УПП

Цитата момента



То, как ты двигаешься, - твоя автобиография в пластике!
Преподаватель драматического искусства

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Взгляните со стороны на эмоциональную боль, и вы сможете увидеть верования, повлиявшие на восприятие конкретного события. Результатом действий в конкретной ситуации, согласно таким верованиям, может быть либо разочарование, либо нервный срыв. Наши плохие чувства вызываются не тем, что случается, а нашими мыслями относительно того, что произошло.

Джил Андерсон. «Думай, пытайся, развивайся»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/israil/
Израиль

Рот Йозеф. Марш Радецкого

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

День, когда лейтенант должен был возвратиться в гарнизон, был печальным днем и к тому же пасмурным. Он еще раз прошелся по улицам, по которым два дня назад двигалась процессия. Тогда, думал лейтенант (он называл это именно "тогда"), он на один короткий час гордился собой и своим званием. Сегодня же мысль о возвращении неотступно следовала за ним, как конвоир за арестантом. Впервые лейтенант Тротта восстал против военного закона, управлявшего его жизнью. Он повиновался с самого раннего детства. И больше не хотел повиноваться! Правда, он находился в полном неведении относительно того, что значит свобода, но догадывался, что она должна отличаться от отпуска так же, как война от маневров. Это сравнение пришло ему в голову, потому что он был солдатом. Потом он подумал, что амуниция, нужная для свободы, – деньги. Сумма же, бывшая у него в кармане, походила скорее на холостые патроны, которыми палят во время маневров! Владел ли он вообще чем-нибудь? Мог ли он позволить себе свободу? Оставил ли его дед, герой битвы при Сольферино, какое-нибудь состояние? Унаследует ли он его со временем, после отца? Такие размышления раньше были ему несвойственны. Теперь они налетели на него, как стая неведомых птиц, угнездились в его мозгу и беспокойно трепыхали крыльями. Теперь он слышал все волнующие зовы необъятного мира. Со вчерашнего дня он знал, что Хойницкий в этом году раньше обычного покидает родные места и едет на юг с подругой. Он познал ревность к другу; и она вдвойне пристыдила его. Он поедет на северо-восточную границу. Но любимая женщина и друг поедут в южные страны. И "юг", бывший до сих пор только географическим понятием, засиял всеми обольстительными красками неведомого рая. Юг был в чужой стране! И смотри-ка! – были, значит, на свете чужие страны! Чужие страны, не принадлежавшие императору Францу-Иосифу Первому, страны, имевшие свои собственные армии с тысячами лейтенантов в больших и маленьких гарнизонах. В этих чужих странах имя героя Сольферино ровно ничего не значило. Там тоже были монархи. И у этих монархов имелись их собственные спасители. В высшей степени тревожно было предаваться подобным размышлениям; для имперского лейтенанта так же тревожно, как, скажем, для нас, грешных, думать о том, что земля только одно из миллиардов астрономических тел, что в Млечном Пути существует еще бесчисленное множество солнц, что каждое из этих солнц имеет своих спутников и что ты сам, следовательно, весьма жалкий субъект, чтобы не сказать просто: кучка мусора!

От выигрыша у лейтенанта оставалось еще семьсот крон. Вторично наведаться в игорный дом он не решался, не только из страха перед этим незнакомым майором, который, быть может, был отряжен военным комендантом для надзора за молодыми офицерами, но главным образом из страха перед воспоминаниями о своем жалком бегстве. Ах! Он знал, что еще сотни раз немедленно покинет любой игорный дом, повинуясь первому приказу или кивку старшего офицера. И, как ребенку в болезни, ему было приятно потеряться в болезненном сознании, что он не способен покорить счастье. Он страшно жалел себя! И в этот час ему было приятно жалеть себя. Он выпил несколько стопок водки. И тотчас же ощутил знакомое состояние блаженного бессилия. И, как человеку, отправляющемуся под арест или в монастырь, лейтенанту показались деньги, бывшие у него в кармане, отягчающими и ненужными. Он решил сразу потратить их. Зашел в магазин, где некогда выбирал с отцом серебряный портсигар, и купил нитку жемчуга для своей подруги. С цветами в руках, с жемчугом в кармане и с жалостным выражением на лице предстал он перед фрау Тауссиг.

– Я принес тебе кое-что, – признался он с таким видом, словно хотел сказать: "Я украл для тебя кое-что". Ему пришло в голову, что он неумело играет чужую роль, роль светского человека. И в момент, когда он уже держал в руке свой подарок, у него мелькнула мысль, что этот подарок слишком дорог, а потому неприличен, что он роняет его самого и богатой женщине может показаться обидным. – Прошу извинить меня, – сказал он поэтому. – Я хотел купить какую-нибудь мелочь, но… – Больше он ничего не нашелся сказать, покраснел и опустил глаза.

Ах! Он не знал женщин, которые уже видят перед собой старость, бедный лейтенант Тротта! Он не знал, что каждый подарок они принимают, как волшебный дар, возвращающий им былую юность, и что их умные, тоскливые глаза все оценивают по-другому. Фрау Тауссиг ведь любила эту беспомощность, и чем яснее проступала его молодость, тем моложе делалась она сама! Итак, она с рассчитанным неистовством бросилась ему на шею, осыпала его поцелуями, как свое дитя, плакала потому, что должна была потерять его, смеялась потому, что еще держала его в объятьях, и немножко потому, что жемчуг был так красив, и сквозь обильный, великолепный поток слез твердила:

– Ты так мил, так мил, мой мальчик!

Об этой фразе она тотчас же пожалела, в особенности о словах "мой мальчик". Ибо они делали ее старше, чем она действительно была в это мгновение. По счастью, она тотчас же заметила, что он преисполнился гордости, словно получил награду из рук самого императора. "Он слишком молод, – подумала фрау Тауссиг, – чтобы понимать, как я стара!.."

И словно для того, чтобы истребить, выкорчевать свой подлинный возраст, утопить его в море страсти, она схватила плечи лейтенанта, тонкие и теплые кисти которых уже начинали приводить в смятение ее руки, и потянула его к дивану. Она накинулась на него в своем сокрушительном стремлении обрести молодость. Страсть, могучим пламенем вырываясь из нее, сковывала и порабощала молодого лейтенанта. Ее блестящие глаза блаженно и благодарно впивались в юное лицо, склоненное над нею. И ее сладострастное желание оставаться вечно юной было не меньше ее сладострастия в любви. С минуту она думала, что никогда не в состоянии будет отпустить от себя этого лейтенанта. Но через мгновение сказала:

– Жаль, что ты сегодня уезжаешь!

– И я никогда больше не увижу тебя? – благоговейно спросил юный любовник.

– Жди меня, я вернусь! И не изменяй мне, – поспешно прибавила она, с боязнью, которую стареющей женщине внушают неверность и молодость других.

– Я люблю тебя одну, – отвечал он, как ответил бы любой честный юноша, которому ничто не кажется важнее верности.

Это было их прощанием.

Лейтенант Тротта отправился на вокзал и приехал слишком рано, ему пришлось дожидаться поезда. Но ему казалось, что он уже едет. Каждая лишняя минута, проведенная в городе, была бы мучительной, даже позорной. Он смягчал силу, им повелевавшую, тем, что делал вид, будто уезжает раньше, чем должно. Наконец можно было садиться в поезд. Им тотчас же завладел счастливый, редко прерывавшийся сон, и он проснулся уже недалеко от границы.

Денщик Онуфрий, встречавший его, сообщил, что в городе бунт. Рабочие бастовали, и гарнизон был приведен в боевую готовность.

Теперь лейтенант Тротта понял, почему Хойницкий так рано покинул эти края. Он сейчас едет на юг с фрау Тауссиг. А Карл Йозеф – жалкий пленник, который не может даже снова сесть в вагон и уехать обратно.

У вокзала сегодня не стояли экипажи. Лейтенанту Тротта пришлось, идти пешком. Позади него шел Онуфрий с походной сумкой в руках. Все мелочные лавчонки города прекратили торговлю. Большие железные засовы защищали двери и окна. Жандармские патрули прохаживались с пригнанными штыками. Ни единый звук, кроме обычного кваканья лягушек, не раздавался в городе. Ветер полными пригоршнями рассыпал пыль, неутомимо порождаемую этой землей, по крышам, стенам, заборам, деревянным мостовым и кое-где разбросанным лужайкам. Казалось, столетняя пыль лежала над этим заброшенным миром. Ни один человек не проходил по улице, можно было подумать, что все обитатели города застигнуты внезапной смертью за своими запертыми дверьми и окнами. Перед казармой были выставлены усиленные караулы. Со вчерашнего дня сюда перебрались все офицеры, и гостиница Бродницера пустовала.

Лейтенант Тротта доложил о своем приезде майору Цоглауэру и узнал от последнего, что отпуск пошел ему на пользу. По понятиям человека, уже более десяти лет служившего на границе, любая поездка не могла не быть благотворной. И майор Цоглауэр, так, словно дело шло о самой будничной вещи, сообщил лейтенанту, что взвод егерей должен будет выстроиться завтра на шоссе против фабрики, чтобы, если надо, применить оружие в случае противоправительственных действий со стороны бастующих рабочих. Этим взводом должен был командовать Карл Йозеф. Все это, конечно, пустяки. Есть все основания предполагать, что достаточно будет жандармерии, для того чтобы удержать людей в должном повиновении; нужно только сохранять хладнокровие и раньше времени не пускать в ход оружия.

Правда, окончательное решение относительно вмешательства егерей вынесет полиция. Вся эта история, конечно, не слишком приятна для офицера. Дойти до того, чтобы выслушивать приказания окружного комиссара! Но в конце концов это щекотливое поручение – своего рода отличие для самого молодого лейтенанта в батальоне. Кроме того, другие офицеры ведь не имели отпуска, и простое чувство товарищества требует, чтобы… и так далее…

– Слушаюсь, господин майор! – сказал Карл Йозеф и вышел.

Майора Цоглауэра ни в чем нельзя было обвинить. Он почти что упрашивал внука героя Сольферино, вместо того чтобы приказывать. К тому же у внука героя Сольферино неожиданно выдался великолепный отпуск. Карл Йозеф направлялся сейчас через двор в столовую. Судьба уготовила для него эту политическую демонстрацию. Для этого он и приехал на границу. Теперь он почти наверняка знал, что коварно-расчетливая судьба ниспослала ему отпуск, чтобы тем вернее его уничтожить. Другие сидели в столовой и приветствовали Тротта с преувеличенной радостью, происходившей скорее от их желания "узнать кое-что", чем от сердечного отношения к приехавшему, и все наперебой принялись расспрашивать, как прошел отпуск. Только капитан Вагнер сказал:

– Когда завтрашняя история будет позади, он вам все расскажет! – И вдруг все замолчали.

– Что, если меня завтра убьют? – сказал лейтенант Тротта капитану Вагнеру.

– Фу, черт! – возразил капитан. – Препротивная смерть! Препротивная вообще штука! К тому же это несчастные люди. И в конце концов, может быть, они и правы!

Что это бедные люди и что они могут быть правы, лейтенанту Тротта раньше не приходило в голову. Замечание капитана показалось ему очень метким, и он более не сомневался, что это несчастные люди. Посему он выпил две стопочки "девяностоградусной" к сказал:

– В таком случае я попросту не дам приказа стрелять! Не применю и холодного оружия. Пусть жандармерия управляется сама.

– Ты сделаешь то, что должен! Ты сам это знаешь! Нет, в данный момент Карл Йозеф этого не знал. Он пил. И очень быстро впал в состояние, в котором мог считать себя способным на что угодно: на отказ в повиновении, на выход из армии, на огромные выигрыши в азартные игры. Нет, на его пути больше не будет лежать ни один мертвец! "Оставь эту армию!" – сказал доктор Макс Демант. Довольно уж быть тряпкой! Вместо того чтобы выйти из армии, он перевелся на границу. Пора положить этому конец! Он не позволит завтра низвести себя до какого-то обер-полицейского. Не то послезавтра, пожалуй, придется регулировать движение и давать справки новоприбывшим. Что это за смешная игра в солдатики в мирное время! Верно, никогда уж не будет войны! Так и сгниешь в этом гарнизоне. Но он, лейтенант Тротта, как знать, может быть, через неделю в это время он уже будет "на юге"!

Все это он, горячась и громким голосом, выложил капитану Вагнеру. Несколько офицеров окружили его, прислушиваясь. У большинства сердце отнюдь не лежало к войне. Они были бы всем довольны, если б получали несколько больше жалованья, жили бы в менее неудобных гарнизонах и быстрей продвигались в чинах. Кое-кому лейтенант Тротта казался чуждым и был немного неприятен. Он был любимчиком начальства. Он только что вернулся из великолепной поездки. Как? А теперь он еще не хочет выступить завтра?

Лейтенант Тротта почувствовал вокруг себя враждебную тишину. И впервые, с тех пор как служил в армии, ему захотелось подразнить товарищей. Зная, что больнее всего заденет их, он сказал:

– Может быть, я попрошусь в академию генерального штаба!

Конечно, почему бы и нет? – говорили себе офицеры. Он был кавалеристом, он мог поступить и в академию! Он, безусловно, сдаст испытания и, вероятно, вне очереди будет произведен в генералы; в том возрасте, когда наш брат только еще становится капитаном и получает право на ношение шпор. Ему, следовательно, не повредит участие в завтрашней заварухе.

На следующий день он должен был выступить в ранний час. Ибо армия сама регулировала ход времени. Она хватала время и ставила его на то место, которое, по ее военным понятиям, ему подобало. Хотя противоправительственной демонстрации можно было ожидать только около полудня, лейтенант Тротта уже в восемь часов утра шагал по пыльному шоссе. Позади аккуратных, расставленных на определенном расстоянии друг от друга ружейных пирамидок, выглядевших и мирными и опасными в одно и то же время, лежали, стояли и прохаживались солдаты. Заливались жаворонки, стрекотали кузнечики, жужжали комары. На далеких полях можно было разглядеть крестьянок в пестрых платках. Они пели. И некоторые солдаты, уроженцы здешних мест, отвечали им теми же песнями. О, они хорошо знали, что им надо было бы делать, там, на полях! Но чего они дожидаются здесь? – этого они не понимали. Разве сейчас война? Разве сегодня уже надо умирать?

Поблизости находился маленький деревенский трактир. В него зашел лейтенант Тротта выпить "девяностоградусной". Низкая комната была полна народу. Лейтенант понял, что здесь сидят рабочие, которые в полдень должны собраться перед фабрикой. Все замерли, когда он вошел, звеня шпорами, устрашая своими доспехами. Он остановился на пороге. Медленно, слишком медленно орудовал хозяин бутылками и стаканами. За спиной Тротта стояло молчание, тяжелая гора тишины. Он залпом выпил стопку, чувствуя, что все ждут, покуда он удалится. А он охотно сказал бы им, что он тут ни при чем. Но у него не было сил ни сказать что-нибудь, ни тотчас же уйти. Он не хотел наводить страх и выпил несколько стопок, одну за другой. Они все еще молчали. Может быть, они обменивались какими-нибудь знаками за его спиной? Карл Йозеф не оборачивался. Наконец он оставил трактир. Ему казалось, что он пробирается вдоль кремнистых скал тишины, и сотни глаз, как мрачные копья, впиваются в его затылок.

Когда он достиг своего взвода, ему показалось необходимым скомандовать "Стройся!", хотя было еще только десять часов утра. Ему было скучно, к тому же его учили, что скука деморализует войска, ружейные же занятия поднимают их нравственность. В мгновение ока взвод построился в предусмотренные уставом две шеренги, и вот, впервые за всю его солдатскую жизнь.

Карлу Йозефу показалось, что спорые тела солдат – только мертвые части мертвых машин, которые ровно ничего не производят. Взвод замер, солдаты стояли, затаив дыхание. И лейтенанту Тротта, который только что чувствовал за своей спиной тяжелое и мрачное молчание рабочих, вдруг стало ясно, что существует два рода тишины. Может быть, подумал он, имеется множество родов тишины, так же как и множество родов шума? Когда он вошел в трактир, никто не скомандовал рабочим "Стройся!", и все же они сразу умолкли. Из их молчания струилась мрачная и беззвучная ненависть, как струится иногда из угрожающих, бесконечно молчаливых туч электрическая духота еще не разразившейся грозы.

Лейтенант Тротта вслушивался. Но от мертвого молчания его взвода ничего не исходило. Одно каменное лицо виднелось рядом с другим. Большинство солдат немного напоминало ему денщика Онуфрия. У них у всех были широкие рты с тяжелыми губами, которые едва могли сомкнуться, и узкие светлые глаза без выражения. И когда он стоял так перед взводом, несчастный лейтенант Тротта, среди голубого сияния летнего дня, щебета жаворонков, стрекота кузнечиков и жужжания комаров и мертвое молчание солдат было для него слышнее всех голосов дня, в нем всплывала уверенность, что он здесь не к месту.

"Но где же тогда мое место? – спрашивал он себя, покуда взвод ждал дальнейших команд. – Где же мое место? Ведь не среди тех, что сидят там, в трактире! Может быть, в Сиполье? Среди отцов моих отцов? Может быть, мои руки должны сжимать плуг, а не саблю?" И лейтенант продолжал держать своих солдат в неподвижном положении "смирно".

– Вольно! – скомандовал он. – Составить ружья! Разойдись!

И все стало, как прежде. За пирамидками ружей лежали солдаты. С далеких полей доносилось пение крестьянок. И солдаты отвечали им теми же песнями.

Из города прибыла жандармерия, три усиленных патруля под командой окружного комиссара Хорака. Лейтенант Тротта знал его. Силезский поляк, отличный танцор, кутила и в то же время добрый малый, он всем почему-то казался похожим на своего отца, хотя никто и не знал последнего. А этот отец служил почтальоном в Билице. Сегодня обер-комиссар был при шпаге и в черно-зеленом мундире с фиолетовыми обшлагами. Его короткие белокурые усики напоминали пшеничные колосья, а круглые розовые щеки далеко распространяли запах пудры. Он был весел, как воскресный день или как парад.

– Мне поручено, – обратился он к лейтенанту Тротта, – немедленно разогнать собрание, будьте ко всему готовы, господин лейтенант!

Он расставил своих жандармов вокруг пустыря перед фабрикой, на котором должно было состояться собрание. Лейтенант Тротта сказал:

– Хорошо, – и повернулся к нему спиной.

Он ждал. Он охотно выпил бы еще стопочку "девяностоградусной", но не мог уже отлучиться в трактир. Он видел, как взводный унтер-офицер и кое-кто из егерей исчезали в дверях трактира и снова появлялись. Он растянулся на траве у края дороги и стал ждать. День все прибывал, солнце всходило выше, и песни крестьянок на далеких полях умолкали.

Лейтенанту Тротта казалось, что бесконечно много времени прошло с тех пор, как. он вернулся из Вены. От тех далеких дней в памяти у него осталась только женщина, которая теперь, вероятно, была уже на "юге", которая его оставила, "предала", подумал он. И вот он лежит теперь у края дороги в пограничном гарнизоне я ждет. Ждет не врага, а демонстрантов.

Они пришли. Пришли со стороны трактира. Их появление возвестила песня, которую лейтенант слышал впервые. В этих краях ее еще не знали. Это был "Интернационал", и его пели на трех языках. Окружной комиссар Хорак знал ее… по долгу службы. Лейтенант Тротта не понимал ни слова. Но мелодия казалась ему тем превратившимся в музыку молчанием, которое он только что ощущал за своей спиной. Жизнерадостным окружным комиссаром завладело торжественное волнение. С записной книжкой и карандашом в руках он перебегал от одного жандарма к другому.

Тротта еще раз скомандовал "Стройся!" – и густая толпа демонстрантов, как упавшее на землю облако, прошла мимо двойной неподвижной ограды выстроенного в две шеренги взвода. Смутное предчувствие гибели мира овладело лейтенантом. Он вспомнил пестрый блеск процессии на празднике тела господня. Ему на мгновение почудилось, что темная туча бунтовщиков двигалась навстречу императорскому поезду. На лейтенанта – это продолжалось одну только долю одного быстрого мгновения! – снизошла высшая способность мыслить образами; и он увидел происходящее в образе двух скал, катящихся друг другу навстречу, и себя самого, лейтенанта, раздавленного ими.

Его взвод взял ружья на плечо в то время, когда там, над темной и беспрерывно движущейся толпой, показались, поднятые невидимыми руками, голова и туловище человека. Вознесенное тело оратора тотчас же образовало почти точный центр круга. Его руки взметнулись в воздух. Из его рта послышались непонятные звуки. Толпа зашумела. Вблизи от лейтенанта, с записной книжкой и карандашом в руках, стоял комиссар Хорак. Вдруг он захлопнул книжку и медленно зашагал по направлению к толпе на другую сторону улицы, между двух блистающих на солнце жандармов.

– Именем закона! – крикнул он. Его звонкий голос заглушил оратора. Собрание было распущено.

На секунду воцарилась тишина. Затем единый крик вырвался из груди всех людей. На уровне лиц показались кулаки, каждое лицо было как бы атаковано двумя кулаками. Жандармы выстроились в цепь. В следующую минуту людской полукруг пришел в движение. Толпа с воплем ринулась на жандармов.

– Ружья наперевес! – скомандовал Тротта и обнажил саблю. Он не мог видеть, как она блеснула и ее отсвет быстрым, играющим и задорным зайчиком пробежал по затененной стороне улицы, где сгрудилась толпа. Кивера жандармских шлемов и острия штыков внезапно утонули в толпе.

– Направление – фабрика! Шагом марш! – Егеря двинулись вперед, навстречу им полетели какие-то темные железные предметы, побуревшие заборные планки и белые камни; свист, рев, жужжание и вой стояли вокруг. Легкий, как ласочка, Хорак помчался за лейтенантом, шепча:

– Ради всего святого, господин лейтенант, открывайте огонь!

– Взвод, стой! – скомандовал Тротта. – Огонь!

Первый залп, согласно инструкции майора Цоглауэра, егеря дали в воздух. Все немедленно стихло. На секунду стали слышны мирные голоса летнего полдня. И сквозь взвихренную солдатами и толпой пыль и улетучивающийся запах пороха проник благодатный жар солнца. Внезапно резкий, воющий крик женщины прорезал воздух. Кое-кто из толпы, видимо, подумал, что она ранена, они снова начали бросать в солдат своими странными снарядами. Примеру этих стрелков последовали другие, в конце концов к ним присоединились все. Несколько егерей из первой шеренги уже лежали на земле, и пока лейтенант Тротта стоял в довольно беспомощной позе, в правой руке держа саблю, левой ощупывая кобуру револьвера, сбоку до него донесся шепот Хорака: "Огонь! Ради всего святого, открывайте огонь!" За одну-единственную секунду в разгоряченном мозгу лейтенанта пронеслись сотни обрывков мыслей и представлений, сталкиваясь и сплетаясь, смятенные голоса его сердца, повелевали ему то проникнуться состраданием, то набраться суровости, они говорили, что сделал бы его дед в подобном положении, угрожали ему скорой смертью и одновременно заставляли считать собственную гибель единственным и наиболее желанным исходом этого боя. Кто-то, как ему показалось, поднял его руку, чужой голос в нем вторично скомандовал: "Огонь!" И он успел еще заметить, что теперь стволы ружей были направлены на толпу. Через секунду он уже ничего не видел. Ибо часть толпы, сначала отступившая или притворившаяся, что отступает, ринулась в обход и вышла в тыл егерям, так что взвод лейтенанта Тротта оказался стиснутым с двух сторон. Покуда егеря давали второй залп, камни и утыканные гвоздями доски сыпались на их затылки и спины. Раненный в голову одним из этих снарядов, лейтенант Тротта без чувств свалился на землю. Толпа продолжала наносить ему удары. Егеря, оставшиеся теперь без командира, палили почем зря и вскоре обратили в бегство рабочих. Все это продолжалось не более трех минут. Когда егеря по команде унтер-офицера выстроилась в две шеренги, на пыльной улице уже лежали раненые солдаты и рабочие; прошло довольно много времени, пока прибыли санитарные повозки. Лейтенанта Тротта отвезли в маленький гарнизонный госпиталь, где была констатирована трещина черепной коробки и перелом левой ключицы; опасались воспаления мозга. По явно бессмысленной случайности внук героя Сольферино был ранен в левую ключицу (впрочем, никто из живущих, исключая разве императора, не мог знать, что Тротта обязаны своим возвышением раздробленной левой ключице героя Сольферино).

Тремя днями позднее действительно началось воспаление мозга. И окружной начальник был бы, конечно, извещен об этом, если б лейтенант, еще в день своего прибытия в госпиталь, придя в сознание, не упросил майора ни в коем случае не сообщать отцу о происшедшем. Правда, лейтенант снова впал в беспамятство и имелось достаточно оснований опасаться за его жизнь, но майор все-таки решил еще повременить. Так случилось, что окружной начальник только двумя неделями позднее узнал о восстании на границе и о злосчастной роли, которую в нем сыграл его сын. Он впервые узнал об этом из газет, куда вести о беспорядках на границе просочились через оппозиционных политиков. Ибо оппозиция возлагала ответственность за убитых, за вдов и сирот на армию, егерский батальон и в первую очередь на лейтенанта Тротта, отдавшего приказ стрелять. И лейтенанту действительно грозило нечто вроде следствия, впрочем, чисто формального, проводимого военной прокуратурой для успокоения политиков и преследовавшего цель реабилитировать лейтенанта, а может быть, и представить его к награде. Как бы там ни было, это не могло явиться успокоением для окружного начальника. Он дважды телеграфировал сыну и один раз майору Цоглауэру. Лейтенант тогда уже пошел на поправку. Он еще не мог двигаться, но его жизнь была вне опасности. Он написал отцу коротенькое письмецо с отчетом о происшедшем. Вообще же выздоровление его не заботило. Он думал о том, что вот опять мертвые лежат на его пути, и решил, что пора поставить точку, Поглощенный этими мыслями, он не в состоянии был видеть отца и говорить с ним, хотя даже тосковал о нем. Его тоска по отцу была чем-то вроде тоски по родному крову, хотя он теперь уже знал, что отец не был для него этим кровом. Армия не была больше его призванием. И как ни мерзок был ему случай, приведший его в госпиталь, он радовался своей болезни, но она выдвигала необходимость принимать решение. Он сжился с нудным запахом карболки, с белоснежной гладью стен и постели, с болью, с перевязками, со строгой и материнской мягкостью санитарок и со скучными посещениями вечно игривых товарищей. Он перечитал кое-что из тех книг, – со времени кадетского корпуса он ничего не читал, – которые отец когда-то рекомендовал ему в качестве каникулярного чтения; и каждая строчка ему напоминала тихие воскресные утра, Жака, капельмейстера Нехваля и марш Радецкого.

Однажды Тротта навестил капитан Вагнер, довольно долго просидел у его постели, проронил два-три слова, поднялся и снова сел. Наконец он со вздохом вытащил из кармана вексель и попросил Тротта подписать. Тротта подписал. Сумма равнялась полутора тысячам крои. Каптурак настойчиво требовал гарантии Тротта. Капитан Вагнер оживился, со многими подробностями рассказал историю о беговой лошади, которую он собирался купить по дешевке и пустить на бега в Бадене, прибавил к этому еще парочку анекдотов, внезапно поднялся и ушел.

Через два дня старший врач, бледный и расстроенный, сообщил Тротта, что капитан Вагнер застрелился в пограничном лесу. Он оставил прощальное письмо всем товарищам, в котором передавал сердечный привет и лейтенанту Тротта.

Лейтенанту ни на минуту не пришла в голову мысль о векселях и возможных последствиях своей подписи. Он впал в лихорадочное состояние. Он бредил и в бреду говорил о том, что мертвые призывают его и что ему пора расстаться о этим миром. Старый Жак, Макс Демант, капитан Вагнер и неизвестные ему убитые рабочие выстраивались в ряд и манили его. Между ним и мертвецами стоял пустой рулеточный стол, на котором без конца катался ничьей рукой не пущенный шарик.

Две недели продолжался бред, Для военной прокуратуры это был желанный повод отодвинуть следствие в сообщить в высшие политические инстанции, что армия тоже понесла потери, что за это ответственно политическое управление пограничной области и что жандармерия должна была своевременно получить нужные подкрепления. Возникли безмерно огромные акты касательно дела лейтенанта Тротта, акты эти распухали, и каждая инстанция каждого учреждения еще поливала их небольшой толикой чернил, как поливают цветы, чтобы они росли, и все дело в конце концов было передано в военную канцелярию императора, так как один особо пытливый обер-аудитор доискался, что лейтенант приходится внуком герою Сольферино, состоявшему, правда, в давно забытых, но интимных отношениях с императором, и что, следовательно, этот лейтенант заинтересует его величество, а потому лучше повременить со следствием.

Поэтому-то императору, только что вернувшемуся из Ишля, пришлось в одно прекрасное утро заняться неким Карлом Йозефом, бароном фон Тротта и Сиполье. И так как император был уже стар, то, хотя пребывание в Ишле и освежило его, он никак не мог понять, почему при чтении этого имени ему вспомнилось Сольферино; и он встал из-за своего письменного стола и мелкими, старческими шагами засеменил взад и вперед по своей рабочей комнате, взад и вперед, так что его старый камердинер удивился, забеспокоился и постучал в дверь.

– Войдите! – сказал император и, увидев своего слугу, спросил: – Когда же приедет Монтенуово?

– В восемь часов, ваше величество!

До восьми оставалось еще полчаса. Императору показалось, что он больше не в состоянии переносить неизвестность. Почему, почему имя Тротта напоминает ему битву при Сольферино? И почему он никак не может вспомнить, в какой это находится связи? Неужто он уже так стар? Со времени возвращения из Ишля его занимал вопрос, сколько же ему, собственно, лет; ему вдруг показалось странным, что для того, чтобы узнать свой возраст, нужно вычесть год рождения из текущего календарного года, тем более что годы начинаются с января, а его день рождения приходится на восемнадцатое августа! Вот если бы годы начинались с августа! Или если бы он, например, родился восемнадцатого января, тогда бы ничего не стоило это высчитать! Но так невозможно было установить, сколько же ему – восемьдесят два – восемьдесят третий или восемьдесят три – восемьдесят четвертый! А он, император, не хотел спрашивать! У всего мира было и без того немало дел, да в конце концов и неважно, моложе человек на год или старше. Окажись он даже моложе, все равно не удастся вспомнить, почему этот злосчастный Тротта напоминает ему о Сольферино. Обер-гофмейстеру это известно. Но он придет только в восемь часов! Впрочем, может быть, это известно и камердинеру?

Император перестал бегать трусцой по комнате и обратился к слуге:

– Скажите-ка: известно вам имя Тротта? Собственно, император хотел сказать "ты" своему камердинеру, как делал это обычно. Но тут дело шло о всемирной истории, а он уважал даже тех, кого спрашивал об исторических событиях.

– Тротта, – повторил камердинер императора, – Тротта!

Он тоже был стар, этот слуга, и ему только смутно мерещился какой-то хрестоматийный отрывок с заголовком "Битва при Сольферино". Вдруг он вспомнил, и лицо его просияло.

– Тротта, – воскликнул он, – Тротта спас жизнь вашему величеству!

Император подошел к столу. Сквозь открытое окно в кабинет проникало ликующее утреннее пение шенбруннских птиц. Императору показалось, что он снова молод; он вновь услышал треск ружей, почувствовал, как его схватили за плечи и бросили на землю. И слово "Тротта" сразу стало ему таким же знакомым, как слово "Сольферино".

– Да, да! – произнес император, махнул рукой и написал на полях троттовского дела: "Благоприятно уладить!"

Затем он снова поднялся и подошел к окну. Птицы заливались, и старик улыбнулся им, словно они пели для него.



Страница сформирована за 0.79 сек
SQL запросов: 169