Он предложил закончить осмотр дома.
Мы очутились в пустой, неприглядной прихожей. В северном крыле размещались столовая, которой, по его словам, никогда не пользовались, и еще одна комната, более всего напоминавшая лавчонку букиниста; книжный развал - тома заполняют шкафы, кучами громоздятся на полу вместе с подшивками газет и журналов; на столе у окна - увесистый, еще не распакованный сверток, видимо, только что присланный.
Он приблизился ко мне с циркулем.
- Я кое-что смыслю в антропологии. Можно померить ваш череп? - Протестовать было бессмысленно, я наклонил голову. Тут и там покалывая меня иглами, он спросил: - Любите читать?
Точно забыл - хотя как он мог забыть? - что в Оксфорде я изучал литературу.
- Конечно.
- И что вы читаете? - Он занес результаты измерений в блокнотик.
- Ну… в основном романы. Стихи. И критику.
- Я романов не держу.
- Ни одного?
- Роман как жанр больше не существует.
Я ухмыльнулся.
- Что вас рассмешило?
- У нас в Оксфорде так шутили. Если вы пришли на вечеринку и вам нужно завязать разговор, первый вопрос должен быть именно таким.
- Каким?
- "Не кажется ли вам, что роман как жанр больше не существует?" Хороший предлог, чтобы потрепаться.
- Понимаю. Никто не воспринимал этого всерьез.
- Никто. - Я заглянул в блокнот. - У меня какие-нибудь нестандартные размеры?
- Нет. - Он не дал мне сменить тему. - Зато я говорю серьезно. Роман умер. Умер, подобно алхимии. - Убрал руку с циркулем за спину, чтобы не отвлекаться. - Я понял это еще до войны. И знаете, что я тогда сделал? Сжег все романы, которые нашел в своей библиотеке. Диккенса.
Сервантеса. Достоевского. Флобера. Великих и малых. Сжег даже собственную книгу - я написал ее в молодости, по недомыслию. Развел костер во дворе. Они горели весь день. Дым их развеялся в небе, пепел - в земле. Это было очищение огнем. С тех пор я здоров и счастлив. - Вспомнив, как уничтожал собственные рукописи, я подумал, что красивые жесты и вправду впечатляют - если они тебе по плечу. Он стряхнул пыль с какой-то книги. - Зачем продираться сквозь сотни страниц вымысла в поисках мелких доморощенных истин?
- Ради удовольствия?
- Удовольствия! - передразнил он. - Слова нужны, чтобы говорить правду. Отражать факты, а не фантазии.
- Ясно.
- Вот зачем. - Биография Франклина Рузвельта. - И вот. - Французский учебник астрофизики. - И вот. Посмотрите. - Это была старая брошюра "Назидание грешникам. Предсмертная исповедь Роберта Фулкса, убийцы. 1679". - Нате-ка, прочтите, пока вы тут. Она убедительнее всяких там исторических романов.
Его спальня, окнами на море, как и концертная на первом этаже, занимала чуть ли не всю ширину фасада. У одной стены помещались кровать - между прочим, двуспальная - и большой платяной шкаф; в другой была дверь, ведущая в какую-нибудь каморку (наверное, в туалетную). У двери стоял стол необычной формы; Кончис поднял его крышку и объяснил, что это еще одна разновидность клавикордов. В центре комнаты было устроено что-то вроде гостиной или кабинета. Изразцовая печь, как внизу, стол, где в рабочем беспорядке лежали какие-то бумаги, два кресла с бежевой обивкой. В дальнем углу - треугольная горка, уставленная светло-голубой и зеленой изникской утварью. В начинающихся сумерках эта комната казалась уютнее, чем нижняя зала; ее к тому же отличало и отсутствие книг.
На самых выгодных местах висели две картины, обе - ню: девушки в напоенных светом интерьерах, розовых, красных, зеленых, медовых, янтарных; сияющие, теплые, мерцающие жизнью, человечностью, негой, женственностью, средиземноморским обаянием, как желтые огоньки.
- Знаете, кто это? - Я замотал головой. - Боннар. Обе написаны за пять или шесть лет до смерти. - Я замер перед холстами. Стоя у меня за спиной, он добавил: - Вот за них пришлось заплатить.
- Тут никаких денег не пожалеешь.
- Солнце. Нагота. Стул. Полотенце, умывальник. Плитка на полу. Собачка. И существование обретает смысл.
Но я смотрел на левое полотно, не на то, что он описывал. На нем была изображена девушка, стоящая спиной к зрителю у солнечного окна; она вытирала бедра, любуясь на себя в зеркало. Я увидел перед собой Алисон, голую Алисон, что слоняется по квартире и распевает песенки, как дитя. Преступная картина; она озарила самую что ни на есть будничную сценку сочным золотым ореолом, и теперь эта сценка и иные, подобные ей, навсегда утратили будничность.
Вслед за Кончисом я прошел на террасу. У выхода на западную ее половину, у высокого окна, стоял мавританский столик с инкрустацией слоновой кости. На нем - фотография и ритуальный букет цветов.
Большой снимок в старомодной серебряной рамке. Девушка, одетая по моде эдвардианской поры, у массивной вазы с розами, на вычурном коринфском постаменте; на заднике нарисованы трогательно опадающие листья. Это была одна из тех старых фотографий, где глубокие шоколадные тени уравновешиваются матовой ясностью освещенных поверхностей, где запечатлено время, когда у женщин были не груди, а бюсты. Девушка на снимке обладала густой копной светлых волос, прямой осанкой, нежными припухлостями и тяжеловатой миловидностью в духе Гибсона {Джон Гибсон (1790-1866) - скульптор, автор известной статуи Венеры (1850), вызвавшей немало упреков в безвкусии.}, что так ценились в те годы.
Кончис заметил мое любопытство.
- Она была моей невестой.
Я снова взглянул на карточку. В нижнем углу виднелась витиеватая, позолоченная марка фотоателье; лондонский адpec.
- Почему вы не поженились?
- Она скончалась.
- Похожа на англичанку.
- Да. - Он помолчал, разглядывая ее. На фоне блеклой, кое-как нарисованной рощицы, рядом с помпезной вазой девушка казалась безнадежно устаревшей, точно музейный экспонат. - Да, она была англичанка.
Я повернулся к нему.
- Какое имя вы носили в Англии, г-н Кончис?
Он улыбнулся не так, как обычно; будто обезьяний оскал из-за прутьев клетки.
- Не помню.
- Вы так и остались холостым?
Посмотрев на фото, он медленно качнул головой.
- Пойдемте.
В юго-восточном углу Г-образной, обнесенной перилами террасы стоял стол. Уже накрытый скатертью: близился ужин. За лесом открывался великолепный вид, светлый просторный купол над землею и морем. Горы Пелопоннеса стали фиолетово-синими, в салатном небе, будто белый фонарик, сияя мягким и ровным, газовым блеском, висела Венера. В дверном проеме виднелась фотография; так дети сажают кукол на подоконник, чтоб те выглядывали наружу.
Он прислонился к перилам, лицом к фасаду.
- А вы? У вас есть невеста? - Я, в свою очередь, покачал головой. - Должно быть, тут вам довольно одиноко.
- Меня предупреждали.
- Симпатичный молодой человек в расцвете сил.
- Вообще у меня была девушка, но…
- Но?
- Долго объяснять.
- Она англичанка?
Я вспомнил Боннара; это и есть реальность; такие мгновения; о них не расскажешь. Я улыбнулся.
- Можно, я попрошу вас о том же, о чем просили вы неделю назад: не задавать вопросов?
- Конечно.
Воцарилось молчание, то напряженное молчание, в какое он втянул меня на берегу в прошлую субботу. Наконец он повернулся к морю и заговорил.
- Греция - как зеркало. Она сперва мучит вас. А потом вы привыкаете.
- Жить в одиночестве?
- Просто жить. В меру своего разумения. Однажды - прошло уже много лет - сюда, в ветхую заброшенную хижину на дальней оконечности острова, там, под Акилой, приехал доживать свои дни некий швейцарец. Ему было столько, сколько мне теперь. Он всю жизнь мастерил часы и читал книги о Греции. Даже древнегреческий самостоятельно выучил. Сам отремонтировал хижину. Очистил резервуары, разбил огород. Его страстью - вы не поверите - стали козы. Он приобрел одну, потом другую. Потом - небольшое стадо. Ночевали они в его комнате. Всегда вылизанные. Причесанные волосок к волоску: ведь он был швейцарец. Весной он иногда заходил ко мне, и мы изо всех сил старались не допустить весь этот сераль в дом. Он выучился делать чудесный сыр - в Афинах за него щедро платили. Но он был одинок. Никто не писал ему писем. Не приезжал в гости. Совершенно один. Счастливее человека я, по-моему, не встречал.
- А что с ним стало потом?
- Умер в 37-м. От удара. Нашли его лишь через две недели. Козы к тому времени тоже подохли. Стояла зима, и дверь, естественно, была заперта изнутри.
Глядя мне прямо в глаза, Кончис скорчил гримасу, будто смерть казалась ему чем-то забавным. Кожа плотно обтягивала его череп. Жили только глаза. Мне пришла дикая мысль, что он притворяется самой смертью; выдубленная старая кожа и глазные яблоки вот-вот отвалятся, и я окажусь в гостях у скелета.
Чуть погодя мы вернулись в дом. В северном крыле второго этажа располагались еще три комнаты. Первая - кладовка; туда мы заглянули мельком. Я различил груду корзин, зачехленную мебель. Затем шла ванная, а рядом - спаленка. На застланной постели лежала моя походная сумка. Я гадал: где, за какой дверью комната женщины, обронившей перчатку? Потом решил, что она живет в домике - наверное, Мария за ней присматривает; а может, эта комната, отведенная мне на субботу и воскресенье, в остальные дни принадлежит ей.
Он протянул мне брошюру XVII века, которую я забыл на столе в прихожей.
- Примерно через полчаса время моего аперитива. Вы спуститесь?
- Непременно.
- Мне нужно вам кое-что сообщить.
- Да-да?
- Вам говорили обо мне гадости?
- Я слышал о вас только одну историю, весьма лестную.
- Расстрел?
- Я в прошлый раз рассказывал.
- Мне кажется, вам не только об этом говорили. Например, капитан Митфорд.
- Больше ничего. Уверяю вас.
Стоя на пороге, он вложил во взгляд всю свою проницательность. Похоже, он собирался с силами; решил, что никаких тайн оставаться не должно; наконец произнес:
- Я духовидец.
Тишина наполнила виллу; внезапно все, что происходило раньше, обрело логику.
- Боюсь, я вовсе не духовидец. Увы.
Нас захлестнули сумерки; двое, не отрывающие глаз друг от друга. Слышно было, как в его комнате тикают часы.
- Это неважно. Через полчаса?
- Для чего вы сказали мне об этом?
Он повернулся к столику у двери, чиркнул спичкой, чтобы зажечь керосиновую лампу, старательно отрегулировал фитиль, заставляя меня дожидаться ответа. Наконец выпрямился, улыбнулся.
- Потому что я духовидец.
Спустился по лестнице, пересек прихожую, скрылся в своей комнате. Дверь захлопнулась, и снова нахлынула тишина.
16
Кровать оказалась дешевой, железной. Обстановку составляли еще один столик, ковер, кресло и дряхлое, закрытое на ключ кассоне, какое стоит в каждом доме на Фраксосе. Спальню для гостей на вилле миллионера я представлял совсем иначе. На стенах не было украшений, кроме фотографии, где группа островитян позировала на фоне какого-то дома - нет, не какого-то, а этого. В центре - моложавый Кончис в соломенной шляпе и шортах; и единственная женщина, крестьянка, но не Мария, ибо на снимке ей столько же, сколько Марии сейчас, а сделана фотография явно двадцать или тридцать лет назад. Я поднял лампу и повернул карточку, чтобы посмотреть, не написано ли что-нибудь на обороте. Но узрел лишь поджарого геккона, что врастопырку висел на стене и встретил меня затуманенным взглядом. Гекконы предпочитают помещения, где люди постоянно не живут.
На столе у изголовья лежали плоская раковина, заменяющая пепельницу, и три книги: сборник рассказов о привидениях, потрепанная Библия и тонкий том большого формата, озаглавленный "Красоты природы". Байки о призраках подавались как документальные, "подтвержденные по крайней мере двумя заслуживающими доверия очевидцами". Оглавление - "Дом отца Борли", "Остров хорька-оборотня", "Деннингтон-роуд, 18", "Хромой" - напомнило мне дни отрочества, когда я болел. Я взялся за "Красоты природы". Выяснилось, что вся природа - женского пола, а красоты ее сосредоточены в грудях. Груди разных сортов, во всех мыслимых ракурсах и позициях, крупнее и крупнее, а на последнем снимке - грудь во весь объектив, с темным соском, неестественно набухшим в центре глянцевого листа. Они были слишком навязчивы, чтобы возбуждать сладострастное чувство.
Захватив лампу, я отправился в ванную, комфортабельную, с богатой аптечкой. Тщетно поискал признаков пребывания женщины. Вода текла холодная и соленая; чисто мужские условия.
Вернувшись в спальню, я улегся. Небо в открытом окне светилось бледной вечерней голубизной, сквозь кроны деревьев едва виднелись первые северные звезды. Снаружи монотонно, с веберновской нестройностью, но не сбиваясь с ритма, стрекотали кузнечики. Из домика под окном слышались суета, запах готовки. На вилле - ни шороха.
Кончис все больше сбивал меня с толку. То держался столь категорично, что хотелось смеяться, вести себя на английский, традиционно ксенофобский, высокомерный манер; то, почти против моей воли, внушал уважение - и не просто как богатей, обладающий завидными произведениями искусства. А сейчас он напугал меня. То был необъяснимый страх перед сверхъестественным, над которым я всегда потешался; но меня не оставляло чувство, что позвали меня сюда не из радушия, а по иной причине. Он собирался каким-то образом использовать меня. Гомосексуализм тут ни при чем; у него были удобные случаи, и он их упустил. Да и Боннар, невеста, альбом грудей - нет, дело не в гомосексуализме.
Я столкнулся с чем-то гораздо более экзотичным. Вы призваны?.. Я духовидец - все указывало на спиритизм, столоверчение. Возможно, дама с перчаткой - какой-нибудь медиум. У Кончиса, конечно, нет мелкобуржуазных амбиций и пропитого говорка, обычных для устроителей "сеансов"; но в то же время он явно не простой обыватель.
Сделав несколько затяжек, я улыбнулся. В этой убогой комнатушке не перед кем прикидываться. Ведь на деле я дрожал от предвкушения дальнейших событий. Кончис - просто случайный посредник, шанс, подвернувшийся в удачный момент; как некогда, после целомудренного оксфордского семестра, я знакомился с девушкой и начинал с ней роман, так и здесь намечалось что-то пикантное. Странным образом сопряженное с проснувшейся во мне тоской по Алисон. Снова хотелось жить.
В доме стояла смертная тишь, как внутри черепа; но шел 1953 год, я не верил в бога и уж ни капли - в спиритизм, духов и прочую дребедень. Я лежал, дожидаясь, пока минует полчаса; и в тот вечер тишина виллы еще дышала скорее покоем, нежели страхом.
17
Спустившись в концертную, я не застал там Кончиса, хотя лампа горела. На столе у очага - поднос с бутылкой узо, кувшином воды, бокалами и блюдом спелых, иссиня-черных амфисских маслин. Я плеснул себе узо, разбавил, так что напиток стал мутным и беловатым. Затем, с бокалом в руке, прошелся вдоль книжных полок. Книги аккуратно расставлены по темам. Два шкафа медицинских трудов, в основном французских, в том числе немало (что плохо сочеталось со спиритизмом) исследований по психиатрии, и еще два - по другим отраслям естествознания; несколько полок с философскими трактатами, столько же - с книгами по ботанике и орнитологии, чаще английскими и немецкими; остальную часть библиотеки в подавляющем большинстве составляли автобиографии и биографии. Пожалуй, не одна тысяча. Они были подобраны без видимого принципа: Вордсворт, Май Уэст, Сен-Симон, гении, преступники, святые, ничтожества. Безликая пестрота, как в платной читалке.
За клавикордами, под окном, помещалась низенькая стеклянная горка с античными вещицами. Ритон в виде человеческой головы, килик с черным рисунком; на другом конце - краснофигурная амфорка. На крышке стояли еще три предмета: фотография, часы XVIII столетия и табакерка белой финифти. Я обошел тумбу, чтоб поближе рассмотреть греческую утварь. Рисунок на внутренней стороне неглубокого килика потряс меня. Он изображал женщину с двумя сатирами и был крайне непристоен. Роспись амфоры также не решился бы выставить на обозрение никакой музей.
Потом я наклонился к часам. Корпус из золоченой бронзы, эмалевый циферблат. В центре - голый розовый купидончик; часовая стрелка крепилась к его бедрам, и закругленный набалдашник не оставлял сомнений в том, что она призвана обозначать. Цифр на часах не было, вся правая половина зачернена, и на ней белым написано "Сон". На другой, белой половине черными аккуратными буквами выведены потускневшие, но еще различимые слова: на месте цифры 6 - "Свидание", 8 - "Соблазн", 10 - "Восстание", 12 - "Экстаз". Купидон улыбался; часы стояли, и его мужской атрибут косо застыл на восьми. Я открыл невинную белую табакерку. Под крышкой разыгрывалась та же, только решенная в манере Буше, сцена, которую некий древний грек изобразил двумя тысячелетиями ранее на килике.
Между двумя этими произведениями Кончис (руководствуясь извращенностью ли, чувством юмора или просто дурным вкусом - я так и не смог решить) поместил второй снимок эдвардианской девушки, своей умершей невесты.
Ее живые, смеющиеся глаза глядели на меня из овальной серебряной рамки. Поразительно белую кожу и чудесную шею подчеркивало пошлое декольте, талию, как белую туфлю, перехватывала обильная шнуровка. На ключице кричащий черный бант. Она казалась совсем юной, будто впервые надела вечернее платье; на этом снимке ее черты не были такими тяжеловесными; скорее изысканными, с печатью беды и стыдливой радости, что ее определили в царицы этой кунсткамеры.
Наверху хлопнула дверь, я обернулся. Портрет работы Модильяни уставился на меня с неприкрытой злобой, так что я выскользнул под колоннаду, где меня через минуту и нашел Кончис. Он переоделся в светлые брюки и темную шерстяную куртку. Молча приветствовал меня, стоя в нежном свете, льющемся из комнаты. Горы, туманные и черные, как пласты древесного угля, едва различались вдали, за ними еще не угасло закатное зарево. Но над головой - я наполовину спустился к гравийной площадке - высыпали звезды. Они блистали не так яростно, как в Англии; умиротворенно, точно плавали в прозрачном масле.
- Спасибо за чтение на сон грядущий.
- Если в шкафах вас что-нибудь заинтересует сильнее, возьмите. Прошу вас.
Из темного леса у восточной стороны дома донесся странный крик. Вечерами в школе я уже слышал его, и сперва мне чудилось, что это вопли какого-нибудь деревенского придурка. Высокий, с правильными интервалами. Кью. Кью. Кью. Будто пролетный, безутешный кондуктор автобуса.
- Моя подруга кричит, - сказал Кончис. Мне было пришла абсурдная, пугающая мысль, что он имеет в виду женщину с перчаткой. Я представил, как она в своих аристократических одеяниях несется по лесу, тщетно призывая Кью. В ночи опять закричали, жутко и бессмысленно. Кончис не спеша досчитал до пяти, и крик повторился, не успел он поднять руку. Снова до пяти, и снова крик.
- Кто это?
- Otus scops. Сплюшка. Махонькая. Сантиметров двадцать. Вот такая.
- У вас много книг о птицах.
- Интересуюсь орнитологией.
- И медицину изучали?
- Изучал. Давным-давно.
- А практиковали?
- Только на самом себе.
Далеко в море, на востоке, сияли огни афинского парохода. Субботними вечерами он совершал рейс на юг, к Китире. Дальний корабль, вместо того чтобы напоминать о повседневности, казалось, лишь усиливал затерянное, тайное очарование Бурани. Я решился.
- Что вы имели в виду, когда сказали, что вы духовидец?
- А вы как думаете, что?
- Спиритизм?
- Инфантилизм.
- С моей стороны?
- Естественно.
Его лицо еле различалось в темноте. В свете лампы, падающем из открытой двери, он видел меня лучше, ибо во время разговора я повернулся к фасаду.
- Вы так и не ответили.
- Подобная реакция характерна для вашего века с его пафосом противоречия; усомниться, опровергнуть. Никакой вежливостью вы это не скроете. Вы как дикобраз. Когда иглы этого животного подняты, оно не способно есть. А если не ешь, приходится голодать. И щетина ваша умрет, как и весь организм.
Я покачал бокалом с остатками узо:
- Это ведь и ваш век, не только мой.
- Я провел много времени в иных эрах.
- Читая книги?
- Нет, на самом деле.
Сова опять принялась кричать - равные, мерные промежутки. В соснах сгущалась мгла.
- Перевоплощение?
- Ерунда.
- В таком случае… - Я пожал плечами.
- Человеку не дано раздвинуть рамки собственной жизни. Так что остается единственный способ побывать в иных эрах.
Я поразмыслил.
- Сдаюсь.
- Чем сдаваться, посмотрели бы вверх. Что там?
- Звезды. Космос.
- А еще? Вы знаете, что они там. Хоть их и не видно.
- Другие планеты?
Я повернулся к нему. Он сидел неподвижно - темный силуэт. По спине пробежал холодок. Он прочел мои мысли.
- Я сумасшедший?
- Вы ошибаетесь.
- Нет. Не сумасшедший и не ошибаюсь.
- Вы… летаете на другие планеты?
- Да. Я летаю на другие планеты.
Поставив бокал, я вытащил сигарету и закурил, прежде чем задать следующий вопрос.
- Физически?
- Я отвечу, если вы объясните, где кончается физическое и начинается духовное.
- И у вас… э-э… есть доказательства?
- Бесспорные. - Он сделал паузу. - Для тех, кто достаточно умен, чтоб оценить их.
- Это вы и подразумеваете под призванием и духовидением?
- И это тоже.
Я умолк, поняв, что необходимо наконец выбрать линию поведения. Во мне, несмотря на определенный опыт общения с ним, крепла инстинктивная враждебность; так вода в силу естественных законов отталкивает масло. Лучше всего, пожалуй, вежливый скепсис.
- И вы… так сказать, летаете… с помощью телепатии, что ли?
Не успел он ответить, как под колоннадой раздалось вкрадчивое шарканье. Подойдя к нам, Мария поклонилась.
- Сас эвхаристуме, Мария. Ужин готов, - произнес Кончис.
Мы встали и отправились в концертную. Опуская бокал на поднос, он заметил:
- Не все можно объяснить словами.
Я отвел глаза.
- В Оксфорде нам твердили, что если словами не выходит, другим путем и пробовать нечего.
- Очень хорошо. - Улыбка. - Разрешите называть вас Николасом.
- Конечно. Пожалуйста.
Он плеснул в бокалы узо. Мы подняли их и чокнулись.
- Эйсийя сас, Николас.
- Сийя.
Но и тут у меня осталось сильное подозрение, что пьет он вовсе не за мое здоровье.
В углу террасы поблескивал стол - чинный островок стекла и серебра посреди мрака. Горела единственная лампа, высокая, с темным абажуром; падая отвесно, свет сгущался на белой скатерти и, отраженный, причудливо, как на полотнах Караваджо, выхватывал из темноты наши лица.
Ужин был превосходен. Рыбешки, приготовленные в вине, чудесный цыпленок, сыр с пряным ароматом трав и медово-творожный коржик, сделанный, если верить Кончису, по турецкому средневековому рецепту. Вино отдавало смолой, точно виноградник рос где-то в гуще соснового леса - не в пример гнилостно-скипидарному пойлу, какое я пробовал в деревне. За едой мы почти не разговаривали. Ему это явно было по душе. Если и обменивались замечаниями, то о кушаньях. Он ел медленно и очень мало, и я все подмел за двоих.
На десерт Мария принесла кофе по-турецки в медном кофейнике и убрала лампу, вокруг которой уже вилась туча насекомых. Заменила ее свечой. Огонек ровно вздымался в безветренном воздухе; назойливые мотыльки то и дело метались вокруг, опаляли крылья, трепетали и скрывались из глаз. Закурив, я, как Кончис, повернул стул к морю. Ему хотелось помолчать, и я набрался терпения.
Вдруг по гравию зашуршали шаги. Они удалялись в сторону берега. Сперва я решил, что это Мария, хоть и непонятно было, что ей понадобилось на пляже в такой час. Но сразу сообразил, что шаги не могут быть ее шагами, как и перчатка не могла принадлежать к ее гардеробу.
Легкая, быстрая, осторожная поступь, словно кто-то боится, что его услышат. С подобной легкостью мог бы идти какой-нибудь ребенок. С моего места заглянуть за перила не получалось. Кончис смотрел в темноту, будто звук шагов был в порядке вещей. Я осторожно подался вперед и вытянул шею. Но шаги уже стихли. На свечу со страшной скоростью наскакивала большая бабочка, упорно и неистово, будто леской привязанная к фитилю. Кончис нагнулся и задул пламя.
- Посидим в темноте. Вы не против?
- Вовсе нет.
Мне пришло в голову, что это и вправду мог быть ребенок. Из хижины, что стоят в восточной бухте; должно быть, приходил помочь Марии по хозяйству.
- Надо объяснить вам, почему я здесь поселился.
- Отличная резиденция. Вам просто повезло.
- Конечно. Но я не о планировке. - Он помолчал, подбирая точные слова. - Я приехал на Фраксос, чтобы снять дом. Летний дом. В деревне мне не понравилось. Не люблю жить на северных побережьях. Перед отъездом я нанял лодочника - обогнуть остров. Ради удовольствия.
Когда я решил искупаться, он случайно причалил к Муце. Случайно проговорился, что наверху есть старая хижинка. Я случайно поднялся на мыс. Увидел домик: ветхие стены, каменная осыпь под тернистым плющом. Было жарко. Восемнадцатое апреля 1928 года, четыре часа дня.
Он опять умолк, словно дата заставила его задуматься; готовил меня к новому своему облику, к новому повороту.
- Лес тогда был гуще. Моря не видно. Я стоял на прогалине, вплотную к руинам. Меня сразу охватило чувство, что это место ожидало меня. Ожидало всю мою жизнь. Стоя там, я понял, кто именно ждал, кто терпел. Я сам. И я, и домик, и этот вечер, и мы с вами - все от века пребывало здесь, точно отголоски моего прихода. Будто во сне я приближался к запертой двери, и вдруг по волшебному мановению крепкая древесина обернулась зеркалом, и я увидел в нем самого себя, идущего с той стороны, со стороны будущего. Я пользуюсь метафорами. Вы их понимаете?
Я кивнул, но неохотно, ибо понимал с трудом; ведь во всем, что он говорил и делал, я искал признаки драматургии, отточенный расчет. О приезде в Бурани он рассказывал не как о действительном случае, но в манере, в какой автор сочиняет вставную историю там, где этого требует сюжет пьесы.
- Я сразу решил, что поселюсь тут, - продолжал он. - Я не мог идти дальше. Только здесь, в этой точке, прошлое сливалось с будущим. И я остался. Вот и сегодня я здесь. И вы здесь.
Искоса взглянул на меня сквозь темноту. Я помедлил; похоже, в заключительную фразу он вложил особый смысл.
- Это тоже входит в понятие духовидения?
- Это входит в понятие случайности. В жизни каждого из нас наступает миг поворота. Оказываешься наедине с собой. Не с тем, каким еще станешь. А с тем, каков есть и пребудешь всегда. Вы слишком молоды, чтобы понять это. Вы еще становитесь. А не пребываете.
- Возможно.
- Не "возможно", а точно.
- А если проскочишь этот… миг поворота? - Но мнето казалось, что в моей жизни такой миг уже был: лесное безмолвие, гудок афинского парохода, черный зев ружейного дула.
- Сольешься с массой. Лишь немногие замечают, что миг настал. И ведут себя соответственно.
- Призванные?
- Призванные. Избранники случая. - Его стул скрипнул. - Посмотрите-ка. Лучат рыбу. - Вдали, у подножья гор, в густой тени, дрожала зыбкая пелена рубиновых огоньков. Я не понял, просто ли он на них указывает или рыбачьи фонарики должны обозначать призванных.
- Вы иногда маните и бросаете, г-н Кончис.
- Скоро исправлюсь.
- Надеюсь, что так.
Он еще помолчал.
- Вам не кажется, что мои слова значат для вас больше, чем обычная болтовня?
- Несомненно.
Снова пауза.
- Не нужно вежливости. Вежливость всегда скрывает боязнь взглянуть в лицо иной действительности. Я сейчас скажу нечто, что вас может покоробить. Я знаю о вас такое, чего вы сами не знаете. - Он помедлил, словно, как в прошлый раз, давал мне время подготовиться. - Вы тоже духовидец, Николас. Хоть сами уверены в обратном. Но я-то знаю.
- Да нет же. Правда нет. - Не получив ответа, я продолжал: - Но любопытно послушать, почему вы так считаете.
- Мне открылось.
- Когда?
- Предпочел бы не говорить.
- Как же так? Вы ведь не объяснили, что именно подразумеваете под этим словом. Если просто способность к наитию - тогда, надеюсь, я действительно духовидец. Но, по-моему, вы имели в виду нечто другое.
Снова молчание, будто для того, чтоб я расслышал резкость собственного тона.
- Вы ведете себя так, точно я обвинил вас в преступлении. Или в пороке.
- Простите. Но я ни разу не общался с духами. - И простодушно добавил: - Я вообще атеист.
- Разумный человек и должен быть либо агностиком, либо атеистом, - терпеливо, но твердо сказал он. - И дрожать за свою шкуру. Это необходимые черты развитого интеллекта. Но я говорю не о боге. Я говорю о науке. - Я промолчал. Его голос стал еще тверже. - Очень хорошо. Я усвоил, что вы… не считаете себя духовидцем.
- Теперь вам ничего не остается, как рассказать то, что обещали.
- Я только хотел предостеречь вас.
- Это вам удалось.
- Подождите минутку.
Он отправился к себе. Поднявшись, я подошел к изгибу перил, откуда открывался широкий обзор. Виллу обступали молчаливые, еле различимые в звездном свете сосны. Полный покой. Высоко в северной части неба гудел самолет - третий или четвертый ночной самолет, который я слышал за все время, проведенное на острове. Я представил себе Алисон, везущую меж пассажирских кресел тележку с напитками. Как и огни далекого парохода, этот слабый гул не уменьшал, а подчеркивал затерянность Бурани. На меня нахлынула тоска по Алисон, ощущение, что я, возможно, потерял ее навсегда; я словно видел ее вблизи, держал ее руку в своей; она дышала живым теплом, утраченным идеалом обыденности. Рядом с ней я всегда чувствовал себя защитником; но той ночью в Бурани подумал, что на деле, наверное, она меня защищала - или защитила бы, коли пришлось.
Тут вернулся Кончис. Подошел к перилам, глубоко вздохнул. Небо, море, звезды - целое полушарие вселенной раскинулось перед нами. Гул самолета стихал. Я закурил - Алисон в такой миг тоже бы закурила.