УПП

Цитата момента



Раньше секса не было, зато была рождаемость.
Раньше вообще было непорочное зачатие!

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Она сходила к хорошему мастеру, подстриглась и выкрасила волосы в рыжий цвет. Когда она, вся такая красивая, пришла домой, муж устроил ей истерику. Понял, что если она станет чуть менее незаметной и чуть более независимой, то сразу же уйдет от него. Она его такая серая и невзрачная куда больше устраивала.

Наталья Маркович. «Flutter. Круто, блин! Хроники одного тренинга»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/israil/
Израиль

6.

Панфилов прошелся по комнате, подумал.

- В чем была наша ошибка в бою за Волоколамск? - проговорил он. - В том, что, несмотря на приобретенный уже опыт, я еще следовал уставной линейной тактике.

- Не вполне так, товарищ генерал, - поправил Дорфман.

- Да, вы правы. Не вполне… Мы ее уже сознательно ломали. Примеров этому немало. Взять хотя бы решение об использовании резерва.

Генерал повернулся ко мне:

- Видите, добрались, товарищ Момыш-Улы, и до вас… Я послал ваш батальон, приказав захватить, занять господствующую высоту. Это уже был отход от линии, от построения в линию. Но нерешительный, неполный, половинчатый… Ибо следовало, несмотря на прорыв линии, оставить ваш батальон в городе, поручить вам держать город. Думаю, что вы и сейчас бы еще дрались там… Вот это и надо написать, товарищ Дорфман.

- Слушаюсь, товарищ генерал.

- Написать остро, как это вы умеете, товарищ Дорфман. Сказать ясно и определенно: была совершена ошибка. Ее суть в том, что недостаточно решительно было нарушено изжившее себя, хотя и записанное в уставе, построение войск в оборонительном бою. Напишите так, чтобы… Чтобы дело без последствий не осталось. Разумеется, соблюдите меру, скромность. А насчет упорства, героических боев - все это сохраните. Пусть это останется на своем месте. Вы меня поняли?

- Понял. Даем бой.

- Вот-вот… Сдавать города хватит! Сдал, так отвечай: как и почему. Не будем же, товарищ Дорфман, заниматься составлением уклончивых ответов.

Не ограничившись примером, касавшимся моего батальона, Панфилов еще некоторое время говорил с капитаном о неудаче в бою за Волоколамск.

- Понятно, товарищ генерал, - произнес Дорфман. - К вечеру сделаю.

- Нет, скоро делать - переделывать… Лучше и ночку посидите. Утром приходите ко мне снова. А ежели наша бумага опоздает на денек… Что же, за это головушку не снимут. Ну-с, товарищ Дорфман, ни пуха ни пера.

7.

Отпустив Дорфмана, Панфилов обратился ко мне:

- Видите, товарищ Момыш-Улы, даем бой нашему уставу. Ведь уставы создает война, опыт войны. Существующий устав отразил опыт прошлых войн. Новая война его ломает. В ходе боев его ломают доведенные до крайности, до отчаяния командиры.

Вы сами, товарищ Момыш-Улы, его ломали…

Панфилов приостановился, глядя на меня, давая мне возможность вставить слово, возразить, но я по-прежнему лишь слушал.

- Ломали, а потом докладывали об этом мне. Я докладывал командующему армией. Он докладывал выше… Таким образом, прежде чем новый устав выкристаллизуется, прежде чем он будет подписан, тысячи командиров уже создают в боях этот новый устав.

Подойдя к ошеломившей меня сегодня карте, Панфилов опять стал ее разглядывать.

- Гм… Гм… Да, сопротивляемся малыми силенками. Теперь смогу их подкрепить.

Слава богу, воскрес ваш батальон. Вы будете опять моим резервом. Второй полосой обороны.

Я не скрыл удивления:

- Второй полосой? Один мой батальон?

- Постараюсь вас несколько пополнить. Возможно, придам средства усиления. Но их у меня не много. Горсточки, крупицы…

- Но как же, товарищ генерал? Как же мы сможем? Что сможет сделать один батальон, несколько сотен человек с винтовками, если на них навалятся целые полки?! Где же наша армия? Где наша техника?

Я снова высказывал Панфилову все, что томило, бередило душу. Возможно, с другим командиром дивизии я не позволил бы себе этой откровенности. Но Панфилов всей своей повадкой, своей склонностью делиться с подчиненным размышлениями, думать при нем вслух, искать его совета располагал к откровенности. Он и сейчас без тени осуждения, наоборот - с интересом, слушал меня.

- Говорите, говорите, товарищ Момыш-Улы. Вы командир моего резерва. Мы с вами должны друг друга понимать…

Я вновь спросил:

- Неужели, товарищ генерал, всю вторую линию?

Панфилов перебил:

- Не линию, товарищ Момыш-Улы, не линию… Отвыкайте от этого слова. Смелей уходите из плена прежней линейной тактики.

- Так вместо второй линии у вас будет один мой батальон? Разве, товарищ генерал, это реально?

- Реально… Только следует оказаться в нужное время в нужном месте. Пусть Волоколамск будет нам уроком. Если вы изучите всю эту полосу, - Панфилов показал на карте широкую полосу местности, прилегающую к фронту дивизии, - если ваш генерал больше не промажет, то и один батальон заставит противника поплясать несколько дней. Вспомните нашу спираль-пружину. Противнику придется развернуться, перестроиться. На это понадобится времечко. Не взводик, а батальон запрет дорогу. Ну-ка, действуйте за противника. Пожалуйста, господин командующий немецкой группировкой, как вы поступите, если на шоссе, на пути главного удара, упретесь в батальон?

Несколько минут я пребывал в роли немецкого командующего. Затем признал:

- Конечно, два-три дня батальон у них отнимет.

- Может быть, товарищ Момыш-Улы, и побольше…

- А потом? А дальше, товарищ генерал?

- Дальше?.. В случае необходимости будем перекатами, рубеж за рубежом, отходить до Истры. Мне не полагалось бы, товарищ Момыш-Улы, вам говорить об этом. Я вам это доверяю как командиру резерва. Будем вести отступательный бой, пустим опять в ход спираль-пружину. Отступление, товарищ Момыш-Улы, - это не бегство, это один из самых сложных видов боя. Не каждый умеет отступать. Нам поставлена задача: не давать противнику возможности быстро продвигаться, изматывать его, удерживать дороги, по которым могут устремиться механизированные силы. А ведь таких дорог - присмотритесь, присмотритесь! - таких дорог не много. Если мы будем умело отступать, то месяц-полтора он потеряет, чтобы выйти на рубеж Истры. Как, по-вашему, это нереально?

Я смотрел на карту, следил за карандашом генерала, за планом боя, еще зыбким, вырисовывающимся лишь в некоторых главных очертаниях, планом, что открывал мне Панфилов. Не скрывая трудностей, он создавал во мне уверенность. Держать дороги… Месяц-полтора проманежить немцев… Это уже не ошеломляло, уже воспринималось как продуманная большая задача.

- Полагаю, - продолжал Панфилов, - что драться придется так: один против четырех, против пяти. Ничего для нас с вами, товарищ Момыш-Улы, это уже не впервой… А через месяц-полтора подойдут наши резервы. Нельзя нерасчетливо бросать их сейчас в бой по малости. Придет срок - и, думается, мы увидим, где же наша армия, где же наша техника.

8.

- Ну, на сегодня хватит, - заключил генерал. - О тонкостях потолкуем в другой раз. На днях переведу ваш батальон к себе поближе, во второй эшелон. Приеду к вам туда справить новоселье. Приглашаете?

Я низко поклонился:

- Милости просим… Угостим вас по-казахски. Приготовим плов. Только с вечера предупредите.

- Хорошо. Повару настроение не испорчу. Теперь вот что, товарищ Момыш-Улы. Хочу вам поручить одну сверхурочную работку. Опишите все ваши бои, все действия батальона. Приложите схемы…

- Слушаюсь, товарищ генерал.

- Трудностей не затушевывайте. Горькое вкушайте во всей горечи. Вы меня поняли?

Сколько дней на это вам понадобится?

- Надеюсь, в три дня справлюсь.

- Нет, в три дня не успеете. Берите неделю. Ангел-хранитель нам это позволяет.

Я взглянул недоуменно: какой ангел-хранитель? Панфилов пояснил:

- Ангел-хранитель обороняющегося - время! Знаете, кому принадлежат эти слова?

Клаузевицу, одному из выдающихся людей немецкого народа. - Панфилов подумал, повторил: - Немецкого народа… Вы, товарищ Момыш-Улы, никогда не унижали себя ненавистью к немцам как к нации, как к народу?

- Никогда! - твердо ответил я. - Если под знамя свастики, порабощения, встанет мой брат по крови, казах, я и его буду ненавидеть.

Панфилов вдруг вспомнил:

- Да, ведь я вам так и не сказал, что же писал Ленин насчет отступления. Он считал, что искусство отступления столь же важно в нашей борьбе, как и умение беззаветно, смело, безудержно наступать… Писал, что опыт отступления необходимо изучать. Вы поняли, товарищ Момыш-Улы?

Он протянул мне руку, мы обменялись на прощанье рукопожатием.

Выйдя от Панфилова, я взглянул на часы. Стрелки показывали около трех.

Несколько суток назад в этот же час я покинул домик Панфилова в Волоколамске; хлестал дождь, гремели пушки, пахло гарью, все вокруг было застлано мутной пеленой. А сейчас будто вернулась золотая осень. Из непросохших луж, что рябил ветерок, в глаза били тысячи блесток, солнечных зайчиков.

Беззвучно напевая, вскакиваю в седло. Лысанка идет хорошей рысью, несет меня домой - так в мыслях я называю батальон.

Каким бы ты ни был…

1.

Вот и деревня Горки… Одна сторона улицы в тени, на другой горят в уже скошенных солнечных лучах стекла окошек.

Лишь вчера мы закончили поход по захваченной немцами земле, вышли к своим. За плетнем дымят три походные кухни. Ага, значит, прибыл наш обоз. У кухонь наряженные из рот бойцы пилят дрова, чистят картошку. А на улице пустынно - роты уже выведены на рубеж. У избы, где поместился мой штаб, осаживаю Лысанку; подскочивший Синченко принимает повод, я прохожу в горенку штаба.

Там уже установлен телефонный аппарат, возле которого дежурит связист. На топографической карте, лежащей на столе, вычерчена оборона батальона. Готовый к докладу Рахимов положил на край стола листок с цифрами о наличном составе подразделений и другими сведениями.

Я проглядываю листок. Уже и без доклада знаю, что батальон вновь крепок, собран, послушен руке командира. Можно прилечь, вытянуться на кровати, отдохнуть телом и душой. Так и поступаю. Валюсь на плащ-палатку, что прикрывает постель, поудобнее устраиваю подушку, расстегиваю ворот гимнастерки.

- Садись, Рахимов… Докладывай.

Ощущая приятную расслабленность, слушаю доклад. Какой-то шум за окнами отвлекает внимание. Поворачиваю голову.

- Рахимов, что там?

Мягко ступая, Рахимов уходит. Минуту спустя он возвращается. Видно, что он взволнован. Эта его напряженность мгновенно передается мне. В комнате ничто не изменилось, но будто глухо забили барабаны.

- Товарищ комбат, разрешите доложить.

- Ну, что там?

- Прибыл Заев с пулеметной двуколкой.

- Заев?

Ярко предстало случившееся на моих глазах: рвущиеся мины, удаляющийся силуэт обезумевшей Лысанки, Заев с хворостиной в руке в пулеметной двуколке. Миг - и двуколка с Заевым, с пулеметным расчетом помчалась за Лысанкой, унеслась с поля боя. И лишь теперь, через два дня, Заев явился. Я вскочил. Размягченности, усталости как не бывало.

- Где он?

- Во дворе.

- А пулеметчики?

- Они тоже здесь.

Овладеваю собой. Барабаны уже не стучат в висках. Застегиваю, оправляю гимнастерку, переступаю порог.

2.

Прорезавшая свежую колею во дворе, заляпанная грязью двуколка стоит в тени сарая. Четыре пулеметчика, что вместе с Заевым бежали с поля боя, жмутся к колесам. Лишь ездовой Гаркуша уже занялся делом, тащит коню сена. Белый маштачок пощипывает еще не убитую морозами, как бы наново в теплый день зазеленевшую траву.

Где же он. Заев? Прячется? Боится на меня взглянуть? Нет, он не прятался.

Длинный, костлявый, он встал у стены сарая на самом виду, глядя на меня исподлобья, из-под нахлобученной шапки.

Во двор уже выбежал Бозжанов, уже подошел к Заеву, но, заметив меня, звонко скомандовал:

- Смирно!

Пулеметчики выпрямились. Гаркуша кинул наземь сено, тоже вытянулся. Лишь Заев не вскинул голову, не расправил плечи, стоял, опустив по швам длинные руки.

- Трусы! - сказал я. - Пока вы шатались по тылам, честные бойцы воевали. Для чего вы теперь пришли? Как вы будете смотреть в глаза товарищам? Где ваша совесть?

Меня слушали угрюмо. Среди четырех пулеметчиков находился и Ползунов, о котором всего несколько дней назад с командирской отеческой гордостью я докладывал генералу. Сейчас серьезные ясные глаза Ползунова потемнели.

- Где твоя совесть. Ползунов?

Он нашел в себе мужество ответить:

- Товарищ комбат, мы знали, как вы нас встретите. И все-таки пришли к вам. - А почему сразу не вернулись? Почему сразу не повернули обратно, когда увидели, что ваши товарищи дерутся?

Заев молчал. Гаркуша ответил:

- Напоролись на немцев, товарищ комбат. Кинулись в сторону. Там тоже нас огрели.

- А потом?

- Потом уже не было к вам ходу… Хотели вернуться, немец не пустил.

Я приказал:

- Заев! Идите ко мне в штаб. А с вами, бродяги, у меня еще будет разговор.

С тяжелым сердцем, круто повернувшись, я ушел в комнату штаба.

3.

Я ждал недолго. Вскоре заскрипели половицы под тяжелыми шагами Заева. За ним в горенку вошел притихший Бозжанов.

Заев вытянулся:

- Товарищ комбат, по вашему приказанию явился.

Вопреки своему обыкновению, он не пробурчал, а отчетливо выговорил эти слова.

Я сел. Косая полоса солнечного света падала на Заева. Только сейчас я рассмотрел, что он был одет строго по форме. Пожалуй, прежде ни разу я его таким не видел. Возвращаясь сегодня в батальон на суд комбата - суд, от которого он, преступник, беглец, не мог ожидать пощады, - Заев счел нужным побриться, выскрести шинель, надеть наплечные ремни, так называемое снаряжение, что не носил с тех пор, как мы прибыли на фронт. Пазуха шинели, куда Заев нередко совал и личное оружие и всякую всячину, сейчас не оттопыривалась; шинель была застегнута на все крючки и пуговицы. Офицерская, серого бобрика, с потертой эмалированной звездою шапка, уши которой зачастую болтались незавязанные, теперь выглядела аккуратной. Лишь карманы шинели, и сейчас оттопыренные, напоминали прежнего несуразного Заева. На фоне окна в пучке солнечных лучей был ясно прочерчен его профиль: провал на висках, бугор скульной кости, затем снова провал - щеки и снова крутой выступ: широкая нижняя челюсть.

- Снять снаряжение, - приказал я.

Заев освободился от наплечных ремней, расстегнул пояс, снял кобуру, положил все это на стол.

- Снять звезду! Снять знаки различия.

Заев, конечно, знал, что ему предстоит эта расплата, подготовился к ней, и все же тень пробежала по его лицу, дернулся рот, еще более насупились лохматые брови. Однако он с собой справился: потрескавшиеся, сухие губы не разжались, не попросили пощады; в глубоко сидящих глазах, неотрывно устремленных на меня, не было мольбы. Заев молча исполнил приказание. Эмалированная красная звезда и сорванные с петлиц шинели красные квадратики тоже легли на стол.

- Срывайте петлицы, - велел я.

Стукнула дверь, появился Толстунов. Обычной спокойной походкой, слегка вперевалку, он прошел к столу, где были сложены принадлежности воинской чести, и сел.

4.

- Петлицы! - повторил я.

- Товарищ комбат, может быть, разрешите оставить петлицы?

- Нет, срывайте!

Не потупив взгляда. Заев поднял широкую в кости, сильную руку. Раз, раз… Обе петлицы сорваны, кинуты на стол. Теперь Заев перестал быть даже простым солдатом, я отнял у него последнюю примету воина.

- Вывернуть все карманы! Кладите на стол все, что там есть.

Покорный приказанию. Заев принялся выгружать содержимое карманов.

На стол лег распотрошенный медицинский индивидуальный пакет. В нем сохранились обтянутые марлей ватные подушечки, ампула с йодом, английская булавка, но бинт был извлечен. Мне вспомнилась белая, скрученная из бинта лямка, служившая опорой дулу ручного пулемета, когда Заев, стреляя на ходу, повел роту на немцев. Вот и она, смотанная в ком, почти черная от грязи, эта самодельная шлея, - Заев ее выгреб из кармана. Из брюк он вытащил носовой платок, тоже измазанный смазкой, спички, надорванную пачку папирос, пустой красный кисет с черными следами пальцев, свой огромный складной нож, неприхотливо оправленный в дерево. Коснувшись нагрудного кармана гимнастерки, рука Заева приостановилась.

- Это личное, товарищ комбат.

- Вынимай все.

Отстегнув клапан. Заев вынул слежавшуюся пачку писем. Вместе с письмами в кармане хранились и фотографии. Сверху легла карточка мальчика лет шести-семи.

Он стоял на стуле в свежепроглаженной - продольные складочки на рукавах еще не расправились после утюга - косоворотке, все до единой пуговицы застегнуты, ремешок туго стягивал талию. Порода Заева угадывалась по височным впадинам, по сильно развитым бровным дугам. К фуражке была прикреплена красноармейская звезда. На карточке она алела, неумело, по-детски, раскрашенная акварелью. Я лишь мельком увидел эту карточку: Заев быстро перевернул ее обратной стороной.

Однако рука сделала не совсем верное движение: вместе с фотографией она захватила и другую, которая тоже обернулась изнанкой. Я прочел крупную надпись:

"Другу, русскому брату…" Почерк показался знакомым. "Русскому брату…" Кто это мог написать? Я перевернул карточку. На фоне смутно проступающих в небе отрогов Тянь-Шаня в летний день в казахстанской степи были сняты двое: худой верзила Заев, чем-то недовольный, грозно посматривающий в сторону, словно вот-вот он кого-то "вздрючит", и чуть ли не на голову ниже его ростом, тоже повернувшийся вполоборота, браво выпятивший грудь, улыбающийся, толстощекий Бозжанов - неразлучные командир и политрук, наши Пат и Паташон.

- От кого письма?

- От жены.

- Могу, Заев, вас заверить, - сказал я, - эти письма останутся неприкосновенными. Никто их не прочтет.

Туго связав пачку, я отложил ее на подоконник. Открытка, на которой-были сняты Бозжанов и Заев, легла в связке сверху; бечевка крест-накрест пересекла, перечеркнула ее.

- Это все?

- Нет, товарищ комбат.

Из внутреннего кармана шинели он вытащил продолговатый прозрачный пакет, сквозь который просвечивали белые лайковые перчатки. Мне вспомнилась ночь, когда Заев объяснил, что бережет белые перчатки для Берлина. Вспомнилось: восседая на хребте маштачка, почти доставая длинными ногами землю, он просипел: "Как вы думаете, товарищ комбат, еще понаделаем дел на этом шарике?"

Нет, воспоминания не растрогают меня. С тобой, Заев, у нас счеты покончены.

Тебе, утратившему честь, преступившему воинский долг, больше не предстоит никаких дел. Или, вернее, лишь одно: молча принять кару.

- Теперь все?

- Да, товарищ комбат, все.

Куда делись его постоянные "угу", "ага" - эти словечки, за которые ему не раз от меня влетало? Их как не бывало.

Я сказал:

- Курево можете взять.

Заев положил в карман папиросы и спички. Потом аккуратно застегнул каждый крючок, каждую пуговицу шинели. Его тяжелая, с выступающими в запястье буграми костей рука не дрожала, была твердой.

Застегнувшись, он выпрямился, застыл.

5.

В комнате водворилась тишина. Я уже вынес в душе приговор, принял решение: расстрел. Но дал себе еще минуту на раздумье.

Каждая из вещей, лежавших на столе, - и складной, оправленный в дерево нож с толстым шилом, с отвертками, что Заев неизменно пускал в ход, разбирая и собирая оружие; и жгут грязного бинта, перевязь-опора для ручного пулемета, которую Заев до сих пор таскал с собой; и чудаковатая покупка - перчатки для Берлина; и две защитного цвета с обрывками ниток петлицы - каждая взывала: "Пощади!"

Но в моем сердце была выжжена заповедь войны: "Если струсишь, изменишь - не будешь прощен, как бы ни хотелось простить… Тебя раньше, быть может, любили и хвалили, но, каков бы ты ни был, за воинское преступление, за трусость, будешь наказан смертью".

Да, каков бы ты ни был!.. Минута раздумья истекла.

- Рахимов!

- Я, товарищ комбат.

- Идите, выстройте вторую роту, выстройте бойцов, которые прибыли с ним…

- Товарищ комбат, они обедают.

- Как обедают? Кто разрешил им обедать?

Толстунов ответил:

- Я разрешил. Люда голодные.

У меня наконец сдали нервы.

- А мы не голодали? Сколько суток мы голодали, пока они околачивались в тылу?

- Ладно, комбат, - примирительно сказал Толстунов. - Пусть уж дообедают.

Я совладал со своей вспышкой.

- Хорошо. Подождем. А пока, Заев, я могу позволить вам написать жене письмо. Никаких других последних желаний я слушать не хочу. Вы будете расстреляны перед строем роты, которой вы командовали, будете расстреляны теми бойцами, с которыми вместе бежали.

- Товарищ комбат, - произнес Заев, - дайте мне умереть честно! Дайте мне умереть рядовым бойцом в своей роте.

- Нет!

- Товарищ комбат, я знаю… Я заслужил смерть. Я сам не позволю себе жить. Пусть к этому привела одна минута, она отняла у меня все, отняла жизнь. Но позвольте мне умереть с честью. В разведке, в атаке, от пули врага. Я не пытался, товарищ комбат, скрыться от вашего суда, перейти в другой батальон, в другую роту. Пошлите меня к моим бойцам, перед которыми я опозорил себя. Я там буду рядовым. И умру как честный солдат. Товарищ комбат, не отказывайте мне в этом!

Впервые Заев стал красноречивым, заговорил убедительно, сильно. Потрясение переродило его. Вместо прежнего чудака и балагура передо мной стоял, меня с силой убеждал новый, иной Заев. Я почувствовал, что колеблюсь. Но ответил, как отрубил:

- Нет! Нет! Довольно! Идите в соседний дом. Пишите последнее письмо жене.

Заев глухо, с трудом произнес:

- Что же, пусть так… Слушаюсь, товарищ комбат.

И, вычеркнутый из братства воинов, он вышел, не отдав чести, без пояса, без звезды, без петлиц.

6.

Я взглянул на своих товарищей: на Толстунова, Рахимова, Бозжанова.

Никто из них не осмелился вмешаться, когда я судил Заева. Никто и сейчас ничего не вымолвил. Но говорили глаза. Поведение Заева, его мужественное самоосуждение, даже сила речи - неожиданная, неведомо откуда взявшаяся сила, с которой он просил даровать ему честную смерть, - это тронуло всех, возбудило сочувствие к осужденному. Три пары глаз кричали: "Сохрани ему жизнь, пощади!"

Нет! Каков бы ты ни был… Нет, товарищи, нет!

Затянувшееся молчание нарушил Бозжанов:

- Давайте обедать. Уже все готово.

Я проронил:

- Куда торопишься? После…

Однако Бозжанов продолжал хлопотать.

- Прибирайте стол. А я сейчас…

Избегая моего взгляда, он поспешил уйти в другую половину дома, где для нас варился в печи обед.

Рахимов быстро очистил место на столе, развернул свою плащ-палатку и с обычной аккуратностью привел в порядок груду вещей Заева. Не пожалев белой бумаги из нашего скудного штабного запаса, он обернул нетронутым, чистым листом петлицы, звезду, красные кубики, вложил этот сверточек в бумажник Заева. Потом покосился на связку писем и снимков, что была брошена на подоконник, но не решился ее взять. Умело упакованный, скрепленный булавкой, тяжелый тючок лег на сундук в дальнем углу комнаты.

А Бозжанов уже внес кастрюлю с супом.

- После, после, Бозжанов, - сказал я.

- Но как же, товарищ комбат? Ведь и так все переварилось.

Бозжанова поддержал Толстунов:

- Пообедаем, комбат. Успеем, пока он там пишет. Синченко, ставь тарелки, давай хлеб.

Я и не приметил, когда и как в комнате оказался Синченко. Он молча расставил посуду, нарезал хлеб. Старался не шуметь, не стукнуть ножом или тарелкой, смотрел вниз с видом виноватого ребенка. Толстунов сказал:

- Комбат, разреши по рюмке водки.

- Не надо.

- Как же не надо? Мы-то, комбат, в чем провинились? Чего нас обездоливаешь?

Разреши перед обедом.

- Ладно. Пейте, если можете.

- И ты с нами, комбат, чокнись. Синченко! Где фляжка?

Синченко подал флягу. Толстунов разлил водку по стаканам. Все молча выпили.

Бозжанов кивком показал на снимок, что, перекрещенный бечевой, лежал в связке лицом вверх.

- Знаете, товарищ комбат, чему я там смеюсь?

- Чему?

- Мы с ними стали сниматься, приготовились, и вдруг в расположении роты он увидел девушку. Постороннюю девушку. И заорал. А я…

- Мне это неинтересно, - резко сказал я, пресекая разговор о Заеве.

Но разговор продолжался.

- Слушай, комбат, - сказал Толстунов. - Лучше пусть его судит Военный трибунал.

Сейчас ведь мы не в боевой обстановке…

- Как не в боевой? Перед нами противник.

- Но все же передышка, боев нет. Отправь его в трибунал, пусть трибунал разберется.

Я молчал. Толстунов продолжал:

- Если приговорят к расстрелу, так расстреляем по суду перед строем батальона. Если разжалуют, пусть искупает вину рядовым бойцом.

- Какие могут быть сомнения? - вскричал я. - Конечно, к расстрелу за то, что в бою бросил позицию. Иной приговор немыслим.

- Правда, аксакал, пусть его судит трибунал, - молвил Бозжанов.

Я ничего не ответил. Мы пообедали. Синченко убрал посуду.

- Рахимов! - сказал я. - Зовите Заева.

Через несколько минут в комнату вновь вошел Заев. В руке он держал исписанный лист бумаги.

- Написал жене?

- Да, товарищ комбат. - Голос Заева был тверд, он без заискивания, без робости смотрел прямо мне в глаза. - Написал, что одна позорная минута сгубила мою жизнь. Одна минута! И за эту минуту расплачиваюсь честным именем и жизнью. Написал, что буду расстрелян перед строем. Написал, чтобы поберегла сына, не говорила ему правды. Мальчик должен быть уверен, что отец погиб в бою.

- Хорошо. Садитесь. Рахимов, дайте Заеву конверт.

Заев сел, вложил письмо в конверт, надписал адрес.

- Заклейте, я ваше письмо читать не буду.

Заев заклеил конверт, передал мне. Я сказал:

- Рахимов, берите бумагу. Пишите: "В Военный трибунал дивизии. Препровождаю вам арестованного мною бывшего командира второй роты моего батальона Заева. В бою 30 октября сего года близ деревни Быки Заев позорно бежал и увлек с собой в бегство часть роты. Став предателем, изменником Родины, он заслуживает единственной кары - расстрела перед строем. Прошу трибунал рассмотреть преступление Заева и прислать его ко мне с приговором суда, чтобы расстрелять перед строем батальона". Написали?

- Да, товарищ комбат.

Я взял бумагу, перечел, обозначил дату, расписался.

С этой бумагой Заев был направлен под конвоем в трибунал дивизии.



Страница сформирована за 0.83 сек
SQL запросов: 171