УПП

Цитата момента



Есть только одно подлинно свободное искусство — то, что дает свободу и мудрость; все прочее — пустяки, годные для детей.
Сенека. Жил 1950 лет назад, а все уже понимал

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



«Твое тело подтверждает или отрицает твои слова. Каждое движение, каждое положение тела раскрывает твои мысли. Твое лицо принимает семь тысяч различных выражений, и каждое из них разоблачает тебя, показывая всем и каждому, кто ты и о чем думаешь, в каждое мгновение!»

Лейл Лаундес. «Как говорить с кем угодно и о чем угодно. Навыки успешного общения и технологии эффективных коммуникаций»


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/
Мещера-2009

Глава четвертая. О том, как Санька увидела на земле кошелек

Они были очень разными, эти два человека, присевшие на скамью.

Один —старинного княжеского рода Александр Александрович Шаховской.

Второй из купцов — Плавильщиков Петр Алексеевич.

Шаховской — истый петербуржец, слегка презиравший Москву и все московские театральные порядки, о которых знал хорошо, хотя лишь временами — вот как теперь — наезжая в Москву.

Плавильщиков — москвич, верный своему городу, почитавший Москву превыше всех городов на Руси. Самое короткое время он провел на сцепе петербургского театра, чтобы, вернувшись в Москву, уже более никуда не выезжать.

Шаховскому в ту пору, о которой ведется рассказ, было лет тридцать пять или около того, Плавильщикову уже перевалило за пятьдесят.

Один, несмотря на свой солидный возраст, был красив, хотя и дороден. Из-под крутого излома бровей смотрели строгие глаза, грива волнистых волос спадала на плечи.

У Шаховского же большой лоб переходил в изрядную плешь, обрамленную возле ушей и на затылке жидкими кудельками. Обладал он огромным носом, над которым и сам слетка подтрунивал. Глаза узкие, монгольского разреза, умные, с лукавством. Такой человек может отпустить столь ядовитую шутку, от которой не сразу очухаешься! Был оп высок, толст, неуклюж, однако очень подвижен.

Плавильщиков всегда говорил плавно и спокойно. Его голос, по-актерски правильно поставленный, переливался и рокотал на низких нотах, переходя от громкой речи до хорошо слышного полушепота.

А у Шаховского, казалось, во рту был спрятан пищик, вроде тех, которые бывают у балаганных клоунов или петрушек: несообразно с толщиной говорил оп тонким и писклявым голосом.

Плавильщиков был важен и нетороплив, Шаховской весь в суете и движении.

И несмотря па такое явное различие, двух этих людей роднила одна великая, неуемная, всепоглощающая страсть — любовь к театру. И тот и другой — оба они всю свою жизнь и все свое время отдавали театру. Оба были драматургами. Оба не видели другого призвания, кроме работы в театре.

Шаховской был не только драматургом, но и режиссером многих пьес, идущих на петербургской сцене, — умный и опытный педагог, он вырастил целую плеяду выдающихся русских актеров. Будучи ревностным поборником процветания в России своего отечественного театра, он взамен любимого в те годы театра французского ведал и направлял репертуар всех русских театров того времени.

То же самое можно было сказать и о Плавильщикове. Но кроме того, Плавильщиков был знаменитым актером. Актерский диапазон его был столь велик, что он заставлял зрителей рыдать, когда играл короля Лира в драме Шекспира, и покатываться от хохота, когда выступал в роли Скотинина в «Недоросле» Фонвизина.

Оба — и Плавильщиков и Шаховской — были широко и многосторонне образованными людьми.

Теперь Эти два человека, сидя на скамейке, вели между собой неторопливую беседу. А за их спинами, на траве, сидела Санька. Сидела смирно, чуть ли не затаив дыхание, и боялась лишь одного — чтобы эти важные господа не оглянулись, а оглянувшись, не прогнали бы ее прочь. Сперва она хотела было разуться — пусть отдохнут усталые ноги, прежде чем пускаться ей в обратный путь,— да постеснялась: уж больно нарядные господа разгуливали взад и вперед мимо березок.

Между тем плешивый толстяк с длинным носом, кивнув на барыню в синем наряде, пропищал своим тонким голосом:

— Да, сударь мой, хороша была сия актриса лет эдак с десяток тому назад… Прелестна!

Он поцеловал кончики своих собственных в щепотку собранных пальцев, чем очень позабавил Саньку. Она невольно стала прислушиваться к их разговору.

— Особо в водевилях, — прибавил тот, который был постарше.

— А в Мольере, в «Скапиновых обманах», плоха ли?

— Помню, помню! И бойка, и вертлява, и слова как жемчуг низала! Аплодисментов порядком нахватывала — публика сложа руки не сидела.

— Э-э, что там говорить, годы не красят! Теперь небось перешла на роли благородных матерей?

— Все больше по барским гостиным французские романсы распевает. У наших барышень и барынь мода на такие, сами знаете, ваше сиятельство…

— Что и говорить…

Оба умолкли. Один сверлил своими узкими насмешливыми глазами гулявшую по бульвару публику, второй задумчиво ковырял палкой песок возле скамьи.

А Санька в душе вроде бы и возмутилась. Не то чтобы она полностью поняла, о чем они говорили, но уловила: ту красивую в синем шелковом наряде они не хвалят, не восхищаются ею, а, напротив, за что-то порицают. А сами-то, сами? Один старый, другой… другой плешивый, а еще берутся такую раскрасавицу ругать…

— Так и не собрались к нам в Петербург? — проговорил Шаховской, оторвав глаза от публики и вновь обратившись к Плавильщикову.— А может, на этот сезон пожалуете?

— И-и-и… ваше сиятельство, куда уж теперь?! Шестой десяток пошел. В молодые годы не ужился, чего там говорить теперь…

— Любезнейший мой сударь, только что перед вами на коленях не стояли, а уж как звали, как звали!.. Навряд ли кого еще из актеров так приманивали, как вас! И роли вам самые первые и все сопутствующее…

Плавильщиков чуть усмехнулся, польщенный:

— Так-то оно так, но привержен я всеми помыслами к Москве. Родился здесь и помру в нашей матушке Белокаменной.

«Вот это да! — думала Санька.— И я тоже из Москвы ни на шаг. Какой-то Пе-тер-бург… Да ведь язык набок своротишь, пока вымолвишь. Москва всем городам мать!»

Сердцем она была с тем барином, который так красно говорил о Москве.

И как же все трое ошибались!

Где только не привелось побывать Саньке за свою жизнь, кроме Москвы! А князь Шаховской, человек не любивший Москвы, один из первых надел военный мундир Тверского ополчения и в грозные дни нашествия французов, оставив литературную и театральную деятельность, стал на защиту Москвы. Плавильщикову же пришлось последние дни перед смертью провести вдали от любимого им города и умереть вне Москвы.

— А вон, сударь мой, Митрофанушка идет, — вдруг развеселясь, воскликнул Плавильщиков. — Вон, в синем фрачке! Кому надобно представить сию роль из комедии господина Фонвизина «Недоросль», стоит лишь взглянуть на этого фанфарона — и роль готова!

Шаховской поглядел туда, куда указывал ему Плавильщиков, и тоже развеселился: уморителен был франт, важно проходивший мимо.

А Плавильщиков продолжал:

— Давеча довелось мне читать одно письмецо. Презанятнейшее! Писано оно генералом Архаровым своему приятелю. Рекомендательное письмо. «Мол, так-то и так, мой друг! Сын соседа по имению отправляется в Москву и желает послужить. Он большой простофиля, худо учится, а потому нужен ему покровитель. Мол, удели милость свою к дураку моего соседа, запиши в свою канцелярию. А при случае награди чином или двумя…» И вот полюбуйтесь, ваше сиятельство, каков стал наш Митрофанушка, имея знатного покровителя! Чинами не обойден…

— Э. батенька мой, кто посмеет ослушаться Ивана Петровича Архарова, коли он назначен московским военным губернатором, к тому же исполняет и полицейские обязанности. Все пути открыты сему Митрофанушке!

Санька последовала взглядом за тросточкой Плавильщикова и тоже хихикнула: вот чучело так чучело! На огород ставить, воробьев отпугивать… Ишь как вырядился — фрак лазоревый, жилет пунцовый, на сапожках кисточки, на жилете всякие побрякушки позванивают, в руках несет букетец, всякую минуту его нюхает, во все стороны глаза вскидывает. А щеки-то щеки! Почище всякой девицы набелил и нарумянил! И брови насурмил… Ай-яй-яй, срамота какая!

— Что и говорить,— тоненькой фистулой пропел Шаховской, продолжая следить глазами за щеголем, — про таковского лучше, чем Гаврила Романович Державин, и не скажешь:

Осел останется ослом,
Хотя осыпь его звездами.
Где надо действовать умом,
Он только хлопает ушами.

Оба засмеялись. И Санька тоже тихонько фыркнула. Таких-то послушаешь — не соскучишься?

— Ох, распотешил, батюшка! — продолжая смеяться, воскликнул Плавильщиков.

Крупные капли пота выступили у него на лбу, поползли вдоль щек. Он полез в карман. Вытащил большой носовой платок в красную с синим клетку. Вместе с платком вытянул и кошелек. Платком утер лоб и шею, кошелек же, мягко шлепнувшись, улегся на песок недалеко от Саньки.

С этого кошелька, собственно говоря, и началось. Все смеша лось, завертелось, закрутилось в Санькиной жизни. Оно, конечно, и давешняя утренняя история, которая выгнала Саньку из дому, имела значение. Но кабы не этот кошелек, вес пошло бы проторенною дорожкой: Санька через сколько-то времени вернулась бы домой, впряглась в прежнюю лямку и тянула бы, пока тянется.

Но кошелек… Едва она протянула руку к кошельку, чтобы вернуть барину, как услыхала вровень с ухом шипенье:

— Не трож-ж-жь…

Вздрогнула от неожиданности. Повернув голову, увидела мальчишку. Когда он появился тут, не заметила: все время прилежно и со вниманьем слушала разговор сидевших па скамейке.

Мальчишка был в грязной кофте, чумазый, веснушчатый. Из-под белобрысых волос, остриженных под горшок, блестели светлые глаза. Блестели свирепо, как у голодного щенка. Он погрозил Саньке кулаком: попробуй сунься за кошельком — такое влеплю, своих не узнаешь!

Между тем оба барина, занятые разговором, ничего не заметили: ни оброненного на землю кошелька, ни белобрысого мальчишку, который готов был накинуться на Саньку и избить ее.

— О Бонапарте что толкуют в Петербурге, князь? — вдруг круто переменив разговор, спросил Плавильщиков, повернувшись к Шаховскому. В голосе его звучало беспокойство, ясно было, что вопрос свой задал он не из праздного любопытства.

Шаховской нахмурился:

— Да поговаривают о разрыве мира, какой был заключен с Наполеоном в Тильзите.

— И у нас в Москве ходят толки, что терпение скоро лопнет от Бонапартовых деяний. Недавно граф Растопчин изволил сказать, хоть и в шутку, однако слова его на шутку мало походили: мол, Бонапарт поступает с Европой, как пират на завоеванном корабле…

— Неплохо сказано,—промолвил, усмехнувшись, Шаховской.

— Растопчин умен, что и говорить!

— И все же, сударь мой, не думается мне, что Бонапарт на нас войной полезет.

— Эх, ваше сиятельство, вернее, не хочется о сем предмете думать. А все может быть… И к тому же среди наших бар и барынь такое французолюбие развелось, что глаза бы не глядели… Только что не молятся по-французски… Небось обо всем шпионы доносят Бонапарту. Ему-то, может, думается, что и воевать не придется — встретят с колокольным звоном!

— Не приведи бог войну,—сказал Шаховской и вдруг перекрестился.

— Купцы у нас калякают: мы-де все лавки побросаем, а поголовно станем на защиту матушки-Москвы. Уж этого врага прицепим черту на рога, вот так-то, ваше сиятельство!

Но все, что говорили промеж себя два барина, теперь Саньки не касалось. У нее завязалась безмолвная и ожесточенная борьба за кошелек: кто первый схватит? Конечно, проще бы подать голос. Крикнуть тем, сидящим на скамье: «Вы обронили, барин, кошелек! Вот он лежит! Нагнитесь, барин, да возьмите…»

Сказать-то все она могла, но до смерти боялась белобрысого мальчишку. Уж очень свирепо сверкали на нее глаза из-под вихрастых соломенных волос. Такой не пожалеет — изобьет. А кругом народ и эти два хороших барина. Ведь срам какой…

А оба барина тем временем приподнялись со скамейки, надев шляпы, собрались уходить.

— Сегодня в Арбатском театре идет трагедия Озерова «Эдип в Афинах»? — спросил Шаховской.

— Пожалуете?

— А как же! Не пропущу взглянуть на вас в «Эдипе…». Отойдя от скамьи, Плавильщиков спросил:

— Поговаривают, у нас в Москве в нынешнем сезоне будут две соперницы: Екатерина Семенова и девица Жорж?

— Слыхал и я, — своим тоненьким фальцетом пропищал князь Шаховской.— Пойдет у вас баталия, коли прибудут обе враз!

— И не говорите, сударь…

Глава пятая. О том, как Саньке досталась полтина

Не успели оба барина и двух шагов отойти, как Санька коршуном налетела на кошелек. Но и белобрысый мальчишка не сплошал. Их руки одновременно вцепились в добычу, каждый остервенело рвал кошелек к себе. Оба тяжело дышали. Санька молчала, стиснув зубы. Мальчишка же выдавливал хриплым шепотом: — Отдай… У-у-у, чертова девка, излуплю!

Но Санька знала — из своих рук она кошелек нипочем не выпустит. Бей, лупи ее, не выпустит, и все тут… Ухватила она кошелек левой рукой, а правая сжалась в крепкий, будто кремень, кулак. И этим крепким, кремешковым кулаком она изо всей силы долбанула мальчишку в лоб, прямо между глаз. Тот взвыл от боли и разжал пальцы. Саньке того и надо было. Она скорехонько сунула кошелек за пазуху. А ну, попробуй отними-ка! Мальчишка все так же свирепо и угрожающе шипел:

— Отдай, с-с-сатана…

Санька лишь усмехнулась. Поправила на голове сбившийся платок. Еще тяжело дыша, но торжествуя, смотрела на мальчишку.

— Как же не отдать-то? Отдам… Всенепременно отдам!

Она поднялась, встряхнула смятую юбку сарафана и, глядя на мальчишку, сидевшего на земле, посмеиваясь, повторяла:

— Не сомневайся, паря, отдам, отдам…

Мальчишка тоже встал с земли. Маленький, тщедушный, злой, лохматый.

— У-у-у, сатана! — тянул он плаксивым голосом. — Два дня не емши…— По его измызганному лицу бороздами текли слезы.

Саньке стало жалко оборвыша. Она понимала его. Самой хотелось есть. Даже в животе урчало. Вот до чего оголодала.

— Ладно, не реви, дурень… Чего-нибудь надумаем.

— Себе возьмешь кошелек-то? — спросил мальчишка, не спуская с Саньки жадных глаз.

Санька повела плечом. Гордо вздернув подбородок, ответила:

— Мне чужого не надобно.

И еще раз, получше оправив на голове пунцовый платок, бросилась вдогонку за теми двумя сидевшими па скамейке. Они уже подходили к концу бульвара.

Забежав сбоку, Санька обратилась к тому барину, который обронил кошелек:

— Барин, возьмите…

Плавильщиков приостановился. Нахмурившись, повернул голову к девчонке в пунцовом платке.

— Чего тебе?

— Давеча около скамейки…

Плавильщиков увидел в руках девчонки собственный кошелек. Удивился и обрадовался:

— Ба-а, вот так случай! Истинная правда—мой…

— А как же,— вдруг бойко затараторила Санька. Осмелев, она радовалась тому, что может вернуть потерянный кошелек, и очень желала, чтобы и барин этому радовался.— А как же, ваш и есть! Как доставали платок, так, ваша милость, заодно и кошелек обронили… А я и подобрала. Берите, берите, барин, не сомневайтесь!

— Благодарствую, милая! Ведь здесь денег порядком…

— А вот чего не знаю, того не знаю! — все той же бойкой скороговоркой продолжала Санька.— Кабы мой был, знала бы, а раз чужой, меня не касается.

Ее миловидное лицо разрумянилось, глаза блестели веселым лукавством, из-под платка выбились завитки темных волос.

— Воструха! — тоненьким голосом протянул Шаховской. А так как он всякого человека примерял к театру и видел этого человека в той роли, какую этот человек мог бы сыграть на сцене, то и сейчас, глядя на Саньку, промолвил, обращаясь к Плавильщикову: — Субретка, а?

— Субретка и есть! — смеясь, подтвердил Плавильщиков.

— Чего-с? — спросила Санька, озадаченная непонятным словом.

Хвалят ее господа или обругали? Но по лицам их незаметно было, чтобы ругали. Смотрели на нее с любопытством, но по-хорошему.

— На, милая, возьми, — сказал Плавильщиков, порывшись в кошельке и протягивая Саньке монету.— За труды тебе.

Санька обиделась:

— Помилуйте, барин, какие же труды? Разве трудно кошелек поднять да принести вам?

— Знаешь поговорку: «Дают — бери, бьют — беги». Не хорохорься…

— Да уж не знаю…

Санька была в замешательстве. Вроде бы и не хотелось брать деньги, вроде бы и не за что… Но почувствовала, что самой шибко хочется есть, вспомнила чумазое лицо парнишки, его голодные глаза, нерешительно взяла монету.

— Чего не знать-то? Бери—и всё!—подбадривал Плавильщиков.

— Спасибо вам, барин. Только ведь и правда зря даете.

А в это время медленным шагом, играя лорнетом и нюхая букетец цветов, мимо проходил молодой франт в голубом фраке и с нарумяненными щеками. Тот самый, которого Плавильщиков обозвал Митрофанушкой. Поднеся лорнет к глазам, он с любопытством оглядел странную группу: два известных всей Москве человека, актер Плавильщиков и князь Шаховской, по-свойски беседовали с какой-то весьма простецкого вида девчонкой в синем сарафане и красном платке. И такая усмешка появилась на лице франта, таким уничижительным взглядом окинул он Саньку с головы до ног, от ее пунцового платка, которым Санька гордилась, до каблуков козловых полусапожек, которые нещадно жали ей ноги, что Санькина гордость взыграла со страшной силой. Громко, с озорством, тыча пальцем в нарумяненного франта, она проговорила, прищуривая глаза:

— Ваша правда, барин! Осел останется ослом, хотя осыпь его звездами. Он только хлопает глазами, где надо… А вот далее я и позабыла!

Плавильщиков с Шаховским изумленно переглянулись. Потом оба молча посмотрели на Саньку. Затем снова друг на друга.

— Ну-с, сударь мой, — произнес Шаховской,—как вам показался этот фортель?

Плавильщиков развел руки.

— Ошарашен… Можно сказать, с ног сбит… Звать тебя как? — спросил он Саньку.

— Александрой крестили. А попросту — Саней кличут. — И, отвесив Плавильщикову поклон, сказала: — За денежку премного благодарствую!

— Ваша правда, князь, воструха,— проговорил Плавильщиков, глядя вслед убегавшей Саньке.

— Так и видится она в Мольере…

— А как же — в самый раз Дорину представлять в «Тартюфе».

— Истинная правда, сударь мой! — И тоненьким своим голосом Шаховской пропищал фразу из роли служанки Дорины: — «Ах, вот уж мастера влюбленные трещать!.. Что за болтушки, право! Налево, сударь мой. Сударыня, направо…»

Оба рассмеялись и тут же, приподняв шляпы, учтиво поздоровались с идущим навстречу Карамзиным и Васильем Львовичем Пушкиным.

Глава шестая. О том, что случилось дальше с Санькиной полтиной

Белобрысый оборвыш поджидал Саньку. Глотнув голодную слюнку, спросил:

— Сколько дали-то?

— Сказывала тебе, дурню, не тужи! Наедимся пирогов с зайчатиной, напьемся сбитня…

— Они дорогонько стоят, пироги с зайчатиной. Пятак за пару.

— А у меня… гляди! — И Санька повертела монетой перед носом мальчишки.

Оба они чуть не вскрикнули: в руке у Саньки была целая полтина.

Батюшки светы родимые, уж не ошибся ли барин? Сроду Санька таких денег в руках не держала. Давал ей прежде отец копейку или по праздникам пятак на сласти — медовых сосулек из сухарного теста погрызть или сладких стручков… Но полтина!

Мальчишка тоже смотрел на серебряную монету, глазам не веря: вот уж раскошелился так раскошелился барин. Видно, изрядный богач, коли такие деньги отвалил.

— Звать-то тебя как? — наконец опомнившись, спросила Санька.

— Алексашкой.

— Алексашкой? — не поверила Санька.

— Угу! Как у нас полтина пойдет? Исполу или как?

— Не врешь? Правда Алексашкой звать? — не отставала, выпытывала Санька.

Мальчишка истово перекрестился. Санька молча разглядывала неожиданного тезку. Вот так история! Сказала, усмехнувшись:

— Меня ведь тоже Александрой звать.

Пришел черед дивиться Алексашке. Дивиться и радоваться. Раз тезки — пироги с зайчатиной он вроде бы уже уплетал за обе щеки. Однако схитрил, сделал вид, будто не поверил:

— Врешь небось?

— А для чего мне врать? — Санька (была у нее такая привычка) чуть передернула плечом.

— Перекрестись.

— Вот еще! Не стану.

— Ну, стало быть, врешь!

— Вру, не вру, тебе-то что? Пироги пойдешь есть? Накормлю тебя, дурня, до отвала.

— У-у-у, сатана! — ласково ругнулся Алексашка. Немного помолчал, обдумывая.— Тут недалече, на площади, Федька со сбитнем стоит.

— Ну и пошли к нему.

— Нельзя.

— Плохой сбитень, что ли?

— Хороший! Медовый, с имбирем. Задолжал ему.

— Ох, и дурень ты, Алексашка! Денег-то у нас полтина — отдадим!

— А еще там бабушка Домна с пирогами.

— И ей задолжал?

— Не… Она без денег не дает. Жадина! А пироги хорошие. Один раз у нее стянул с горохом. Вкусный!

— Пошли на площадь, Алексашка. И пироги и сбитень — все под рукой.

— А как тебя величать-то? — уважительно поглядев на Саню, спросил мальчишка.

Санька помолчала, подумала, потом сказала:

— Александрой Лукинишной зови. Ну, куда нам? Веди. Мне дорога незнакомая…

— Все прямехонько да прямехонько,— забегая то с одного бока, то с другого и заглядывая Саньке в лицо, суетился мальчишка.— Вон сюда идите, Александра Лукинишна. Там канава. Не сюда, не сюда, тутотка грязь…

— Да что ты меня обхаживаешь? Хворая, что ли? — рассердилась Санька.— Не мельтеши перед глазами.

Но мальчишка не унимался:

— Скоро и дойдем, Александра Лукинишна. Отсюда и версты две будет!

«Эх, паря, паря,— думала про себя Санька,— и лихо же тебя подвело… Чего уж там… Вижу, страх берет, как бы с носом не оставила. Не бойся, накормлю, век будешь меня помнить!»

— На углу и стоит тот Федька со сбитнем. Вон-вон, стоит! И Домна с пирогами. И-и-и, сколько их! Может, и пареная репа имеется. Пареную репу возьмем, Александра Лукинишна?

Санька ответила сухо:

— Там видно будет. Перво-наперво сбитня напьемся.

— А как же, а как же…— Мальчишка снова сглотнул слюну.

Хорошо, когда в кулаке полтина. Санька шла с гордой уверенностью. Не зря батюшка всякий раз, вернувшись с базара, приговаривает: «Денежка всегда дорожку проложит».

Федька-сбитенщик представлялся Саньке примерно таким же, как ее новый знакомец и тезка: замурзанным, щупленьким, белобрысым, веснушчатым. Но она ошиблась. Парень был хоть куда — рослый, красивый! Как говорится, глаза сокольи, брови собольи, румянец во всю щеку.

Увидав Алексашку, он закричал:

— И близко не подходи! Катись колесом под горку. Ни кружки тебе, ни полкружки… Ишь нашелся на дармовщину хлебать! Стыд у тебя где? Под каблуком, а совесть под подошвой?

— Александра Лукинишна,— зашептал Алексашка, заглядывая Сане в лицо,— ты ему полтину покажи, он и помягчает. Только покажи…

Но Санька была не из тех, кто умеет кланяться. Она сама накинулась на сбитенщика:

— Чего разорался? Попрошайничать к тебе пришли, да? Наливай по кружке, да по большой!

Федор было огрызнулся:

— Нашла простофилю. Он мне задолжал за три…

— С полтины сдачу найдешь? — спросила Санька и покрутила перед Федором серебряную монету.

У того сразу голос изменился:

— Так бы и сказала.

— Ладно, наливай да поменьше языком чеши,— снова прикрикнула на сбитенщика Санька. А у самой в голове: «Коли есть чем звякнуть, так можно и крякнуть».

И хорош же был сбитень у Федора! Горячий, медовый, с имбирем, перцем, лавровым листом. Что и говорить, духовитостей не пожалели, когда варили.

А с полтины сдачи у него все же не нашлось. Еще не наторговал. Уговорились: пойдут к бабке Домне есть пироги, у нее всегда деньги водятся, она и разменяет.

И Домна встретила их криком. У всех был, видно, на примете белобрысый Алексашка. Каждому чем-нибудь досадил. Сама Домна сморчок сморчком: маленькая, сухонькая, а завопила так, что у Смоленских ворот голосище ее должен быть слышен.

— Шагай, шагай мимо, мошенник! Знаю тебя… Повадился таскать пироги! Только подойди — так тебя хрястну…

Она загородила собой глиняную корчагу, прикрытую сверху какой-то ветошью.

— Бабушка Домна…

— Ищи себе другую бабку, а от моих пирогов подалее.

Но Санька живо все уладила. И перед старухой повертела своей полтиной. Домна тут же пироги раскрыла.

— Каких прикажешь, красавица? Вот эти с горохом. Эти с потрохами. Эти с капустой. Эти…

— С горохом, с горохом бери,— под руку зашептал Алексашка.— Они подешевле.

Но Санька приказала:

— Пару давай с горохом… Другую пару с потрохами. А еще с голубикой, коли имеются такие…

— Как не быть?! Какие пожелаешь, всякие найдутся… А сама- то откуда в наши края забрела? Московская или приезжая? Издалека ли?

Но Санька в разговоры вступать не пожелала. Принялась за пироги. И тезка давай уминать. Ел жадно, кряхтел, урчал, сопел, жуя чавкал, запихивая в рот сразу по доброй половине пирога, давился. Казалось, живот у него круглеет на глазах, как у голодного щенка, который дорвался до еды.

Санька покосилась на мальчишку.

— Смотри не лопни…

Самой-то ей пироги пришлись не по вкусу. У них дома такие ли? И потроха попахивают, и масло прогорклое. Покусав пирог, не знала, что с ним делать: кинуть на землю — грех большой. С малолетства покойница матушка ей твердила: «Нельзя, Санюшка, хлебом кидаться. На тот год не уродится…»

Выручил Алексашка: выхватил у нее из руки недоеденный пирог. Воскликнул:

— Не ешь? Неохота? Такой-то пирог? Ай-яй-яй, да лучше ли бывают…

А время не то чтобы уже подходило к вечеру, но за полдень перешагнуло. Солнце тянуло книзу, тени от домов и деревьев удлинились. У Саньки защемило сердце, заскучала она вдруг по дому.

А не пора ли обратно?

Ладно, поблажила, характер показала, надо же и честь знать! Работа, оно понятно, от нее не убежит, а все-таки кто же нынешние дела переделает? Не Марфутка же с Любашей.

Сейчас казалось ей, что ушла она из дому не утром, а давным-давно, незнамо когда….

— Собери сдачу да приходи за сбитень расплачиваться,— приказала она Алексашке.— Я еще одну кружку выпью.

— И мне бы еще одну. Дозволите, Александра Лукинишна? — попросил Алексашка, заглядывая Сане в лицо.

— Хоть десять пей, коли охота!

Алексашкино лицо озарилось счастливой улыбкой. В ответ ему улыбнулась и Саня. Подумала: хорошо, когда можно хоть такую малую радость человеку подарить. Спасибо щедрому барину за его полтину…

Здесь, на Арбатской площади, никогда прежде Санька не бывала. Как-то не приходилось в эти места заглядывать.

Арбатская же площадь не в пример другим улицам Москвы была в те времена не только без ухабов, колдобин и канав, но даже ровно вымощена крупным булыжником. Года три назад, а если говорить точно —13 апреля 1808 года здесь открылся новый театр. А так как во время дождей, осенней и весенней распутицы по Арбатской площади нельзя было ни проехать, ни пройти, то и распорядился московский губернатор площадь вымостить, чтобы, невзирая на погоду, публика могла попасть на спектакли во всякое время года.

Арбатский театр находился посреди площади, в конце Пречистенского бульвара. Строил его знаменитый архитектор Карло Росси, тот самый, который много лет спустя построил прекрасный Александрийский театр в Петербурге. Но и этот театр был очень красив. Высокое круглое здание с колоннами и множеством дверей на случай пожара выделялось среди всех других домов своей величавостью и замысловатой архитектурой.

Пространство между колоннами и зданием представляло галерею, удобную для подъезда экипажей.

Санька, поглядывая на этот красивый дом, не могла понять: Зачем такой выстроен и кто бы в нем мог жить?

Подойдя к Федору и показав на здание, спросила:

— А там чего?

— Театр,— ответил Федор.

— Чего? — не поняла Санька.

— Да театр же, Арбатский,— пояснил тот.

Но Санька все равно не поняла. Откуда ей было знать, что это за слово такое — театр? Сроду не слыхивала. Но потому ли, что ей приглянулся красивый сбитенщик, или почему иному и виду не показала, что не поняла. Покосившись на круглый дом, небрежно бросила:

— Стало быть, этот и есть?

Федор подтвердил:

Этот и есть! Представления тут каждый день. А иной раз на дню по два раза. И утром и вечером.

— Не приходилось бывать,— все так же небрежно, чуть поджав губы, проговорила Санька.

Но теперь-то она догадалась, что круглый дом, который зовется театром, такой же балаган, какие ставятся для разных представлений на праздничных гуляньях. Только этот построен для господ, а потому и красивее, и больше балаганов. Интересно все же хоть разок да побывать там внутри. Убранство небось богатое…

А Федор давай хвалиться, щеголять непонятными словами:

— Я сбитень туда ношу. Актеры ходко берут. Как приду за кулисы, кричат мне: «Федор, сюда подавай! Сюда неси горяченького!» Все распродам, останусь комедию али трагедию смотреть. Почитай, каждый день хожу. Всех актеров наперечет знаю.

Санька, видно, приглянулась Федору. Глаз не сводил с красивой девчонки. Да что там говорить: пунцовый шелковый платок очень шел к ее смуглому лицу, к черным глазам.

— Может, и тебя свести? Хочешь?

— Не знаю,— уклончиво ответила Санька. Хотеть-то, может, ей и хотелось, да время не позволяло. Домой пора.

Невольно прислушиваясь к голосу Алексашки, который яростно выторговывал у Домны каждую полушку за съеденные пироги, досадовала: чего он, дурень, разоряется? Не свои деньги платит. А ей все одно — копейкой больше али копейкой меньше. Расплатиться бы с Федором за сбитень да домой скорей. Дорога не близкая. К ночи б дойти. В темноте страшно. Разбойный люд по ночам балует…

— Алексашка, кончай базар! — сердито крикнула Санька белобрысому мальчишке.— Что ты…— и осеклась: Алексашки и след простыл, Алексашки рядом не было.



Страница сформирована за 0.17 сек
SQL запросов: 169