, сгинь, шельмец! — и, размахнувшись, огрел его кнутом.— Знаю вас, мазуриков…

Алексашка громко выругался и оторвал руку от телеги. Сперва быстрым шагом пошел было рядом, но вскоре стал отставать. И тогда Санька не удержалась: почти с отчаянием крикнула в темноту:

— Про Федора чего молчишь? Почему не сказываешь? В Москве он?

Ничего не ответил Алексашка. То ли ничего не знал о Федоре, то ли не слыхал ее вопроса.

Ох, Санька, Санька, неужто так крепко сердце твое присохло к красивому сбитенщику? Крепко-крепко, может, на всю жизнь, может, до самого смертного часа…

Сухими, без слез, глазами стала смотреть в небо. Там во множестве рассыпались крупные сентябрьские звезды. Время от времени, наискось прочертив черноту, то одна, то другая камнем скатывалась вниз.

Только одна-единственная стояла не шелохнувшись — та, светлая, огромная, похожая на огненный меч, поднятый для сокрушительного удара.

Между тем обоз уже подходил к заставе. Вдоль всей Тверской дома, покинутые своими владельцами, стояли темные, нежилые, с Заколоченными ставнями, запертыми воротами. Редко-редко где светились окна.

Но и за этими освещенными окнами виднелась суета, беготня. А в распахнутых настежь воротах уже стояли телеги с вещами, готовые отправиться в путь. Уезжали те, кто почему-либо раньше не мог покинуть Москву.

Чтобы поскорее — без волокиты и задержек— пробраться на Троицкую, а затем на Владимирскую дорогу, еще с вечера был выбран путь через Тверскую заставу. Этой дорогой немногие выезжали в те дни из города. А в эту раннюю пору улицу и вовсе не запрудили еще экипажи, потому обоз артистов сравнительно быстро прибыл к заставе. И вдруг Санька с изумлением увидела, что небо, поля и леса за селом Хорошовом, за Дорогомиловом и Филями озарены ярким розовым светом, будто солнце только-только успело зайти и не погасли его закатные лучи ни на небе, ни на земле…

Санька тронула возницу за рукав, показала на озаренное розовым светом небо: что за диво? Откуда свет в той стороне?

Тот хмуро ответил:

— Там-то? Они… французы…

Санька негромко охнула. Быть не может! Так близко? Ведь у самой у Москвы.

Возчик изо всех сил махнул кнутом, свирепо гаркнув:

— Чего стали, окаянные? А вот я…

Но не только их телега стояла. Остановился весь обоз. И все головы были повернуты в ту сторону, где светились огни. Слышались голоса, растерянно вопрошающие друг у друга:

— Ужель французы?

— Надо думать, их бивуаки…

— А наши-то где?

— Наши-то позиции тоже там?

— Значит, там будет сражение?

И вдруг раздался громкий вопль. Санька узнала голос Лизаветы Семеновны Сандуновой.

— Пресвятая заступница, да что ж это? К самой к Москве подошли…— И в голос, по-бабьи, она заплакала и запричитала.

Да и не только она одна. Плакали многие, ужасаясь бивуачным кострам неприятеля в такой близости от Москвы.

Для Саньки же после того солнечного июльского дня, когда она впервые узнала про войну, в которую ей не хотелось верить, для нее война только сейчас стала страшной очевидностью. Она невольно перекрестилась. Именно с этой минуты впервые засверлила у нее мысль о том, что ей непременно надобно вернуться обратно в Москву. И чем дальше отъезжали они от Москвы, чем незримее становились те огни, от которых она не могла оторвать взгляда, тем непреклоннее овладевало ею это решение.

Когда совсем рассвело и солнце, румяное и веселое, поднялось на небо, их обоз, давно миновав Тверскую заставу, оставил за собой Марьину рощу, возле села Алексеевского выехал на большую Троицкую дорогу.

Все время Санька отмалчивалась и лишь прилежно запоминала путь, по которому ночью пойдет обратно. Почему не сейчас, когда Москва была рядом? Почему обязательно ночью, когда легче всего Заблудиться и потерять дорогу? Вероятно, она все еще колебалась, еще не решаясь сделать этот отчаянный шаг. А может, страшилась, что ее не пустят?

На Троицкой дороге их обоз неожиданно оказался в гуще экипажей, выехавших из Москвы еще накануне вечером. Теперь теснота мешала им двигаться вперед с прежней скоростью. Кибитки, таратайки, старинные дормезы, кареты, коляски, телеги ехали в несколько рядов. Треск и шум стояли невообразимые. К тому же вперемешку с экипажами гнали коров и овец, а следом за своими хозяевами во множестве бежали дворовые собаки.

В иные легонькие дрожки были впряжены пять или шесть лошадей, а какой-нибудь тяжелый дормез с превеликим трудом волокли две старые клячи. И каждый экипаж старался опередить соседний.

С ужасом, с недоумением разглядывала Санька эту толпу, спешившую поскорее покинуть свои дома и подалее отойти от Москвы. Она не могла понять: ведь ежели, как толкуют все в один голос, Бонапарта не пустят в Москву, так надобно ли уходить неведомо куда и неведомо зачем?..

Поздно вечером их обоз прибыл в село Мытищи. Здесь решили остановиться на ночлег. Было это примерно в тот самый час, когда после окончания военного совета Кутузов отдал приказ о сдаче столицы без боя и русская армия стала отходить на Рязанскую дорогу, покидая свои позиции под Москвой.

Ночью, истомленные дорогой, дневной сутолокой, пылью и жарой, все уснули. Тогда Санька — она-то, несмотря на усталость, крепилась и ни на секунду не сомкнула глаз — незаметно соскользнула с телеги. Захватив с собой лишь узелок с хлебом, она, выбравшись из гущи телег и экипажей, вышла на обочину дороги и скорым шагом направилась в ту сторону, где была Москва. Без отдыха она шагала всю ночь. К рассвету же так устала, что, когда увидела возле дороги березовую рощу, свернула туда. Отыскала среди молодой поросли уединенное место и, сраженная усталостью, не чуя под собою ног, повалилась на землю.

Хотела было подол ее отдохнуть, но нет! — не до отдыха ей сейчас было. Тревога снедала ее. Какой там отдых, когда дедушка один-одинешенек…

О господи, да зачем же она, глупая, уехала? Почему не спрыгнула с телеги, когда были у Тверской заставы? Ругала себя нещадно. Да разве в ругани дело. Скорее, скорее поднимайся, Санька, скорее в Москву.

Однако разулась, заставила себя немного посидеть, отдохнуть. Пожевала хлеб, взятый с собой в дорогу. Заела черникой и брусникой, кои росли тут во множестве.

Вдруг вспомнился Федор. Нет, и мысли о Федоре погнала от себя прочь. Не до него теперь. Обратно в Москву, к дедушке, в театр… Может, уже началась та страшная баталия! А дедушка один, как перст один.

Вдруг странный гул донесся к ней с дороги, с которой она сейчас свернула в лес. Неужто и сегодня из Москвы люди бегут? Нет, Это был не тот беспорядочный многоголосый гул — и детского плача, и скрипа колес, и блеяния овец, и мычания коров,— это было не похоже на те утомительные и беспорядочные звуки, которые слышались весь вчерашний день, едва их обоз оказался среди других обозов на Троицкой дороге.

Сейчас к ней доносился равномерный и тяжелый топот многих ног, отдельные выкрики команды, изредка ржание коней.

Продираясь сквозь кусты, не обращая внимания на ветви, больно хлеставшие ее по лицу, Саня кинулась напролом к дороге. Увидела: по дороге идут русские войска. Однако не в ту сторону, куда она собиралась идти, не к Москве, а от Москвы. А может, все-таки к Москве? Может, это она шла не туда, куда надобно, а солдаты идут именно в Москву, на подмогу тем, кто сейчас в жестокой баталии защищает город от француза?

Невидимая с дороги, но хорошо все видя, Саня, спрятавшись за ствол дерева, смотрела на сумрачные лица солдат. Не понимала, почему же лица у них такие, словно идут они с похорон.

Изредка к ней доносились отдельные слова, иногда фразы. Со жгучим напряжением прислушивалась она и к словам и к фразам. Однако смысл их был ей непонятен.

Но чем дольше она смотрела на сумрачные лица солдат, тем

страшнее ей становилось. Предчувствие беды заполнило ее. И, сама не зная, зачем и почему, она метнулась обратно в лес, так и не поняв, откуда и куда идут войска.

А по дороге шел арьергард армии, прикрывая собой последних жителей, уходящих из Москвы. Это были те несколько тысяч казаков, которые затем по приказу Кутузова должны были с Владимирской дороги повернуть на дорогу Рязанскую, чтобы затем слиться с остальной русской армией и начать тот хитрый маневр, который поставил в тупик Наполеона и его военачальников.

Примерно в те же самые часы французские войска готовились войти через Калужскую заставу у Воробьевых гор, через заставы Пресненскую, Тверскую и Дорогомиловскую в пустую, покинутую жителями Москву. Готовились вступить победителями — с музыкой и барабанным боем, так приказал им Наполеон Бонапарт.

Сам же он около двух часов дня сел на лошадь и верхом, окруженный блестящей свитой, направился на Поклонную гору.

В те годы верхушку Поклонной горы покрывала дубовая роща. Проехав эту рощу, он остановился. Щедро освещенная лучами солнца, как бы у его ног раскинулась Москва. Блестели золотые купола многочисленных московских церквей, на них сияли золотые кресты. Зеленели сады, окружавшие дворцы московской знати, а вдали высились башни Московского Кремля.

— Так вот он наконец, этот знаменитый город! — воскликнул Наполеон. И, помолчав, прибавил: — Давно пора!

Отсюда ему казалось, что великолепный позлащенный город многолюден и живет полной жизнью. Ему казалось, что в каждом доме если не с радостью, то, во всяком случае, с покорностью ждут великую армию и его, великого полководца — императора французов Наполеона Бонапарта. Он был убежден, что повторится то, что было во всех прежде завоеванных городах: в Риме и в Милане, в Берлине и Вене, в Лиссабоне и Мадриде, в Антверпене и

Амстердаме, в Каире и Александрии… Депутация самых именитых жителей города с низким поклоном преподнесет ему ключи от завоеванной Москвы.

И взгляд Наполеона с жадным нетерпением был устремлен на Москву. За стенами этого города скрывались все его надежды: мир с Россией, который был ему необходим; покрытие военных издержек, выросших до невероятных размеров; и, наконец, его слава — слава великого полководца!

Со жгучим интересом он разглядывал этот город, блистающий в лучах солнца. Когда же все-таки появится депутация? Почему они медлят и заставляют его так долго ждать?

Он приказал дать несколько холостых выстрелов.

Но и это не возымело никакого действия. К нему на Поклонную гору по-прежнему никто не являлся.

Беспокойство охватило Наполеона. Теперь, уже спешившись, он ходил взад и вперед. Изредка останавливался, смотрел на Москву и снова шагал — взад-вперед, взад-вперед… А спустя какое-то время, обратившись к своей свите, спросил: почему же все-таки не является депутация русских бояр с ключами от Кремля?

Между тем разведчики донесли, что Москва пуста. Не решались доложить Наполеону, что город покинут жителями и никакой депутации с ключами от Кремля не будет. Свита Наполеона испуганно перешептывалась.

А время уже подходило к тому часу, когда с колокольни Ивана Великого раздавался благовест, призывавший молящихся к вечерне. Тяжелый звон пронесся над Москвой и внезапно смолк: оттуда, с колокольни, увидели входивших в Москву французов. Зловещей тишиной встречала Москва победителей. Ничего подобного не было ни в Риме, ни в Вене, ни в Мадриде, ни в Берлине…

Стук копыт неприятельской конницы одиноко раздавался в пустом городе.

Разгневанный и недоумевающий, ночь на 3 сентября Наполеон провел в доме трактирщика у Дорогомиловской заставы.



Страница сформирована за 0.72 сек
SQL запросов: 169