На подступах

Он работал. Он работал непрестанно. Если не писал этюдов, не набрасывал отдельных деталей или общих планов, то бродил по базарам, затесавшись в толпу, изучая интересную старушечью физиономию, или складки юбки на коленях у сидящей на земле бабы, либо узор на дуге. Он бродил по музеям, по церквам, заходил в Кремль, в Оружейную палату, рассматривал там вороненую чеканку затворов на пищалях или старинный, поеденный молью солдатский мундир, от времени так съежившийся, что теперь он был бы впору разве что десятилетнему мальчишке.

Но для Василия Ивановича этот стрелецкий кафтан или камзол преображенца были полны значения. Он видел за одеждой застывшее мгновение целой эпохи. И ему тогда казалось, что он знал в лицо обладателя кафтана, того, кто глухой ночью, при свете факелов, под нависшими сводами дворцового подвала, давал торжественную клятву до последнего вздоха служить только одной царевне Софье… И тогда он жалел его, обманутого, попавшего в ловушку дворцовых интриг.

А из-под выцветшей треуголки преображенца на художника словно глядело бритое дерзостное лицо Петрова соратника, который вместе с «бомбардиром» от деревянных пушек потешного войска пришел к настоящим — грозным, перелитым из колоколов. И он понимал и восхищался бесстрашием и подвигами «птенцов гнезда Петрова».

Но зрительных впечатлений Сурикову было мало. Надо было изучить эпоху по документам, и часто он запирался у себя и читал: то дневник австрийца Корба, что находился при дворе царя Петра Алексеевича, то устряловский том истории петровской эпохи, то подробные описания быта русских царей и цариц Забелина. И так день за днем…

Впервые Суриков набросал композицию картины на обороте нотной тетради. Под рукой не было бумаги, он оторвал листок от нот для гитары и нарисовал фигуры сидящих в телегах.

…В маленькой квартире на Плющихе жизнь была особенная, напряженная. Красивая, кроткая Елизавета Августовна, несмотря на молодость свою, управляла этой жизнью неслышно, но твердо.

В семье было уже трое: осенью родилась девочка Ольга. Розовая, крепенькая, с круглой черноволосой головкой, лежала она в плетеной колыбели-качке, вся в накрахмаленном батисте, таращя иссиня-черные глазки. Она была так похожа на Василия Ивановича, что он, разглядывая ее, не мог удержаться от смеха: сибирячка!

Ни отцу, ни матери тогда не приходило в голову, что в этой сибирячке растут самые неожиданные сочетания суровой твердости сибирских казаков с тонкостью восприятий и деликатностью предков-французов…

Елизавета Августовна жила для них двоих, но все же материнские заботы часто подчинялись тревогам и радостям жены художника, для которого все существование, расположение духа и даже здоровье зависели от творческих удач и неудач. А уж Василий Иванович со своим горячим нравом и живым воображением воспринимал все с безудержной горячностью. Вот, не далее как вчера, заехал за ним Репин, чтобы отвезти его на Ваганьковское кладбище и познакомить с могильщиком Кузьмой, он здорово бы подошел для типа рыжего стрельца. Поехали, нашли Кузьму. Тот долго выламывался, кобенился, потом занес было ногу в сани и вдруг, увидев ухмылку на лицах остальных могильщиков, уперся:

— Не хочу! Не поеду!..

Василий Иванович вернулся домой темнее тучи. Он с такой яростью повесил свою шубу в передней, что оборвал вешалку, да так и оставил шубу на полу. Потом стал снимать боты — застрял ботинок. Василий Иванович вне себя рывком сбросил боты вместе с ботинками, в одних носках, ни на кого не глядя, прошел в спальню, снял пиджак и, не раздеваясь, лег на кровать, даже обеда не попросил. Елизавета Августовна решила не тревожить мужа. Она осторожно укрыла его теплым пледом и вышла. Искупав девочку; покончив с домашними делами, она неслышно, как добрый гений суриковского дома, так тихо улеглась на свою кровать, что муж даже не услышал.

А утром, когда Василий Иванович проснулся, ее уж не было. Постель была прибрана. А из детской слышалось гуканье Оли и спокойные, ласковые приговаривания, с которыми матери обхаживают младенцев.

Василий Иванович посмотрел на потолок и вдруг увидел там яркий зыблющийся круг, беспрестанно меняющий форму.

Он качался и переливался веселыми бликами, которые то догоняли, то убегали друг от дружки, дразнясь, смеясь и подмигивая. Василий Иванович долго следил за ними, чувствуя, как наполняется душа его молодой, хмельной радостью.

— Лилечка! — громко позвал он.

На пороге тотчас появилась жена.

— Глянь-ка за окно. Что там такое, что у нас на потолке пляшет?

Елизавета Августовна засмеялась, взглянула на потолок, потом в окно. Во дворе, возле водоразборной колонки, стояла шайка, полная воды. Мартовское солнце окунало в нее свои стрелы, а потом метало их прямо в потолок спальни.

— Да здесь просто шайка с водой… Вставай, чай пить будем!..

Она подошла к кровати и крепко обняла его, подсунув руку под упрямую казачью шею.

Чай пили в маленькой столовой, за круглым столом суетилась кухарка Паша, угрюмая, пожилая, в большом белом переднике. Она внесла фыркающий самовар, заварила свежий чай, поставила на стол плетушку с горячими сайками, отварные яйца и тонко нарезанную, влажную в своей сочности ветчину. Прихлебывая из стакана чай, Василий Иванович вдруг что-то вспомнил и нахмурился.

— Сегодня жди к обеду гостя. Купите водки, соленых огурцов и груздей или рыжиков, — сказал он.

— Опять на Ваганьково?

— А как же! Непременно!

Елизавета Августовна с сомнением покачала головой…

К трем часам Василий Иванович привез домой рыжего Кузьму — злого, взъерошенного, с пронзительными глазами.

Они ели на кухне, за кухонным столом. Василий Иванович налил могильщику стакан водки. Тот ахнул весь его без отрыва, потом крякнул, взял тремя веснушчатыми пальцами с выпуклыми, словно полированными ногтями огурец с тарелки и с хрустом принялся его жевать. Потом ели щи, потом говядину с гречневой кашей. Потом Василий Иванович повел гостя к себе в комнату, попросил его надеть шапку.

— Это что же, казнить, что ль, меня будут? — мрачно и озорно поблескивая глазами, спросил Кузьма, увидев на столе набросок стрелецкой секиры.

— Да что ты! — отмахивался Василий Иванович, и сердце его затрепетало от боязни, что Кузьма сбежит. — Посиди часок, ты отдохнешь, а я тебя порисую.

Кузьма уселся на стул и повернулся к художнику птичьим профилем, в котором хищно горел зеленоватый глаз.

Суриков начал. Мало-помалу он втянулся и четко, очень похоже нарисовал Кузьму. Нет! За этим Кузьмой ему уже виделся рыжий стрелец, связанный, оскорбленный, яростно ненавидящий, не верящий и не покорившийся новому царю…

Переезд

Суриков ходил из угла в угол по опустевшей спальне. Мебель была вывезена, оставался только сундук со старинными тканями, кафтанами, платками, душегреями. Поверх них Василий Иванович уложил свернутые в рулоны этюды, папки с рисунками и акварелями. Рядом с сундуком стояли два чемодана.

Елизавета Августовна в короткой тальмочке и шляпке примостилась на краю сундука — бочком, как амазонка.

Оленьку с няней уже перевезли на новую квартиру, а в старой, покинутой, жизнь замирала. Гулко раздавались случайные шаги в пустых комнатах, где на паркетах валялись обрывки бумаги, шпагата.

К стене был прислонен кусок картона с пришпиленным к нему, еще не просохшим этюдом. На этюде был написан бархатный кафтан, разметанный в грязи. Василий Иванович потрогал пальцем краску.

— Почти сухой, — заметил он и вдруг расхохотался, вспомнив, с каким изумлением и отчаянием смотрела на этот кафтан соседка, вышедшая на крыльцо.

Только что прошел дождь. Суриков ждал его, как манны небесной. Он выскочил во двор, бросил кафтан в грязь возле крыльца и стал притаптывать его ногами. Тут и вышла старуха соседка:

— Ах ты бессовестный! Да что же ты такую дорогую вещь пакостишь в грязи? Напасти на тебя нет!.. Ах, ах, ах! — сокрушалась старуха, качая головой и чуть не плача,

— Ничего, хозяйка, когда надо будет надеть — вычищу! — засмеялся Василий Иванович, потом сел на ступеньку крыльца, раскрыл ящик и начал писать этюд.

Так она и не поняла, пошутил сосед или сказал всерьез. Суриков говорил мало — особенно, когда работал. Елизавета Августовна знала эту черту и привыкла к ней. Вот и сейчас она уселась на краешек сундука и молча следила за мужем, покачивая ногой, обутой в башмак на пуговицах. А Суриков ходил из угла в угол по комнате — пустой и звонкой. Сердце и воображение его были сейчас далеко, с преображенцами и стрельцами.

…Кафтан сброшен… Первый стрелец идет на плаху… А ведет его преображенец. Ведет жалеючи — оба они мужики… И с юности в «потехах» научились противостоять друг другу. Стрельцы обороняли потешные крепости, а преображенцы штурмовали, поджигали их… Бомбардир Питер в этих потешных боях вырастил себе войско… А те — стрельцы… Сила в их сословии была еще со времен Грозного. В войну воевали, а в мирный час пахали, ремесленничали, торговали. Что хотели, то и делали!..

А сестра — Софья. Умная, властная, пиесы писала… Петра с детства ненавидела. Как уехал он за границу, так и начала она стрельцов подбивать на мятеж… Может быть, этот самый преображенец с этим самым стрельцом в «потешные» играли. А сейчас он должен его на плаху вести…

Василий Иванович подошел к сундуку и сел на крышку рядом с женой. Так и сидели они молча. Он вернулся к своим мыслям…

А Петр тут же на коне. Глаза вытаращены. Лицо вот-вот поведет в сторону судорогой. Он-то им обоим чужой. Они мужики, а он — царь!..

Зазвонили в парадную дверь. Оба вздрогнули, словно очнулись.

— Это за нами, Лиля, — вскочил Василий Иванович. — Давай скорее собираться. Я уже извозчика нанял. — И он выбежал в переднюю.

Два грузчика и дворник в холщовом фартуке неуверенно затопали по комнатам.

— Сюда, сюда! — звала Елизавета Августовна.

— Вот, берите сундук! — командовал Суриков. — А ты, Лиля, возьми картон с этюдом, да смотри не замарайся…

Грузчики ухватили за ручки кованый сундук.

— Ишь какой он у вас легкий! Пустой, что ли? — осклабился грузчик щербатым ртом, пахнув на хозяйку перегаром махорки и водки.

— А там у нас вороний пух да чистый воздух — рупь за фунт! — пошутил Суриков, подхватывая чемодан.

В раскрытые двери ворвался сквозняк, шурша по! паркету обрывками бумаги,

Здоровенный гнедой битюг, легко стронув подводу с сундуком и чемоданами, вывез ее за ворота. Подвода затарахтела железными ободьями о булыжную мостовую и покатилась по Плющихе, в сторону Девичьего Поля. Следом, на извозчике, отъехали Суриковы, покинув тесную квартирку, в которой совсем не было места, чтобы натянуть холст для картины «Утро стрелецкой казни».

В доме Вагнера

Суриков болел. Он болел тяжелым, затяжным воспалением легких. Елизавета Августовна выхаживала мужа, дежурила ночами, когда температура поднималась к сорока. При неверном, тоскливом свете ночника сидела она с полотенцем и, плача, утирала им то свои слезы, то крупные капли испарины, стекавшие по серому лбу к провалившимся вискам больного.

Его лицо с густо обросшими бородой, ввалившимися щеками и синими подглазьями пугало ее застылостью и равнодушием. Из полуоткрытого, твердо очерченного рта вырывалось хриплое, с присвистом дыхание. Прикрытые веками глаза были неподвижны. Он не узнавал ее…

Пять дней и пять ночей длился кризис. На шестые сутки жизнь взяла свое — температура спала. Василий Иванович так ослаб, что не мог говорить, он только шевелил пальцем, и жена понимала, что он просит воды. Вся душа ее прильнула к этому иссушенному огнем болезни, хрупкому, небольшому телу, беспомощно простертому под одеялом.

Знаменитый терапевт, профессор, которого привез Илья Ефимович Репин, в последний визит тщательно выслушал больного и проверил пульс. Потом он задержал внимание на истощенном тревогой и бессонными ночами личике жены художника.

— А вы, голубушка, так осунулись, что с первого взгляда и не поймешь, кто из вас был болен!

Елизавета Августовна зарделась. Оба рассмеялись.

— Может быть, вы выпьете кофе, профессор? — предложила хозяйка.

— Благодарствуйте, у меня сегодня еще четыре визита. — профессор поднял свою тучность, облаченную в черную визитку, с венского стула, на котором было так неудобно сидеть, и, попрощавшись, вышел.

— Индюк, — тихо произнес Суриков и закрыл глаза, утомленный пухлыми руками профессора, целый час шарившими и постукивавшими по его ребрам.

— Ничего, Васенька, ведь он же действительно превосходный врач, — уговаривала Елизавета Августовна, склонившись над мужем.

Он открыл глаза, медленно и нежно оглядел дорогое лицо ее и похудевшие плечи, закутанные в белую пуховую шальку.

— Сядь-ка сюда, профессор ты мой! — прошептал он. Она присела на край кровати и положила руку ему на лоб. Он снова закрыл глаза и через две минуты уснул, задержав в углах рта еле заметную улыбку блаженного покоя…

К весне Василий Иванович окреп настолько, что мог начать работать. Теперь он написал в Красноярск:

«Москва, 24 апреля 1880

Милые мама и Саша!

Мама, не беспокойтесь обо мне, я здоров, не заботьтесь обо мне. Все время болезни моя милая жена не отходила от меня. Это лето я думаю быть в Самаре-городе, чтобы тамошним воздухом подкрепить себя. Вот что, милая мама: когда будет ягодная пора, то приготовьте мне лепешечек из ягод; они на листиках каких-то как-то готовятся. Я ел их еще в Бузиме, у старухи какой-то. Из красной, черной смородины, особенно черники и черемухи… Лиза и Оля и я кланяемся и целуем вас.

Ваш Василий Суриков».

Василий Иванович заклеил конверт.

— Лиленька, я пойду брошу письмо и прогуляюсь немного. Вернусь к ужину.

— Оденься теплей, на улице прохладно! — озабоченно кричала жена из детской комнаты, откуда слышались всплески воды в ванночке и Олин смех.

Василий Иванович вышел из парадного, завернул за угол дома Вагнера, которым был отрезан бульвар от Зубовской площади. По проезду бульвара пара лошадей, цокая копытами о булыжник, тащила конку. Конка громыхала, визжа колесами и катясь мимо деревянных особняков с мезонинами, похожих на комоды, мимо дворянских белых домиков с колоннами, фронтонами, оградами…

В этот весенний вечер старые липы и тополя раскинули черные, голые, с набухшими почками ветки на холодном лимонном фоне неба.

Василий Иванович зашагал по бульвару. На скамейках сидели старушонки в салопах, дремал отставной генерал, щебетали курсистки, громко спорили подвыпившие мастеровые… Василий Иванович шел в какой-то рассеянной озабоченности. Он дошел до конца бульвара, до великолепного и строгого здания Провиантских складов московского интендантства, которое выходило на угол Крымской площади, постоял на углу, глядя на литую чугунную решетку здания с вензелем Николая Первого, вспомнил Петербург, потом повернулся и медленно пошел обратно. Слева, над черными силуэтами крыш, повис тоненький острый серпик молодого месяца. «Это к удаче!» — подумал Суриков и усмехнулся… Дойдя до середины бульвара, он заметил, как в доме Вагнера во втором этаже засветились два окна справа. «Свет в столовой. Лиля готовится к ужину», — подумал Василий Иванович. Через смежную дверь озарилось темное окно. Суриков глубоко втянул легкий, весенний воздух. Там, за темным окном, в небольшой комнате по диагонали был поставлен на мольберт холст «Утра стрелецкой казни». Он был расчерчен на квадраты, и в них была врисована углем вся сцена. На полу под картиной лежало несколько, тоже разбитых на квадраты, карандашных рисунков композиции картины. Там проводил Василий Иванович все свои дни.

Забравшись на стремянку, он рисовал углем купола собора, людей на Лобном месте, стену и башни Кремля. Потом соскакивал, отходил в соседнюю комнату — столовую, чтоб проверить соотношения фигур. Надобно было каждому в этой толпе найти место и верно вписать фигуру. Нередко приходилось стирать тряпкой уже сделанное и начинать все сызнова, меняя положения, ища более выразительные и верные движения и позы.

Василий Иванович мысленно перенесся в эту комнату и… даже остановился, вдруг увидев, что фигурам на площади мало места: они стиснуты границами холста. «А что, если фигуру Петра перенести вправо, отодвинуть его от толпы… Поставить на переднем плане, с правой стороны, крупные фигуры каких-то людей, приехавших с Петром, даже карету можно вписать под стеной…» — лихорадочно заработала мысль. Теперь он шагал по бульвару, ничего не замечая вокруг, кроме двух освещенных окон перед собой. «Ну конечно, тогда толпа сразу отодвинется в глубь картины, не будет выпирать на передний план, вылезать из холста. Да, да, придется сейчас снять холст с подрамника и заказать новый подрамник аршина на полтора длиннее… А кусок холста пришить. Вот так и сделаю!..»

Суриков уже почти бежал, торопясь домой. Он вышел на Зубовскую площадь. На глаза ему попался почтовый ящик.

«Да что ж это я, чуть не забыл».

Он вытащил из кармана письмо, опустил его в щель ящика и вдруг почувствовал страшную слабость: лоб и шея покрылись испариной. Он на миг прислонился к фонарному столбу, разливавшему вокруг зеленоватый газовый свет.

«Что это со мной? — подумал Василий Иванович, вытер лоб платком. — Слабость какая, даже тошнит… Придется, видно, опять ехать на кумыс. — Но тут же, как одержимый, вернулся к своему: — Все пустяки, все пройдет… А сейчас надо переделать композицию! Немедленно…»

Он поднялся на второй этаж и в нетерпении резко повернул три раза ручной звонок. Дверь поспешно открылась.

— Лиля! — Василий Иванович уже совал свою шапку и перчатки в руки опешившей жене. — Лилечка, я все понял! Давайте снимать холст с мольберта… Надшивать будем… Где Паша? Помогите мне…

— Ну вот, снова-здорово! — тихо проворчала Паша, отходя от кухонной раковины и вытирая руки о передник. Она хорошо знала повадки хозяина.

«Теперь до полночи угомону не жди! Оленьку хоть бы не растревожили, ведь только уснула!» — мрачно думала Паша, Василий Иванович уже звал из мастерской:

— Паша, иди скорей да захвати сюда клещи!..

Через месяц Суриковы уехали в степи под Самару. Елизавета Августовна ждала второго ребенка. А в доме Вагнера в маленькой мастерской раскинулась на мольберте совершенно законченная в композиции, уже обведенная контурами, заново решенная картина «Утро стрелецкой казни».

Встреча

Молодая библиотекарша в розовой кофточке с высоким, глухим воротником положила перед читателем кипу книг.

— Вот, пожалуйста, тут все, что вы заказывали.

— Отлично. Благодарю. — Читатель тут же начал просматривать книги, перелистывая их узловатыми пальцами больших рук.

Василий Иванович, стоя у библиотечного стола, заметил, что посетитель был невысок, коренаст, одет в темный, хорошего покроя пиджак. Под воротничком мягко лежал белый шелковый галстук. Густая борода с проседью веером обрамляла лицо с широким русским носом. Из-под темных нависших мохнатых бровей неприятно и остро блестели светлые глаза. Коротко подстриженные волосы открывали выпуклый лоб и были заложены за большие, слегка оттопыренные уши. Добрым и красивым в лице был только рот. Но лицо это поражало силой, умом, волей и страстностью.

— Вот тут еще одна книжка для вас нашлась, Лёв Николаевич… — Розовая библиотекарша протянула ему книжку.

Сурикова словно кто-то толкнул: «Лёв Николаевич!» Разом догадавшись, он в волнении повернулся к посетителю.

— Вы Толстой? — И, не дожидаясь ответа, Василий Иванович шагнул вперед, неожиданно улыбнувшись.

— Я самый, — ответил Толстой, не отрываясь от книги. Затем, искоса поглядев на Сурикова, спросил: — А вы кто же будете?

— А я художник… Суриков.

— А-а! Знаю. Мне о вас хорошо говорил Илья Ефимович Репин. — И Толстой протянул Сурикову руку: — Давайте знакомиться!

Суриков взял его руку обеими своими…

Из Румянцевского музея они вышли вместе. Шли по Волхонке, мимо храма Христа Спасителя, по Пречистенке: Толстой — в Левшинский, а Суриков — в Зубово.

Накануне выпал сильный снег. Огромные сугробы отделяли тротуар от санного пути мостовых. Новые знакомцы шагали не спеша, с удовольствием беседуя. На тощих городских: клячах мимо проезжали московские извозчики — «ваньки»» Парные рысаки проносили серединой улицы широкие сани с медвежьими полостями, над которыми высились туго набитые ватой фигуры красношеих кучеров в квадратных шапках. с меховой оторочкой.

Проезжали деревенские мужики в розвальнях, устланных сеном, запряженных мохнатыми лошадками. И после них. в морозном воздухе долго еще держался крепкий запах конского пота и зимнего сена.

— Эх! Прелесть, как пахнет. Аромат деревенских конюшен люблю! — И Толстой тянул в себя воздух, подрагивая широкими ноздрями.

Василий Иванович от души засмеялся восхищению Толстого — здесь они поняли друг друга.

Суриков вдруг внимательно поглядел на Толстого:

— А ведь очень похоже написал вас Иван Николаевич Крамской. Хороший портрет. Уловил он ваш характер.

Толстой, помолчав, рассмеялся.

— Знаете, сколько времени он меня уговаривал позировать? Я ведь терпеть не могу этого… Семь лет тому назад это было… Я как раз тогда начал писать роман о Петре Великом… Ну, конечно, занят был. Людей того времени старался постичь… Ну, вот тогда-то он, Крамской, и приехал ко мне в Ясную Поляну и стал меня уговаривать позировать для портрета. Не хотел я. Но знаете, чем он меня сломил? Говорит: «Ваш портрет должен быть в галерее у Третьякова!» — «Как так?» — спрашиваю… «Очень просто, — отвечает. — Разумеется, я его не напишу, и никто из моих современников не напишет, но лет через пятьдесят он будет написан! И тогда останется только пожалеть, что портрет не был сделан своевременно!» Этим доводом Крамской меня убедил, и стал я ему позировать. Вот так-то!

— Ловко придумано! И доказано, как дважды два — четыре!.. — воскликнул Василий Иванович и тут же перескочил на горячую для него тему: — А как же, Лев Николаевич, с Петром Великим? Вы говорите, начали роман…

— Петра я потом оставил. Не стал работать. Но представьте, много интересного я тогда откопал о Петре. Такие типы… Ну, вот, к примеру, боярин князь Черкасский. Колоритная фигура!.. Один из виднейших сподвижников Петра. Известный в Москве щеголь. Носил соболью шубу, вишневого бархата отвороты на рукавах лазоревого шелка. Под шубой кафтан — атласный, зеленый… Шапку на голове носил чернолисью, горлатную, с темно-зеленым бархатным верхом… Сам сухонький, маленький, глазки серые, стальные и щупают, щупают каждого, с кем говорит. А сам беспрестанно потирает маленькие красные ручки и переставляет ноги в красных сапожках. Петр только ему да Стрешневу не снял бороду, и она у Черкасского была длинная, белая, как шелк расчесанная, и это на красном, будто ошпаренном, лице.

— Хорошо вы его описываете, Лев Николаевич, ну просто вижу! — Василий Иванович удовлетворенно похлопал руками в теплых перчатках.

Возле церквушки Святого Духа, у Пречистинских ворот, на каменной тумбе, широко расставив ноги в залатанных валенках, сидел старик в худом рыжем армяке, с торбой за плечами. Темная морщинистая рука его благоговейно держала полфунта ситного с изюмом. Он отламывал маленькие кусочки и аккуратно «кушал», не спеша двигая седой бородой и усами. Рядом стоял мальчишка с веснушчатой рожицей, ушедшей в чужую, старую шапку по самые ресницы. Старик был слеп и ходил с поводырем.

Толстой мимоходом сунул мальчишке гривенник.

— Ой, благоде-е-етель, ваше благоро-о-о-дие, спаси вас госпо-о-о… — затянул было поводырь знакомую песню.

— Нечего! — рявкнул Толстой, отмахнувшись.

Старик перестал жевать и медленно, не моргая глазами, глядевшими в никуда, перекрестился, а потом снова задвигал бородой. Они поднялись по Пречистенке до Малого Левшинского переулка, где жил Толстой.

— А вы знаете, что вы живете в бывшем урочище стрелецкого полковника Зубова? — спросил Толстой, остановившись на углу и протянув руку по направлению к Зубову. — Вот это все были его угодья… И уж наверное он тоже был казнен Петром.

— Да, да! Я читал, что в Москве было двадцать два стрелецких полка. И все жили в слободах, — сказал Суриков.

— Вот мы сейчас с вами стоим, — продолжал Толстой, — у Левшинского переулка — это слобода полковника Левши- на… А в Замоскворечье — Вишняковский, Каковинский, Пыжовский, это все по именам полковников названы переулки. Не говоря уже о Сухаревой башне и Сухаревских переулках. Башня получила название в честь полковника Лаврентия Сухарева… Он ведь первым встал на сторону Петра, когда тот бежал в Лавру…

Они постояли на углу, поговорив еще, а потом распрощались. Толстой, приподняв над головой свою круглую шапочку, быстро зашагал в переулок. Суриков еще с минуту смотрел ему вслед и медленно пошел своей дорогой.

Отправить на печатьОтправить на печать