Сибиряк и француженка

Как было задумано, так и сталось. В Петербург он приехал в декабре, перед святками, и остановился в дешевых номерах на Невском, близ вокзала. В этот же вечер, надев лучшую пару и подвязав новый черный галстук под белоснежный открахмаленный воротник рубашки, он пошел на Мойку.

Тридцатиградусный мороз, ударивший под рождество, был красноярцу нипочем: скунсовая шуба грела его, а еще больше подогревало его кровь волнение перед задуманным.

На его счастье, у Шарэ в этот вечер не было никого из посторонних. В гостиной, вся зардевшись, встретила его Лизанька.

Она медленно подошла к нему и подала ему обе руки сразу. Суриков, улыбаясь, крепко сжал ее руки в своих, потом вдруг, спрятав улыбку, спросил глуховато и серьезно:

— Можно мне увидеть вашего батюшку?

Лиза посмотрела на него, и румянец схлынул с ее щек. Она чуть помедлила, потом решительно подошла к двери кабинета и распахнула ее:

— Папа, к вам гость! — и тут же, не глядя на красноярца, выскользнула.

Шарэ сидел в глубоком кресле с книгой и сигарой. На круглом столике возле стояла лампа с зеленым абажуром-козырьком.

Старик встал. С конца наполовину раскуренной сигары отвалился плотный серый столбик пепла и упал на густой, пунцовый ковер кабинета. Шарэ никак не ожидал этого гостя и встретил его с радушным недоумением:

— Здравствуйте, молодой художник! Здравствуйте! Чем обязан вашему визиту?

— Я пришел просить руки вашей дочери Елизаветы Августовны! — бухнул Суриков без обиняков.

Он стоял посреди кабинета, прямой, словно готовый к контратаке, и, не мигая, смотрел в глаза французу. Шарэ почти упал обратно в кресло.

— Но… Но… Позвольте, молодой человек…

В эту минуту дверь распахнулась, и сама Елизавета Августовна, стремительно и неслышно ступая по ковру, подошла к Сурикову и просунула похолодевшую руку под его локоть.

— Я согласна, папа!—тихо и твердо вымолвила она.

Так и стояли они молча, рука об руку перед старым Шарэ, от удивления потерявшим дар речи…

Свадьба была назначена на конец января. Семья Шарэ охотно приняла Сурикова в свое лоно.

Больше всего удивляло и восхищало Августа Шарэ то, что Василий Иванович нимало не интересовался приданым своей невесты, как будто этого вопроса и не стояло никогда перед ними всеми. Правда, Шарэ и не смог бы дать за Елизаветой никакого состояния — ни движимого, ни недвижимого, дело ограничилось одним лишь сундуком с бельем и платьями. В доме были четыре дочери, и, кроме воспитания, Шарэ ничего не мог им дать.

Но Василий Иванович ни на что и не рассчитывал. Он презирал всех, кто женился на деньгах, и считал, что у него есть все возможности обеспечить свою будущую семью. Он был счастлив, любим и независим.

В январе 1878 года ему исполнилось тридцать! Его невеста была на десять лет моложе.

В эти дни, когда в корне менялась его жизнь, он писал домой еще более нежные и заботливые письма маме и Саше, но ни одного слова о помолвке! Слишком трудно было ему объяснить матери-сибирячке, что он соединяет свою судьбу с француженкой. Они были настолько разными, эти две любимые им женщины, что он не мог даже представить себе их вместе.

Лилечка — так звали дома его будущую жену, эта блестящая светская девушка, по утонченности и изяществу изысканных туалетов настоящая парижанка, веселая, умная, образованная, — и суровая старуха в повойнике, полуграмотная сибирячка, с лицом, похожим на печеное яблоко, с заскорузлыми от работы ладонями потемневших, морщинистых рук и с пристальным взглядом выцветших зрачков, похожих на зрачки степной орлицы.

Пока Василий Иванович ничего не станет писать домой. Пусть им расскажет кто-нибудь из Кузнецовых, тот, кто первый попадет в Сибирь. И он старался не думать об этом и не омрачать себе неповторимой поры жениховства.

Балы, визиты к многочисленной родне невесты, выезды, театры, святочные катанья на тройках… Василий Иванович, сам над собой посмеиваясь, старался быть любезным, и приятным обществу, в чем и преуспевал при всем своем необщительном характере.

Но поздно вечером, возвращаясь в свою неприглядную комнатушку в дешевой гостинице, он часто думал, сбрасывая новый пиджак: «Ну вот, скоро кончится вся эта свистопляска, и начнем жить по-человечески». И, едва прикоснувшись головой к твердой подушке, мгновенно засыпал без сновидений, словно окунувшись в теплое, темное безраздумье.

Венчались они 25 января во Владимирской церкви. На свадьбу явилась вся многочисленная родня Шарэ-Свистуновых. Народу было тьма. А жених пригласил только семейство сибиряков Кузнецовых, которые заменяли ему родню, да любимого учителя и друга Павла Петровича Чистякова.

Поздравляли молодых на Мойке. Пенилось шампанское в хрустале, и на столе были блюда с искусно приготовленными французскими закусками и фруктами. Молодые — сияющие, смущенные — принимали поздравления, ловя друг друга вопрошающими, счастливыми взглядами. В этот же вечер они должны были отбыть в Москву. Все приданое невесты было уже отправлено на вокзал и сдано в багаж.

Мать и сестры нет-нет да и вытрут платочком глаза, готовясь к расставанию с самой младшей и самой любимой.

И вот пришло расставание. И только когда поплыла назад платформа с провожающими, махавшими и кричавшими вслед что-то непонятное, молодожены почувствовали, что где-то там, за исчезавшими тусклыми вокзальными фонарями, остались их две жизни, прожитые врозь.

Впереди была одна — общая, огромная, неизвестная.

Шестая передвижная

Май 1878 года. Седьмое число. На Мясницкой улице, против Почтамта, в залах московского Училища живописи и ваяния, открылась эта выставка Товарищества художников. После Петербурга и Москвы она совершила путешествие по многим городам России: Воронеж, Саратов, Казань, Харьков, Киев, Одесса, Рига… В залах было развешано около семидесяти полотен виднейших русских художников: Крамского, Репина, Савицкого, Ярошенко, Мясоедова, Маковского, Куинджи, Максимова, Васнецова, Шишкина, Лемоха, Клодта. И так уж полагалось: на открытие в Петербург съезжались москвичи, а на открытие в Москву — петербуржцы.

В дни открытия вся Москва перебывала на выставке, и все газеты и журналы поместили статьи и отзывы.

— Это лучшая из всех бывших до сих пор выставок! — с энтузиазмом восклицал критик Стасов. — И какое заглавие у этих молодых людей: «Товарищество!» Как хорошо себя назвали они. Какими добрыми товарищами стоят они все рядом!—восхищался Стасов сплоченностью Артели художников.

В первый же день побывала на выставке и чета Суриковых.

Елизавете Августовне всю зиму недужилось. Лицо ее осунулось, черты заострились, рот стал большим, чуть выпуклые, всегда спокойные глаза теперь глядели тревожно и сосредоточенно: она носила ребенка. Сейчас, к весне, она почувствовала себя лучше и охотно согласилась пойти на открытие выставки. Здесь, в Москве, у них почти совсем не было друзей, замкнуто и уединенно жили они на Плющихе в доме Ахматовой.

В майский полдень Василий Иванович нанял извозчика и повез жену «в свет».

Здесь собрался весь цвет московской интеллигенции. Богатые коллекционеры, от которых во многом зависело благополучие художников, присматривались в поисках чего-нибудь интересного. Среди них выделялся худой высокий человек с темными волосами и тонким умным лицом. Его звали Павел Михайлович Третьяков. В своем доме в Лаврушинском переулке он собрал богатейшую коллекцию картин лучших русских художников.

Живой, подвижной, несмотря на полноту, Савва Иванович Мамонтов, с глазами навыкате, с темной бородкой, оживленно беседовал с петербуржцем — блестящим пианистом Сафоновым, приехавшим в Москву давать концерты. Рядом с ними стоял музыкант Альбрехт, основатель только что открывшегося в Москве Русского хорового общества. Сам скульптор и большой любитель и знаток музыки, Савва Иванович у себя в имении Абрамцево, когда-то принадлежавшем писателю Аксакову, часто устраивал встречи музыкантов, художников и писателей. Целые оперы сочиняли, разыгрывали и распевали молодые таланты…

Появились на выставке и актеры Малого театра: знаменитый трагик Ленский, с тяжелым взглядом серых усталых глаз, ходил по залу под руку с актрисой Медведевой, игравшей старух. С ними вместе приехали молодые талантливые актрисы Никулина, Федотова и только что вступившая на подмостки Малого театра актриса богатейшего дарования — Ермолова.

Кого тут только не было! Видные московские адвокаты, модные врачи, светские львы — дворянские сынки, лощеные военные и, конечно, завсегдатаи всех сборищ — московские хлыщи и франты.

Качались огромные перья на шляпах светских модниц, сверкавших драгоценностями и укутанных в дорогие меха. Эти мало что понимали в живописи, но наперебой покровительствовали талантам, заказывая свои портреты и покупая картины для своих особняков.

Студенчество собиралось кучками и, споря и волнуясь, толковало о новых картинах. Молодые курсистки, из которых добрая половина слыла «нигилистками», выглядели среди разноперой толпы загадочными «искательницами истины». Почти все в стоптанных башмаках и черных потертых жакетах, но полные нескрываемого презрения к «светским львицам», они ходили в одиночку или по двое, пытаясь разобраться в вопросах живописи.

В этот раз публика теснилась возле картины Ярошенко «Кочегар». Пожалуй, еще никогда в выставочных залах не раскрывалась так свободно и смело тема человеческого труда. — Вот уж поистине мужицкое искусство! — цедили дамы, разглядывая в лорнеты рабочего-кочегара с жилистыми, корявыми руками, озаренными огнем пылающей топки. На его жестоком, бородатом лице беспощадно вопрошали глаза: «Ну! Чего вы все встали тут, передо мною? Поди, боязно вам?»

Он был так мастерски написан и столько в нем было обличающей правды, что, наверно, не один обыватель, хоть на мгновение, почувствовал свое ничтожество перед лицом этой честной и грубой действительности. И не было человека, который бы прошел мимо: «Кочегар» притягивал зрителя.

Этой картине была посвящена статья профессора Петербургской академии А. В. Прахова. «У меня не было долгов, а тут мне все кажется, что я кому-то задолжал и не в состоянии возвратить моего долга… Ба, да это «Кочегар»! Вот он, твой кредитор, вот у кого ты в неоплатном долгу!..» Статья эта не увидела света, она была запрещена цензурой, а профессора Прахова отстранили от преподавания в академии…

Старейший художник, один из основателей Товарищества, Мясоедов на этот раз выступил с большим полотном «Молебен в засуху». Само горе-злосчастье в рваных портках и худых лаптях вышло в поле, захватив с собой попа со святой водой, испрашивать у неба дождя! Под ногами у мужиков мертвая, серая земля, трещинами, как иссохшими раскрытыми устами, просящая влаги. А небо безоблачное, жестокое, далекое — от него ли ждать помощи?..

А вот картина Савицкого — «Встреча иконы». На проселочной дороге остановилась кибитка, в ней из дальнего монастыря везут «чудотворную» икону. Крестьяне соседнего села караулят икону на дороге — «приложиться».

Савицкий удачно показал всю искреннюю веру простого народа и все равнодушие священнослужителей, возящих «Чудотворную» и интересующихся только тем, что перепадет на этом перекрестке в церковную кружку для сбора пожертвований.

Толпа посетителей гудит возле портрета Репина «Протодьякон».

— Говорят, что этот портрет не принят на выставку русских художников, которая едет в Париж?

— Ну конечно, нет! Можно ли посылать за границу такое неприкрытое издевательство над священным саном?

С холста оплывшими глазками глядит толстобрюхий протодьякон, весь в седой бороде и неряшливых космах под засаленной скуфьей. Толстенная пятерня его покоится на брюхе, а другая упирается в пастырский жезл. Ну и чудище! Ну и обжора! И подумать только, где это Репин выискал такого? А ведь писал с натуры — с чугуевского попа Ивана Угланова. Вот каков есть, таким и изображен!

Виктор Васнецов выставил своего «Витязя на распутье». Говорят, что эта картина была заказана художнику Мамонтовым, большим ценителем сказочно-русского стиля.

А вот и Шишкин. На этот раз он изменил дебрям и мхам и вышел в поле. «Рожь», с которой он расправился ничуть не хуже, чем с лесными дебрями, занимала почти всю стену. Она шумела, кивала, падала, качалась, зрея и наливаясь каждым колосом, щедрая и любимая художником. И казалось, Шишкин, этот воспеватель русской природы, любит ее безлюдной, гораздо больше, чем с пахарями и сеятелями на ее фоне…

Василий Иванович шел по залам, внимательно вглядываясь в живопись передвижников. Многое его восхищало, и он отдавал должное мастерам кисти. Снова подойдя к «Протодьякону», он долго разглядывал его.

— Написано блестяще, — говорил он Елизавете Августов- не, — однако до чего ж он противен! И с каким смаком эта противность выписана. Ну и «тулбище!» Ну и прохвост! А ручища-то, вот грязный хапуга!.. Однако написано великолепно!

Толпа стала редеть. Суриков увидел Репина, окруженного дамами, поклонниками, студентами. Он был уже знаком с Репиным. Этот невысокий, подвижной человек с рыжеватой шевелюрой был в ударе, смеялся, шутил, блестя небольшими наблюдательными глазами. Суриков подошел:

— Поздравляю вас, Илья Ефимович! Мощно вы его схватили, вашего протодьякона, хватка у вас верная, безжалостная…

— Благодарю, Василий Иванович! Польщен одобрением! — Репин хитро прищурился и крепко потряс протянутую руку.

Утичная башня

Восьмиугольная кирпичная башня уходила ввысь. Василий Иванович стоял под стеной Троице-Сергиева монастыря и, закинув голову, смотрел на венец башни. Там, резко выделяясь на глубокой синеве, сидела, как на гнезде, белая каменная утица. Вокруг нее с визгом метались стрижи.

Василий Иванович огляделся. К монастырской гостинице, что находилась поблизости, подъехали разом несколько карет. Из одних с восклицаниями и суетой вылезали тучные, разряженные купчихи, из других выходили старые, брюзжащие барыни-помещицы с приживалками, карлицами, собачками-моськами и прочим домашним обиходом. Гостиница поглощала их раскрытыми дверями, и тогда на улице снова воцарялась знойная тишина.

Василий Иванович опять посмотрел вверх на башню. «И кто туда эту птицу посадил?» — подумал он и огляделся вокруг, ища, у кого бы спросить.

Из-за горы поднималась стайка ребят. Они шли щебеча. Старший нес на плече свежесрубленную молоденькую, еще не успевшую завернуться в бересту, березку, она шелестела твердыми глянцевитыми листочками, качаясь на мальчишеском плече в прохудившейся полосатой рубашке. «Ну, эти, конечно, ничего не знают», — подумал Василий Иванович и вдруг спросил:

— Зачем же вы березку-то срубили? И не жаль?

Ребята мгновенно застыли, услышав голос чужака. Белобрысые брови старшего удивленно поползли на лоб:

— А как же! Завтра, чай троицын день. Сейчас в сени в кадку с водой поставим к празднику. Тятька приказал.

«Ах, вот что! — подумал Василий Иванович, и ему стало понятно, почему в гостинице такой наплыв барынь. — Богомолки! Значит, завтра здесь престольный праздник».

Мимо шел старый человек в суконной поддевке и картузе с лакированным козырьком — видимо, посадский.

— Скажите, пожалуйста, почтеннейший, почему тут у вас на башне утка сидит?

Старик остановился, снял картуз, вытер огромным платком лысину и, поглядев вверх, сказал:

— А это, видите ли, старинная история. Тут ведь в монастыре прятался от стрельцов-мятежников царь Петр Великий. Ну вот как стало ему поспокойнее, пришли, значит, сюда преображенцы, то стали они выжидать время. Вот царь Петр и затеял охоту. Во-о-он, видите, пруд… Ну, понятно, в те времена он глубже и больше был. Поселения-то здесь почти не было. Леса. Глухомань. Так вот Петр Алексеевич залезал на эту башню да оттуда, сверху, по уткам, что на пруду плавали, и стрелял для ради потехи и отдохновения. Очень, видно, метко целился. И уж в честь этого стрельбища и поименовали эту башню Утичной и посадили на самый верх белую утицу. Так народ рассказывает.

Старик усмехнулся в седые усы и надел картуз на голову.

— А вы знаете, в какие ворота въезжал Петр, когда прискакал из Москвы? — спросил Суриков.

Старик кивнул.

— Это в западной стене, там такая башня есть, в ней они, эти самые ворота, замурованы. Вот обойдете южную стену и как раз дойдете до этой башни. — Он снова снял картуз и указал им на выступ башни в отдалении.

Василий Иванович поблагодарил прохожего, попрощался с ним и зашагал тропкой, что змеилась вдоль стены по валу.

«Вот ведь и татары под этими стенами неистовствовали с факелами зажженными. Не раз Лавру поджигали!.. И поляки ломились сюда, — думал Суриков, оглядывая стену с узкими щелями бойниц.

Ему страшно хотелось найти следы ворот, в которые под утро восьмого августа 1689 года постучался перепуганный насмерть юноша — Петр, скакавший всю ночь верхом в одном белье, босиком. Но следов не оказалось, башню много раз штукатурили и белили.

Василий Иванович поглядел на нее и пошел в обход, к главным воротам. Во дворе монастыря шла своя, особая повседневная жизнь. Сновали монахи. Слепой и глухой инок сидел на скамеечке у входа в собор и грел на солнце свои старые кости. Порыжевшая скуфья была надвинута по самые брови, а две белые длинные пряди волос заложены за большие бескровные уши.

Подвода, запряженная сытой лошадкой, провезла мешки с мукой и зерном на складской двор, и слышно было, как голуби, свистя крыльями, ринулись вслед — иногда из прохудившегося мешка сыпалось зерно на мощенный камнем двор. Еще одна подвода провезла большие бочки с сельдями и кадушки с мочеными яблоками.

Василий Иванович подошел к обелиску, стоящему посреди двора. В одном из белых мраморных медальонов было вытиснено золотом: «Во время стрелецких мятежей Петр I, сей муж толико собою славный и толико Россию прославивший,. для сохранения своей жизни двукратно находил убежище внутрь ея священныя ограды…»

Возле храма вросла в землю по самую шапку усыпальница Годуновых. «Все же не удостоили бояре эту семью чести царского захоронения в Архангельском соборе», — подумал Суриков.

Мимо него, гремя связкой ключей, прикрепленных к широкому монашескому поясу, торопливо прошел монах-кладовщик. Лицо у него было нагловатое, а аккуратно подстриженная русая бородка выдавала человека не чуждого мирской суеты. Он быстро пошел по двору, мурлыча в такт своей походке какую-то церковную мелодию. За ним следом едва поспевал худой, бледный монашек, с пальцами, перепачканными в

чернилах.

— Отец Савватий! Отец Савватий, обождите, Христом богом прошу, — сказал он, неуклюже загребая носками сапог внутрь, — я еще не проверил…

Но отец Савватий не внял его мольбе и скрылся за углом трапезной.

— Ах ты боже ж ты мой, милостивый… — стонал монашек, пытаясь догнать начальство.

«Ишь ты, тут у них тоже какие-то свои мелочи жизни», — улыбнулся Василий Иванович, наблюдая эту сцену. Он присел на большое старинное надгробие. На расколотом камне едва различалась надпись: «Думный дворянин Авраам Никитич .Лопухин. В иночестве схимник Александр. Преставился 1685 г., августа 2». «Лопухин… Лопухин… Жена, Петра была из Лопухиных,— вспоминал Василий Иванович,— но только ее звали Авдотья Федоровна. Видно, это какой-нибудь из ее дедов…»

Василий Иванович начал припоминать подробности, связанные с бегством Петра в Троицкую лавру… И вдруг средь бела дня он явственно представил себе, как здесь, на этом дворе, молодой Петр, соскочив с коня, рыдая упал на эту самую землю, смятенный, измученный. Судорога свела его лицо, перекосив дергающийся рот на сторону и уведя подбородок к левому плечу.

Монахи подняли его, отнесли в келью к настоятелю Винценту, преданно любившему этого юнца. Уложили, укрыли, напоили горячим, но долго еще он дрожал и всхлипывал, пока не уснул мертвым сном пережившего потрясение ребенка, который проснется мужчиной. А потом все свершилось по его воле, точно и твердо…

Василий Иванович посмотрел вправо и нашел между колокольней и куполом собора венец башни, на котором гнездилась белая каменная утица. На колокольне ударили ко всенощной.

Завтра здесь, в соборе, убранном березками, будет торжественное богослужение. А за стенами монастыря раскинется огромный торг. Понаедут мужики со всей губернии продавать и покупать скот, глиняную и деревянную утварь. В рядах купцы раскинут ситцы, сукна, холсты. Будут торговать сапогами,, овчинами, топорами, вилами, дегтем и всем чем угодно…

Но оставаться на ночь Василий Иванович не хотел. Надо ехать домой, к Лилечке. Как-то она там одна сегодня день провела?..

До поезда оставалось полчаса. Василий Иванович спрятал блок в папку и вышел из ворот Лавры.

Ночью обещала быть гроза. Огромный малиновый шар солнца садился в серые, плотные тучи. Шар опускался быстро и был похож на груду раскаленных углей, присыпанных лилово-серым пеплом. К деревянной платформе, сотрясая ее, подошел поезд.

Василий Иванович забрался в пустой вагон, паровоз дал резкий и высокий свисток, и поезд пошел. В окне вагона замелькали вечерние огоньки полустанков и деревень.

К окнам вагона тянулись темные лапы елей, а потом поезд нырял в вечерние ароматы цветущих лугов, и плыл по ним до лесных коридоров, и снова мчался сквозь эхо и всплески ветвей.

Василий Иванович прислонился к стене вагона и забылся. И чудилось ему, что не стук колес под вагоном слышит он, а стук копыт по дороге: «Уту-ту, уту-ту, уту-ту!..» И вдруг словно филин ухнул, да так протяжно: «У-у-ух!..».

— Ваш билетик, господин! Предъявите-с!..

Василий Иванович очнулся. Перед ним стоял кондуктор» с фонарем. Он внимательно разглядел билет и торжественно прокомпостировал его машинкой, этот единственный билетик на весь вагон.

Василий Иванович достал из жилетного кармана часы и при тусклом свете фонаря посмотрел время. До Москвы оставался час езды. «Вот ведь удивительное дело, — подумал он, пряча часы, — еду поездом, и всего-то три с половиной часа от Москвы до Троицкой лавры, а Петр скакал это же расстояние верхом по дороге почти всю ночь! Вот она, техника-то!»

За окном вагона вдруг рассыпался сноп искр из паровозной трубы, они мгновенно погасли на лету.- В вагоне сильно запахло дымом. Паровозный дым — особый дым: он всегда сулит встречу.

Отправить на печатьОтправить на печать