УПП

Цитата момента



Мало, чтобы гора свалилась с плеч. Важно, чтобы она еще придавила соседа!
Да?

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Ну вот, еду я в лифте, с незнакомым мужчиной. Просто попутчиком по лифту. Смотрюсь в зеркало, поправляю волосы и спрашиваю его: красивая? Он подтверждает - красивая! - и готов! Готов есть из моих рук. Не потому, что я так уж хороша в свои пятьдесят, а потому…

Светлана Ермакова. Из мини-книги «Записки стареющей женщины»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/d542/
Сахалин и Камчатка

ГЛАВА XLI

Ревматик. — Сны наяву. — Неловкий шаг. — Внезапный уход. — Еще один больной. — Хигби в хижине. — Все лопнуло. — Сожаления и разъяснения.

Капитана Ная действительно жестоко мучили приступы ревматизма. Но он оставался верен себе, — я хочу сказать, что он был мил и добродушен, когда чувствовал себя хорошо, но превращался в разъяренного тигpa, как только ему становилось хуже. Он мог спокойно лежать и мирно улыбаться — и вдруг, при очередном приступе болей, без всякого перехода начинал беситься.

Он стонал, вопил, выл, а промежутки между стонами и криками заполнял самой отборной бранью, какую только могут подсказать праведный гнев и богатое воображение. В благоприятных условиях он отлично богохульствовал и вполне разумно пользовался словами, но когда боль терзала его, то просто жалость брала — так нескладна становилась его речь. Однако я в свое время видел, как он сам ухаживал за больными и терпеливо переносил все тяготы этого дела, и потому считал, что он имеет полное право, в свою очередь, дать себе волю.

Впрочем, никакие его неистовства не мешали мне, я был занят другим, ибо мысль моя работала неустанно, день и ночь, независимо от того, трудились мои руки или отдыхали. Я вносил изменения и поправки в план моего дома, раздумывал, не лучше ли устроить бильярдную не рядом со столовой, а на чердаке; кроме того, я никак не мог решить, чем обить мебель в гостиной — зеленым или голубым, потому что предпочитал-то я голубой цвет, но знал, что голубой шелк боится солнца и пыли; и еще меня смущал вопрос о ливреях: я ничего не имел против скромной ливреи для кучера, но что касается лакея — а лакей, разумеется, нужен, и он непременно будет, — лучше бы он исполнял свои обязанности в обыкновенном платье: я немного страшился показной роскоши; вместе с тем, учитывая, что у моего покойного деда был и кучер и все что полагается, но без ливрей, я охотно утер бы ему нос — или если не ему, то его духу; кроме того, я детально разработал план моего путешествия в Старый Свет, и мне удалось точно установить все маршруты и время, которого они потребуют, — за одним только исключением, а именно: я еще не решил окончательно, пересечь ли мне пустыню между Каиром и Иерусалимом на верблюде, или доехать морем до Бейрута и там присоединиться к каравану, направляющемуся в глубь страны. Домой я писал каждый день, ставя родных и знакомых в известность о всех моих планах и намерениях, и между прочим просил их подыскать уютное гнездышко для моей матери и в ожидании моего приезда сторговаться о цене; а также продать мою долю земельной собственности в Теннесси и вырученные деньги внести в фонд помощи вдовам и сиротам при союзе типографщиков, достойным членом которого я состоял много лет. (Эта земля в Теннесси уже давно принадлежала нашей семье и обещала в будущем принести нам богатство; она и доселе обещает это, но с меньшим пылом.) Я ухаживал за капитаном уже девять дней, и ему как будто полегчало, но он все еще был очень слаб. Под вечер мы посадили его в кресло и устроили ему баню из паров спирта, после чего его опять нужно было уложить в постель. Это требовало величайшей осторожности, потому что малейший толчок причинял ему боль. Гардинер взял его за плечи, а я за ноги; к несчастью, я оступился, и больной тяжело упал на кровать, корчась от нестерпимой боли. В жизни я не слыхал, чтобы человек так сквернословил. Он бесновался как одержимый и даже протянул руку за лежавшим на столе револьвером, но я успел схватить его первым. Он выгнал меня из дому и поклялся страшной клятвой, что, когда встанет с постели, убьет меня, как только я ему попадусь. Конечно, это была лишь мимолетная, ничего не значащая вспышка. Я знал, что через час он все забудет и, вероятно, пожалеет о том, что наговорил; но в ту минуту я слегка обозлился. Даже, можно сказать, сильно обозлился и решил вернуться в Эсмеральду. Уж раз капитан вышел на тропу войны, то, на мой взгляд, он мог обойтись без моей помощи. Итак, после ужина, как только взошла луна, я отправился пешком в девятимильное путешествие. В те времена даже миллионеру не требовалось лошадей, чтобы без багажа покрыть девять миль.

Когда я поднялся на гору, возвышающуюся над городом, было без четверти двенадцать. Я глянул на склон по ту сторону лощины и в ярком свете луны увидел, что вокруг рудника «Вольный Запад» собралась по меньшей мере половина населения Эсмеральды. Сердце у меня екнуло от радости, и я сказал себе: «Еще что-нибудь открыли сегодня вечером — и уж такое, чего и не бывало». Сперва я хотел тоже пойти туда, но передумал. Открытие ведь никуда не денется, а с меня на сегодня хватит лазанья по горам. Я спустился в город, и когда я поравнялся с маленькой немецкой пекарней, из дверей выбежала женщина и стала умолять меня войти в дом и помочь ей. Она сказала, что с ее мужем припадок. Я вошел и сразу увидел, что она права, — по-моему, с ним случился не один припадок, а целая сотня, спрессованная воедино. Два немца удерживали его, но без особенного успеха. Я выскочил на улицу, пробежал полквартала, поднял с постели сонного доктора, привел его, не дав ему времени одеться, и мы вчетвером больше часу провозились с бесноватым — вливали лекарство, пускали кровь, а бедная немка горько рыдала. Мало-помалу он угомонился, и мы с доктором ушли, оставив больного на попечении его друзей.

Был второй час. Войдя в нашу хижину, усталый, но довольный, я увидел в тусклом свете сальной свечи, что Хигби сидит у соснового стола и, держа в руках мою записку, тупо разглядывает ее, а сам бледный, старый, осунувшийся. Я замер на месте и посмотрел на него. Он поднял на меня потухший взгляд. Я спросил:

— Хигби, что такое? Что случилось?

— Все пропало, мы не работали, проморгали слепую жилу!

Большего не требовалось. Я упал на стул, несчастный, уничтоженный, сраженный горем. Минуту назад я был богачом — и тщеславие мое не знало границ; теперь я стал бедняком — и очень смиренным. Мы молча просидели целый час, погруженные в свои мысли, предаваясь запоздалому и бесполезному раскаянию, снова и снова спрашивая себя: «Почему я не сделал этого? Почему я не сделал того?» Но мы не обмолвились ни словом. Потом начались взаимные объяснения, и загадка быстро разрешилась. Оказалось, что Хигби понадеялся на меня, я — на него, а оба мы — на десятника. Какое безумие! Это был первый случай, когда положительный, степенный Хигби без должного внимания отнесся к важному делу или позабыл о взятой на себя ответственности.

Но он и в глаза не видал моей записки до этой минуты, и только в эту минуту впервые вошел в хижину со времени моего отъезда. Он тоже оставил мне записку в тот самый злополучный день: он подъехал к хижине верхом, заглянул в окно и, так как меня не было дома, а он очень спешил, бросил записку через разбитое стекло. Она и сейчас валялась на полу, где преспокойно пролежала все девять дней. Вот она:

Непременно поработай на заявке до истечения десятидневного срока. У. проехал через город и дал мне знать. Я должен догнать его на озере Моно, мы двинемся оттуда сегодня вечером. Он говорит, что на этот раз непременно найдет.

Кэл.

«У.», разумеется, значило — Уайтмен. Будь он трижды проклят, этот чертов цемент!

Все было ясно. Для такого заядлого старателя, как Хигби, в сказке о загадочном месторождении золотоносного цемента таился слишком большой соблазн — он не мог устоять перед ним, как не может изголодавшийся человек отказаться от пищи. Хигби месяцами мечтал о волшебной руде; и вот, вопреки здравому смыслу, он ускакал из города, препоручив мне заботу об участке и рискуя потерять заявку, сулившую большее богатство, чем миллион неоткрытых цементных жил. На этот раз никто не последовал за ними. Отъезд Хигби из города среди бела дня был столь обычным явлением, что никто не обратил на него внимания. Хигби рассказал, что они тщетно рыскали по горам в течение девяти дней — цемента они не нашли. И тут им овладел панический страх: а вдруг что-нибудь помешало работе, необходимой для удержания заявки на слепую жилу (хотя он и думал, что это вряд ли возможно), и он немедля помчался домой.

Он успел бы приехать в Эсмеральду к сроку, но конь его выбился из сил, и ему пришлось большой кусок пройти пешком. Так и получилось, что мы одновременно вошли в город — он по одной дороге, я по другой. Но он оказался энергичнее меня и прямо направился к «Вольному Западу», а не свернул в сторону, как я, — и явился туда с опозданием на пять или десять минут! Заявка была уже сделана, участки окончательно переданы новым владельцам, и толпа быстро расходилась. Прежде чем уйти, Хигби собрал кое-какие сведения. Десятник не показывался в городе с того самого вечера, когда мы зарегистрировали заявку; говорили, что его вызвали телеграммой в Калифорнию по чрезвычайно важному делу, — речь будто бы шла о жизни и смерти. Как бы то ни было, на участке он не работал, и зоркие глаза старателей не преминули отметить это. Все ждали полуночи рокового десятого дня, когда участок снова станет свободным, и к одиннадцати часам склон горы кишел старателями, готовыми сделать заявку. Это и была толпа, которую я видел, — а я-то, дурак, вообразил, что открыли новые богатства! (Каждый из нас троих имел такое же право сделать новую заявку, как и все остальные, лишь бы не прозевать время.) Ровно в полночь четырнадцать претендентов, готовые подкрепить свои притязания силой оружия, сделали заявки и провозгласили себя владельцами слепой жилы под новой фирмой — «Джонсон». Но тут неожиданно появился А.Д.Аллен, наш совладелец (десятник) и, держа в руках револьвер со взведенным курком, потребовал, чтобы к списку четырнадцати было добавлено его имя, иначе он «боится, как бы список не сократился наполовину». Все знали, что это человек бесстрашный, решительный, у которого слово не расходится с делом, и потому компания «Джонсон» пошла на компромисс. Аллену уступили сто футов, остальные взяли себе, как обычно, по двести футов на брата. Таковы были события этой ночи, о которых Хигби узнал от приятеля по пути домой.

На другое утро мы с Хигби, ухватившись за очередное сенсационное открытие, покинули город, радуясь возможности уехать подальше от мест, где мы столько перестрадали, а через полтора месяца невзгод и разочарований опять вернулись в Эсмеральду. Там мы узнали, что «Вольный Запад» и «Джонсон» объединились в одну компанию; что общий капитал ее составили пять тысяч футов, то есть акций; что десятник, предвидя бесконечные тяжбы и считая такое обширное предприятие слишком громоздким, продал свою сотню футов за девяносто тысяч золотых долларов и уехал домой в Штаты наслаждаться жизнью. Раз стоимость руды достигла такой баснословной цифры при наличии пяти тысяч акций, то сколько бы она стоила, если бы футов было всего шестьсот, по нашей первоначальной заявке! При одной мысли об этом у меня кружилась голова. Это такая же разница, как если домом владеют пять тысяч хозяев или шестьсот. Мы стали бы миллионерами, поработай мы заступом и кайлом хоть один-единственный денек на нашем участке, чтобы утвердить свои права на него!

Это может показаться плодом буйного воображения, но, по свидетельствам многих очевидцев и официальным отчетам округа Эсмеральда, легко установить, что каждое слово моего рассказа — сущая правда. Я с полным основанием могу утверждать, что целых десять дней был бесспорным и несомненным обладателем миллионного состояния.

Год тому назад мой уважаемый и достойный всякого уважения компаньон, бывший миллионер Хигби, написал мне из глухого приискового поселка в Калифорнии, что после девятилетних трудов и усилий он наконец-то может располагать суммой в две тысячи пятьсот долларов и намерен на скромных началах открыть небольшую торговлю фруктами. Как оскорбился бы он таким предложением в ту ночь, когда мы лежали без сна в нашей хижине, мечтая о путешествиях в Европу и о домах из песчаника на Русской горке!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА I

Что же дальше? — Препятствия на жизненном пути. — «На все руки мастер». — Снова прииски. — Стрельба по мишени. — Я становлюсь репортером. — Наконец повезло!

Что же делать дальше?

Вопрос серьезный. С тринадцати лет я был предоставлен самому себе. (Дело в том, что мой отец имел обыкновение ставить свою подпись на векселях своих приятелей; и в результате мы получили от него в наследство память о доблестных виргинских предках и блистательной их славе, причем я со временем убедился в том, что фамильная слава тогда хороша, когда ее заедаешь куском хлеба.) Мне удавалось зарабатывать на жизнь различными способами, однако нельзя сказать, чтобы мои успехи производили ослепительное впечатление; все же передо мной открывалось широкое поле деятельности, было бы только желание работать, а его-то у меня, бывшего богача, как раз и не было. Когда-то я работал приказчиком в бакалейной лавке — в течение одного дня. За этот срок я успел поглотить такое количество сахара, что хозяин поспешил освободить меня от моих обязанностей, сказав, что я очень пригодился бы ему по ту сторону прилавка, в качестве покупателя. После этого я целую неделю штудировал право. Пришлось бросить — скучно! Затем я посвятил несколько дней изучению кузнечного дела, но у меня слишком много времени уходило на попытки укрепить мехи таким образом, чтобы они раздувались сами, без моей помощи. Я был выгнан с позором, и хозяин сказал, что я плохо кончу. Некоторое время я работал продавцом в книжном магазине. Назойливые покупатели мешали мне читать, и хозяин дал мне отпуск, позабыв указать срок его окончания. Часть лета я проработал в аптеке, но лекарства, которые я составлял, оказались не особенно удачны. В результате на слабительные был больший спрос, нежели на содовую воду, и мне пришлось уйти. Я кое-как наладился работать в типографии, в надежде когда-нибудь стать вторым Франклином{197}. Надежда эта пока еще не оправдалась. В газете «Юнион», которая издавалась в Эсмеральде, не было вакансий, к тому же я набирал так медленно, что успехи каких-нибудь учеников с двухлетним стажем вызывали у меня жгучую зависть; метранпажи, давая мне очередной «урок», говорили при этом, что он, «может быть, и понадобится — как-нибудь, в течение года». Я считался неплохим лоцманом на участке от Сент-Луиса до Нового Орлеана, и уж тут, казалось бы, мне было нечего стыдиться. Платили лоцманам двести пятьдесят долларов в месяц, кормили бесплатно, и я был бы не прочь снова стать за штурвал и распроститься с бродячей жизнью. Но последнее время я так дурацки вел себя, посылал домой такие кичливые письма, расписывая в них и слепую жилу и предстоящую поездку по Европе, что мне оставалось лишь по примеру всех неудачливых золотоискателей сказать себе: «Я человек пропащий, и мне нельзя домой, где все меня будут жалеть и… презирать». Походил я в личных секретарях, побывал на серебряных приисках старателем, поработал на обогатительной фабрике — и нигде-то, ни на одном поприще, не добился толка, и вот… Что же делать дальше?

Вняв увещеваниям Хигби, я решился вновь попытать счастья на приисках. Мы забрались довольно высоко по склону горы и принялись разрабатывать принадлежавший нам маленький, никудышный участок, где у нас была шахта глубиной в восемь футов. Хигби в нее спустился и славно поработал киркой, а когда он расковырял порядочно породы и грязи, я пошел на его место, захватив совок на длинной ручке (одно из самых нелепых орудий, какие когда-либо изобрел ум человеческий), чтобы выгребать разрыхленную массу. Нужно было коленом подать совок вперед, набрать земли и ловким броском откинуть ее через левое плечо. Я так и сделал, и вся эта дрянь свалилась на самый край шахты, а оттуда угодила мне прямо на голову и за шиворот. Не говоря худого слова, я вылез из ямы и пошел домой. Я тут же дал себе зарок скорее умереть с голоду, нежели еще раз сделать себя мишенью для мусора, которым стреляют из совка с длинной ручкой. Дома я добросовестнейшим образом погрузился в уныние. Когда-то, в лучшие времена, я скуки ради пописывал в самую крупную газету Территории — вирджинскую «Дейли территориел энтерпрайз» — и неизменно удивлялся всякий раз, когда мои письма появлялись в печати. Мое уважение к редакторам заметно упало: неужели, думал я, они не могли найти материал получше, чем писанина, которую я им поставляю? И вот сейчас, возвращаясь домой, я завернул на почту и обнаружил там письмо на свое имя, которое в конце концов и вскрыл. Эврика! (Точного значения этого слова мне так и не удалось постичь, но им как будто можно пользоваться в тех случаях, когда требуется какое-нибудь благозвучное слово, а иного под рукой нет.) В письме меня без всяких обиняков приглашали в Вирджинию занять пост репортера газеты «Энтерпрайз» с жалованьем двадцать пять долларов в неделю!

В эпоху слепой жилы я бы вызвал издателя на дуэль за такое предложение, — теперь же я был готов пасть перед ним на колени и молиться на него. Двадцать пять долларов в неделю — да ведь это неслыханная роскошь, целое состояние, непозволительное, преступное расточительство! Впрочем, я несколько поумерил свой восторг, вспомнив, что никакого опыта не имею и, следовательно, не гожусь для этой работы. А тут еще, как нарочно, перед духовным моим взором возник длинный список всех моих былых неудач. Однако отказываться от этого места я тоже не мог, ибо тогда мне пришлось бы в самом скором времени перейти к кому-нибудь на иждивение, — подобный исход, разумеется, не мог улыбаться человеку, который с тринадцати лет ни разу не бывал в этом унизительном состоянии. Такая ранняя самостоятельность — явление настолько распространенное, что гордиться тут, собственно, было нечем, но вместе с тем это было единственное, чем я мог гордиться. Так вот я и сделался репортером — с перепугу. Иначе я бы, конечно, отказался. Нужда рождает отвагу. Я не сомневаюсь, что если бы мне в то время предложили перевести талмуд с древнееврейского, я бы взялся — не без некоторой робости и колебаний, конечно, — и при этом я бы постарался за те же деньги внести в него возможно больше выдумки.

Итак, я отправился в Вирджинию и приступил к своим обязанностям репортера. Вид у меня, надо сказать, был самый невзрачный — без сюртука, в шляпе с отвисшими полями, в синей шерстяной рубашке, штанах, заправленных в сапоги, с бородой до пояса и неизбежным флотским револьвером на боку. Впрочем, очень скоро я стал одеваться по-человечески, а от револьвера отказался. Мне ни разу не случалось убить кого-нибудь, даже желания такого я никогда не испытывал и носил эту штуку в угоду общественному мнению, а также для того, чтобы не иметь вызывающего вида и не привлекать к себе внимания. Остальные репортеры — о наборщиках я уже не говорю — не расставались с револьвером. Главный редактор, он же издатель газеты (назову его условно мистер Гудмен), в ответ на мою просьбу разъяснить мне мои обязанности сказал, что мне следует ходить по городу и задавать всевозможным людям всевозможные вопросы, записывать добытую таким образом информацию и затем перерабатывать материал для печати. При этом он добавил:

— Никогда не пишите: «Мы слыхали то-то и то-то», или: «Ходят слухи, что…», или: «Насколько нам известно», — но всегда отправляйтесь к первоисточнику, добывайте несомненные факты и говорите прямо: «Дело обстоит так-то и так-то». Иначе публика не будет вам верить. Только точные сведения дают газете устойчивую и солидную репутацию.

В этом и заключалась вся премудрость; и по сей день, когда я читаю статью, которая начинается словами «Насколько нам известно», мне сдается, что репортер недостаточно добросовестно охотился за материалом. Рассуждать, впрочем, легко, на деле же в бытность мою репортером мне не всегда удавалось следовать правилу мистера Гудмена: слишком часто скудость истинных происшествий заставляла меня давать простор фантазии в ущерб фактам. Никогда не забуду первого дня своего репортерства. Я бродил по городу, всех расспрашивал, всем надоедал — и убедился лишь в том, что никто ничего не знает. Прошло пять часов, а моя записная книжка оставалась чистой. Я поговорил с мистером Гудменом. Он сказал:

— В периоды затишья, когда не случалось ни пожаров, ни убийств, Дэн отлично обходился сеном. Не прибыли ли обозы из-за Траки? Если прибыли, вы можете писать об оживлении и так далее в торговле сеном. Понимаете? Особой сенсации это не вызовет, но страницу заполнит и к тому же произведет впечатление деловитости.

Я снова пошел рыскать по городу и обнаружил один-единственный несчастный воз с сеном, который тащился из деревни. Зато я выжал его досуха. Я умножил его на шестнадцать, привел его в город из шестнадцати разных мест, размазал его на шестнадцать отдельных заметок и в результате поднял такую шумиху вокруг сена, какая Вирджинии никогда и не снилась.

Я воспрянул духом. Надо было заполнить два столбца нонпарелью, и дело у меня шло на лад. Затем, когда тучи снова начали было сгущаться, какой-то головорез убил кого-то в кабаке, и я снова обрел вкус к жизни. Никогда-то мне не доводилось так радоваться по пустякам! «Сэр, — сказал я убийце, — хоть мы с вами и незнакомы, но я ввек не забуду услуги, которую вы мне сегодня оказали. Если годы благодарности могут хоть в малой мере служить вам вознаграждением, считайте, что вы его получили. Вы великодушно выручили меня из беды — и это в тот самый момент, когда все, казалось, было погружено в уныние и мрак. Считайте меня своим другом отныне и на веки веков, ибо я не из тех, кто забывает добро».

Если я даже и не сказал ему всего этого на самом деле, то меня, во всяком случае, сильно подмывало высказаться в таком духе. Я описал убийство с жадным вниманием к каждой частности и, кончив свое описание, жалел лишь о том, что моего благодетеля не повесили тут же на месте, так чтобы я мог присовокупить еще и картину казни.

Затем я обнаружил несколько переселенческих фургонов, направлявшихся к городской площади, чтобы расположиться там на ночлег; оказалось, что они недавно проезжали по землям враждебных индейцев и попали в передрягу. Я выжал все, что мог, из этого материала и, если бы присутствие репортеров из других газет не стесняло меня, добавил бы от себя кое-какие подробности, которые сделали бы статью много занимательней. Впрочем, я все же завел тактичный разговор с хозяином одного из фургонов, который держал путь в Калифорнию. В результате тщательного допроса я выяснил из его односложных и не слишком любезных ответов, что он никоим образом не задержится в городе на другой день, так что в случае чего можно было не опасаться скандала. Я опередил остальных газетчиков, записал себе фамилии всех спутников моего собеседника и включил всю группу в список убитых и раненых. Так как тут было где развернуться, я заставил его фургон участвовать в битве с индейцами, равной которой не знала история.

Два моих столбца были заполнены. Когда на следующее утро я перечел их, я понял, что наконец нашел свое истинное призвание. Новости, говорил я себе, и новости, способные всколыхнуть читателя, — вот что нужно газете; а я чувствовал, что создан, чтобы поставлять именно такие новости. Мистер Гудмен сказал, что как репортер я могу равняться с Дэном. Высшей похвалы я не мог желать. После такого поощрения я был готов взять в руки перо и, если понадобится и если этого потребуют интересы газеты, убить всех переселенцев на обширных равнинах Запада.



Страница сформирована за 0.95 сек
SQL запросов: 171