АСПСП

Цитата момента



Все, что говорится грубо, может быть сказано тактично.
Ты понял, блин?

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Как перестать злиться - совет девочкам: представь, что на тебя смотрит мальчик, который тебе нравится. Посмотрись в зеркало, когда злишься. Хочешь, чтобы он увидел тебя, злораду такую, с вредным голосом и вредными движениями?

Леонид Жаров, Светлана Ермакова. «Как жить, когда тебе двенадцать? Взрослые разговоры с подростками»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/d4097/
Белое море

БОЛЕЗНЬ ЛЮТАЯ

Укротила студеная зима бранный пыл ляшских полчищ. Месяца два не случалось крупных боев; разве только нападут где-нибудь в лесу на обительских дровосеков, и обагрит кровь белые сугробы снега в глухой чаще. Полки Лисовского да Сапеги сидели себе в своих укрепленных станах, где всего вдоволь запасли грабежом да насилием.

То у одного, то у другого вождя шли веселые пиры разливанные; тысячи костров освещали и грели многолюдный стан и днем, и ночью.

Не то в обители было: стряслась в ее стенах великая беда. Под конец января, когда разом прекратились трескучие морозы и настала сырая гнилая оттепель, появилась в обители лютая болезнь, и не было от той болезни ни помощи, ни спасения. Долго помнили все тот день черный, когда открылась в обители грозная напасть.

Сырым зимним утром прибежала в слезах к отцу Гурию Грунюшка и прямо ему в ноги бросилась. Сквозь рыдания еле разобрал старец ее речь.

— Помоги, ради Господа, отче! Матушка моя, старушка, пластом лежит — занемогла. Вспухла она вся, тело пятнами пошло. Ни слова молвить не может. Дай ей снадобья какого целебного! Помирает матушка совсем!

Не только отец Гурий, а и все молодцы всполошились, видя горе голубоокой Грунюшки; как сестра, полюбилась она им всем, не щадя себя, выхаживала она раненых. Все мигом идти собрались, даже Ананий, хоть он еще совсем недавно на ноги встал и бродил-то еле-еле, опираясь на высокий костыль. Но отец Гурий никого не взял: какая-де от вас подмога? Я и один справлюсь. Захватил он трав лекарственных.

Мать Грунюшкина ютилась вместе с другими старыми недужными богомолками в сенях трапезной. На сене и соломе, на ветхих, убогих подстилках тесно лежали старухи вокруг слабо тлеющего костра. Из дверей и от каменных, потемневших сводов несло сыростью. Стонами и громким плачем встретили богомолки доброго старца Гурия. Одни просили чем покрыться, другие — вина: согреть слабое тело, третьи о недуге своем криком кричали. Но не слушал их встревоженный старец, поспешая за плачущей Грунюшкой в дальний, темный и сырой угол.

Без памяти лежала бедная старуха на грязной соломенной подстилке. щелкните, и изображение увеличитсяУже не стон, а только хрип вырывался из ее распухших, воспаленных губ. Страшно было ее багрово-черное лицо. Старец Гурий наклонился к болящей, осмотрел грудь ее, спину, руки, и уныло головой покачал. Узнал он гостью страшную, лютую болезнь — цингу. Знал инок, чем лечить грозный недуг: надо бы пряных кореньев, уксусу, хлебного вина, а пуще всего — хорошей, проточной воды, да ясной, сухой погоды. А кругом стояла гнилая, мокрая оттепель, а в кладовых обительских ни вина, ни пряностей, ни уксусу давно уже не было: все еще в ноябре до капли, до крошки вышло. Нельзя было старуху спасти.

По печальному лицу старца поняла Грунюшка недобрую весть; упала она с воплем и причитаньями на беспамятное, бесчувственное тело старухи-матери.

— Покидаешь ты, матушка родная, свою дочь, сироту бессчастную. На кого бросаешь меня?! Где мне головушку приклонить?! Горе мое горькое, сиротство мое одинокое!

В ответ Грунюшке завопили, запричитали со всех концов и углов богомолки. Старца Гурия наперебой отовсюду звали; сразу везде больные оказались.

— И у меня, гляди-ка, отче — десны опухли!

— Мне грудь обложило, отец Гурий, помоги!

— Дай снадобья! Ради Господа Бога, ради святого Сергия!

Что было старцу делать с десятками, с сотнями недужных, плачущих и скорбящих! От жалости разрывалось на части доброе его сердце, но ничем он помочь им не мог, кроме молитвы. Обошел он всех, как мог — утешил, благословил, внушая терпеливо сносить злую напасть, говоря о Царстве небесном, что ожидает мучеников за веру православную. Насилу отпустили его богомолки, и поспешил растревоженный инок к архимандриту с худыми вестями.

На другой день, как воск бледная, с потухшими, впалыми глазами, — вошла Грунюшка к молодцам, в келью старца, и вымолвила глухим голосом:

— Преставилась матушка!

И упала бы на пол бедная девушка, если бы не подхватили ее вовремя. Не слышала она ни утешений Анания, ни увещания седого инока — словно мертвая, без кровинки в лице, сидела она на скамье.

— Полно, полно, болезная моя! — мягким голосом говорил ей Ананий, гладя ее ласково по русым волосам. — Не убивайся так. Матушка твоя век-то дожила уж.

— Молись, молись, дочь моя, — увещевал Грунюшку старец Гурий. — Сама ведаешь, что не одной тебе послал Господь испытание тяжкое. Всюду: во всех кельях, в углах, на дворах — мрут люди. В ночь-то более полусотни человек кончилось: одних злая лихорадка-трясовица убила, других жадная цинга съела. Неси крест свой, девушка, не ропщи на Бога. Грех великий — отчаяние!

— Мы тебя не покинем, — снова начал Ананий. — Ведь ты нам всем, как сестра родная, стала. Не одинокой сиротинкой будешь ты без матери на белом свете. Глянь-ка, сколько нас у тебя — заботников, защитников!

Не переставала Грунюшка ручьем слезы лить. Согрели сердце ее смутное ласковые речи, но все давила нежданная скорбь. Встала она со скамьи и пала в ноги старцу Гурию и добрым молодцам, утешителям своим.

— Помогите, не оставьте сироту бездольную! Нету у меня, сироты, ни грошика медного; не на что мне матушку отпеть-похоронить, не на что обрядить ее на вечный покой; нет ни одежи, ни савана! Горюшко мне!

Ни слова не ответили удальцы, а разом достали толстые мошны: в боях да вылазках немало каждому из них добычи досталось с убитых ляхов; было у них вдосталь серебра и золота. Зазвенели русские, ляшские, иноземные монеты, и мигом выросла около плачущей девушки немалая кучка денег.

— Видишь, девушка, — молвил отец Гурий, — печется о тебе Господь. И могилку для старухи у самой паперти церковной откупишь, и обрядишь ее, как подобает по обычаю православному. А я, иеромонах грешный, отпою старушку, панихидки отслужу, помолюсь над могилой ее. Не кручинься, ободрись духом!

Не нашла и речей девушка, чтобы отблагодарить печальников своих; только низко-низехонько поклонилась она каждому, рукою до полу. Светлые слезы катились из ее голубых глаз, глубоко вздыхала она.

Под вечер похоронили старуху-богомолку. Дивился народ, глядя, как шли за гробом рядом с рыдающей девушкой всем ведомые обительские храбрецы, словно родные братья. Похорон в тот день много было; для бедноты даже вырыли на кладбище монастырском общую могилку, заодно и отпели разом: не хватило бы для каждого порознь гробов…

Словно мертвая, упала Грунюшка на свеженасыпанную могилу матери, не хватило более ни голосу, ни слез. Со всех концов доносилось заунывное погребальное пение, холодный, мокрый снег тихо падал с мутного неба и таял в липкой грязи, в лужах широких и глубоких. Молодцы подхватили обессилевшую девушку, отнесли к старцу Гурию в келью. Насилу-насилу очнулась она.

День за днем все мрачнее и страшнее становилось в обители. Расползалась злая цинга на цепких лапах своих по всем жилищам, кельям, палатам. Хватала она слабых и сильных, молодых и старых, богатых и бедных; пухли и умирали люди сотнями. Сбились с ног старцы, хороня мертвецов бессчетных.

Много уже чернело на монастырском кладбище унылых общих могил, где лежали, побратавшись нежданною смертью, чужие друг другу люди.

— Скоро некому будет умерших отпевать, — говорил темным, туманным утром отец архимандрит князю-воеводе, сидя у него в горнице. — Моих старцев меньше трети осталось — всех болезнь лютая съела!

— И не говори, отче! — грустно отозвался князь. — Я-то уж и счет потерял своим ратникам. Доколе же будет Господь Бог на нас гневаться?! Всяких бед, кажись, довольно было; все избыли мы помощью святого Сергия, а эту беду не осилить нам! Опустели башни, стены; на страже стоять некому! Что делать, ума не приложу!

— Видно, придется царя Василия Иоанныча слезной просьбой утрудить. Без помощи никак не обойтись нам: живьем возьмут нас ляхи. Грамоту надо писать; теперь ночи темные — гонец неприметно проскачет мимо стана ляшского.

— Слышно, и царю-то нелегко приходится. Стеснил, окружил его вор тушинский. Пожалуй, не посмотрят бояре на наше горе великое: самим сила ратная нужна.

— А разве забыл ты, воевода, нашего печальника, предстателя за нас перед престолом царским. Отец Авраамий, келарь наш многомудрый, найдет доступ к сердцу царя. Ему и писать надо.

— Что ж, отец архимандрит, пошлем грамотку. Для нас в том стыда да позора нет: не за себя просим, а за обитель святую страшимся. Обезлюдели совсем.

— Вот и отец Гурий идет, — молвил архимандрит, глядя в окно. — Добрый он нам помощник; любит его народ, слушается. Да и сам себя инок не жалеет, даром что стар и дряхл. Пусть напишет грамоту.

Неровной, шаткой поступью вошел отец Гурий к воеводе: видно было, что устал старый инок до смерти.

— Утомился, отец Гурий? — участливо спросил архимандрит, идя ему навстречу. — Чай, много труда за утро понес?

— Ох, много, отец архимандрит! Невеселый труд-то — сердце надрывается, слезы из глаз сами идут. Девятерых покойников отпел сегодня. Еще до рассвета поднялся. Стрельцов трое померло, сын боярский Булыгин Ефим, да из старцев наших двое, отец Киприан да отец Пахомий. Другие-то — из богомольцев бедных. Истомился я… мочи нет!

Присел старец Гурий на скамью широкую, тяжело дыша.

— Так, преставился отец Киприан, — грустно молвил архимандрит. — Мудрый был инок, постник, молчальник великий. Сам царь Иоанн Васильевич не раз к нему в келейку молиться захаживал. Однажды гневен был схимник на царя Иоанна за свирепства его и не дал ему благословения, да и кромешников-опричников отогнал от двери своей дланью, грозно поднятой. И не тронул грозный царь святого старца! Отца Пахомия тоже жаль; недавно еще он чин ангельский принял, бежав от мирской суеты, но великий был он молитвенник за нас, грешных.

— Плача да стона у могилок сколько! — продолжал отец Гурий. — Дети покинутые, жены сирые! Господи! Господи!

— Устал ты, отче, — молвил ему князь-воевода, — а все же потрудись еще ради Бога. Надо нам в Москву к отцу келарю грамотку написать: умолил бы он царя помочь обители. Про все беды наши поведать надо мудрому отцу Авраамию, чтобы тронул он сердце царское, упросил бояр, советчиков государевых. Возьмись за перо, отче; складнее тебя никто здесь не напишет.

Покорно встал со скамьи старец Гурий и пошел к столу, да помешал ему послушник, что спешно в горницу вбежал и наскоро уставный поклон сотворил.

— Отца Гурия ищут. Покойников принесли. Отпевать некому, — быстро заговорил он. — За ним послали.

Остановился старец Гурий в нерешимости. Но выручил его отец архимандрит, встав с места.

— Оставайся, отец Гурий; пишите с воеводой грамоту. А тех покойников я сам отпевать пойду. Надо же и архимандриту за иноков потрудиться.

Не медля, вышел отец Иоасаф за послушником из кельи на дождь и холод, на обительское кладбище, полное стонущим, рыдающим, испуганным людом.

Принялись отец Гурий и воевода за грамоту. Перечислили они все до одной схватки, битвы, вылазки, что выпали на долю обительским ратникам; перечли храбрых воинов, убитых и в плен взятых. Отписали про подвиги монастырской рати, изобразили черные дни, что настали для защитников Троицкой обители.

"По два, по три десятка умерших от недуга злого кладем мы в общие могилы братские, — писал отец Гурий. — Зараз отпеваем покойников, за нехваткой иереев. Косит нас смерть лютая, словно траву высокую селянин во время урочное. Не высыхают очи наши от слез горьких, слепнут от ночей, без сна проведенных. Смягчи, отец келарь, сердце царя боголюбивого, Василия Иоанныча: да пришлет обители хоть малую подмогу. Оскудели мы людьми ратными, оскудели зельем пушечным,"боем огнестрельным, оружием воинским. Красноречив и разумен ты, брат наш любимый; от царя да бояр — ведомо нам — всегда тебе почет и ласка. Предстательствуй за нас перед думой боярской. Молим о том всем собором".

И много еще писал отец Гурий молений, увещаний и слезных просьб отцу Авраамию Палицыну.

Уже совсем грамота готова была, когда послышался у крыльца воеводского шум и говор многоголосой толпы. Все рос он, все яснее раздавались гневные крики; сливались мужские и женские голоса. Вбежал в келью бледный, испуганный послушник.

— Теснит народ буйный отца архимандрита!

Старец Гурий и князь-воевода поскорее из кельи вышли.

Все больные, голодные, недужные, нищий, — все собрались около жилья воеводского. Страшно было видеть опухшие от цинги лица, изъязвленные руки, гноившиеся очи, грязные лохмотья, полуобнаженные тела толпы. Обезумев от боли, страха и гнева, напирал народ на отца Иоасафа, что стоял безмолвный в своей черной мантии на крыльце и смело глядел в лицо подступающим людям. Ничего нельзя было разобрать, расслышать в стоне толпы, да и сама она не знала чего хотела, о чем кричала.

При выходе воеводы стихли немного крики и вопли — любил и знал народ храброго князя.

— Что надо, православные? — крикнул воевода, выступая вперед. — Не такие дни теперь, чтобы шум заводить! Не меду ли перехлебнули вы с горя-то?

Не ошибся князь воевода: и вправду в обители меду и браги великие запасы были, и не жалели их иноки для богомольцев. И на этот раз в толпе много хмельных виднелось. Пил народ с горя да со страха смертного.

На окрик воеводы опять поднялся шум и крик оглушительный. Перебивая друг друга, громко вопила толпа:

— Помираем мы без конца, без счету!

— Вон хотим из обители. Хоть под саблю ляшскую!

— Пускай бочки с медом выкатят!

— Пускай нас казной обительской оделят!

— Умолкните, неразумные! — грозно воскликнул отец Иоасаф. — На что ропщете? О чем плачетесь? Иль одни миряне мрут от болезни лютой? Иль старцы наши мало для вас забот да трудов несут?! Кому грозите вы, малодушные? Испытание тяжкое Самим Богом послано. С миром идите отсюда, молитесь!

Еще раз и воевода голос подал, прикрикнул на пристыженную толпу. Меж тем вольные ратники, молодцы обительские, прослышав о буйстве и смуте, мигом собрались у крыльца воеводы.

Пришел на костыле своем и Ананий, и Суета с бердышом тяжелым, и Павлов, и Тененев. Но уже не нужна была их подмога: народ расходился, тихо ворча и жалуясь, но не смея перечить доблестному воеводе и архимандриту. Отец Иоасаф приметил Анания, подозвал к себе и спросил ласково, благословляя его:

— Полегчало? Встал уже? Крепок же ты, молодец.

— А все ногу-то не вернуть назад, отец архимандрит, — отвечал богатырь молоковский. — Теперь пеший биться не стану. Молитвами святого Сергия сила-то прежняя вернулась. Еще в сече, на коне, пригожусь…

— Далеко еще, молодец, до сечи, — грустно молвил отец Иоасаф. — Да и не хватит теперь на бой воинов.

Ушли старцы и воеводы в горницу. Молодцы, от нечего делать, на стены направились. Сыро и холодно было там, ветер зимний крутил мокрым снегом по грязным, черным полям, по оврагам, полным талой водой. Голые, хмурые, темные вершины деревьев чернели в рощах и в лесу. Из далекого польского стана поднимались частые столбы дыма и рассеивались во влажной мгле тусклого неба. Солнце из сизого тумана глядело красным круглым пятном без лучей. Тоскою и смертью веяло от сырой земли, от онемевшего леса, от посиневшего снега.

— Ляхи! — крикнул вдруг быстроглазый Суета, указывая в сторону на ляшский конный объезд, показавшийся из-за кустов. Всадники стояли на месте, поглядывая на безлюдные стены обители. Наконец, пришпорив коней, они подскакали к башне на полет стрелы.

— Ишь, как осмелели, — буркнул Тененев. — Видят, что народу мало. Некому нас со стены-то спустить.

— Гей, вы, монастырцы! — окликнул их передовой лях, черноусый, толстый. — Не все еще вы померли в гнезде своем? Чего сидите там? Сдавайтесь!

— Уезжай себе от нашего гнезда в свою нору волчью! — ответил ему Суета. — Не разгрызть тебе наших стен.

— Право, сдавайтесь! — кричал лях. — Нам лишь неохота пороху тратить да людей губить. Все равно — измором возьмем. Вся земля ваша давно уж царю Димитрию покорилась. И Москву мы взяли, и Новгород, и Тулу. Одни вы упорствуете. Покоряйтесь скорее!

— Не труди горла попусту. Отъезжай, пан; мы твоих небылиц не слушаем! — гневно крикнул Суета.

И подняв камень со стены, пустил им горячий витязь в ляха. Камень угодил в лужу близ ног коня ляшского, обдало ляха грязью, разгневался он.

Пошла перебранка бойкая. Острее всех на язык Суета был, но того ему показалось мало. Тихо подошел он к пищали, что у соседнего зубца на станке стояла.

Лях все не унимался, поносил воевод, старцев, воинов позорил, робостью да неумением в бою попрекал, хвалился, что в прошлом бою троих монастырцев зарубил. Не уступали ему и обительские.

Ухитрился Суета неприметно фитиль зажечь. Грянула нежданно пищаль, и обдало хвастливого пана сеченкой свинцовой. Зашатался он в седле, свалился на землю, а конь, испугавшись, вздыбился и метнулся со всех ног в чисто поле. Всадник за скакуном по грязи поволокся, зацепившись шпорой длинной за стремя. С криком поскакали за ним другие, ловить бешеного коня. Шутками проводили их молодцы со стен, хваля Суету за меткую пальбу.

— А горазд был врать-то лях! — молвил Тененев. — Надо же было тебе, Тимофей, помешать ему.

— Я легонько! — смеялся Суета, спускаясь по лестнице с товарищами во двор обители.

У ЛЯХОВ

Хорошо был укреплен ляшский стан; раскинулся он далеко-далеко по полю и роще Клементьевской, по Волкуше-горе, по Красной горе.

Прорезывали его лишь глубокие овраги: Мишутин, Глиняный и другие. В тех оврагах были понаделаны засеки, и стояла крепкая стража. Стан походил на людный, шумный городок. Евреи, армяне и во лохи продавали воинам напитки всякие и припасы; серебра и золота награбленного у всех вдоволь было. Мед и вино лились в стане целыми ручьями. Вокруг богатых, панских шатров, увешанных для тепла мехами и шкурами, раскидывались сотни землянок и шалашей, где жили ляхи, немцы, венгерцы, казаки. Кругом, на окопах и турах, чернели замолкшие надолго пушки.

Прослышали уже ляхи о лютой болезни, что в обители свирепствовала, гордо и самодовольно поглядывали они на монастырь, как на готовую добычу.

В дождливое, темноватое утро невдалеке от оврага Глиняного, близ стана Лисовского, сидели и беседовали друзья-приятели: беглец из обители Оська Селевин и литвин Мартьяш. Оба потягивали крепкое, сладкое винцо из глиняной большой сулеи. На легких хлебах отъелся, раздобрел Оська Селевин и одет он был щеголем, даже пистоль немецкую, хитрой, заморской работы, раздобыл и носил ее за поясом.

— А по-моему, — говорил он литвину, — нечего тебе в обитель соваться. Еще пронюхают про умысел твой: тогда оттоле живым не выйдешь. Злы ведь молодцы обительские, да и старцев Господь разумом не обидел: догадаются, чай, зачем ты к ним забрался.

— Эх, головы не жаль! Хочу отплатить им за то, что пушку у меня разбили, за то, что подкоп мой до конца довести не дали! — злобно молвил рыжий пушкарь. — Да и ждать надоело: шутка ли, чуть не полгода сидим здесь. Пора до золота обительского добраться.

Оська Селевин прилежно из сулеи тянул; выпил вдоволь, отерся и захохотал весело.

— Мне, брат, и здесь хорошо; пенять не буду. Неласково покосился Мартьяш на переметчика.

— Известно, тебе лишь бы мед был да вино. А мне на глаза показаться стыдно пану гетману да пану полковнику. Насулил я им всего, а ничего не сделал. И кто знал, что монастырцы про подкоп проведают! Нет, уж теперь перехитрю я их!

Снова принялись приятели за сулею. Снова начал литвин простоватого Оську об обители расспрашивать: о воеводах, об игумене, о старцах. Слушал его рассказы да себе на ус мотал, про запас. Наконец, и Селевин приметил его лукавство, вздумал подшутить:

— А пуще всего подружись ты в обители с большим братом моим, Ананием. Чай, видел его, как он ваших бердышом сек? И еще тебе мой совет: поборись ты с ним один на один, поломай ему ребра. А ежели он тебя с маху единого пополам сломит — не взыщи.

Нахмурился литвин, с недоброй усмешкой ответил:

— Да и ты брата-то своего остерегайся. Как встретит он тебя в бою, приласкает рукой тяжелой.

Оська даже сулею оставил и отплюнулся.

— Типун тебе на язык! Сам с ним возись!

— Полно, не робей. Может, его теперь и в живых нет.

— Сегодня у пана Лисовского, что ль, пировать будут? — спросил, помолчав, Селевин, кивая на пестрый шатер полковника, видневшийся из-за рощи Терентьевской.

— У него. Гонец, слышно, из Тушина прискакал от царя Димитрия. Грамоту паны читать будут.

— От царя Димитрия? — проговорил Оська, словно дивясь. — А какого же царя Димитрия на Москве убили, да сожгли, да пеплом пушку зарядили, да выпалили?

— Ну, что с тобой о том беседу вести! — сказал сердито Мартьяш. — Сказано: Димитрий. Про то паны знают.

— Ну и пусть их! — отозвался Оська, прикладываясь к сулее. — Эх, крепкое винцо. Подремать, что ли?

Согласился и Мартьяш отдохнуть малость. Выбрали приятели под сосенкой сухое местечко, разостлали свои меховые тулупы и прилегли, угостившись еще перед сном. Скоро и заснули они крепко.

Тем временем в глубине оврага Глиняного слышался шорох какой-то, шепот, звяканье оружия. Все яснее и яснее становился шум. Вот показалась из-за кустов чья-то голова в высокой стрелецкой шапке; за ней — другая, третья. Зафыркали кони в кустах, пищали засверкали. Крадучись, озираясь, выбралась из оврага Глиняного небольшая рать воинов московских, исправно вооруженная, доброконная. Вели они и в поводу еще коней вьючных с немалой поклажей.

Мигом воевода московский зорким глазом путь выбрал промеж двух крайних окопов, и понеслись всадники через ляшский стан к обители. Задрожала земля от конских копыт.

Проснулись от шума сладко спавшие Оська да Мартьяш.

— Стрельцы московские! — закричал литвин.

— Господи помилуй! Ужели обошли нас?! — пробормотал, бледнея от страха, Оська.

— Давай пистоль свою сюда! Весть подать надо. Выхватил догадливый литвин у Селевина из-за пояса его немецкую пистоль. Сверкнула кремневая искра, прокатился вслед конной толпе гулкий выстрел.

Стража на окопах тоже приметила стрельцов; поднялись, засверкали пищали, трубы загудели, крик и суета поднялись в стане. Но, разогнав коней, прорвались стрельцы сквозь ляхов и поскакали в поле.

— Скажите панам, что атаман Останков от царя в обитель с запасом проехал! — зычно крикнул передовой всадник страже ляшской, проносясь мимо.

Грохнули, наконец, пищали вслед стрельцам — в четырех скакунов угодили, четверо воинов наземь упали вместе с конями. Хотели они, пешие, товарищей догнать, да не удалось: выслал Лисовский своих гусар легкоконных — взяли московцев, в стан повели. Остальные уже у ворот обительских были.

Переполошились ляхи, паны друг друга корили, что не усмотрели, не устерегли пути. Больше всех сердился и бранился пан Лисовский. Был он со вчерашней поздней попойки красен и зол. Тысячу проклятий послал он своим ротозеям-жолнерам, посулил их развесить на соснах с петлями на шее, на всю ночь на стражу нарядил.

— А где московцы? Сюда их живее! — заревел он. Привели стрельцов: трое рядовые воины были, четвертый — с галуном золотым на красной шапке.

— Ты кто будешь? — грозно спросил Лисовский.

— Ждан Скоробогатов, десятник рати царской, — смело ответил тот. — Послал государь и великий князь Василий Иоаннович стрельцов да детей боярских с атаманом Суханом Останковым на подмогу старцам и воеводам обительским. И захватили мы с собой вдоволь зелья пушечного и всяких снарядов воинских. Семьдесят человек нас было — стрельцов, казаков и слуг монастырских. А следом за нами шлет царь и еще силу большую.

— Небылицы плетешь! — яростно закричал полковник.

— Истинно слово мое, пан! — твердо ответил Ждан.

Разгневался Лисовский на то, что перечит ему беззащитный

пленник, что пугает вестями ляхов.

Тем временем прискакал из своего стана пан гетман Сапега. Всполошила и его дерзость московцев. С ним были и ротмистры полков его: пан Костовский, князь Вишневецкий. Сияя пестрыми кунтушами, звеня дорогими, изукрашенными саблями, окружили паны связанных московских воинов.

— Взгляните, пан гетман, какие упрямцы! — воскликнул Лисовский, указывая Сапеге на пленников.

— Что вы, пан полковник, будете делать с ними?

— О, я уже придумал! — И на красном лице хищного наездника показалась торжествующая, зловещая усмешка.

— Надеюсь, вы допросите их хорошенько?

— Допрашивать? Да разве пану гетману неизвестно их воловье упорство? Нет, я покажу монахам, как ляхи наказывают за дерзость и ослушание. Хотите видеть, пан гетман, — поезжайте со мной.

По приказу Лисовского гусары вскочили на коней и окружили пленников.

— В поле! К стенам! — крикнул полковник.

— Поедем с ними, пан гетман, — шепнул Сапеге князь Вишневецкий. — Полковник, кажется, рехнулся от злости и забыл, что у монахов в руках есть много и наших пленных.

Блестящий отряд ляхов близко подскакал к монастырским стенам. На башнях у зубцов показался народ; обительские узнали в толпе вражьей своих; глядели со страхом, что будет с ними.

— Вывести вперед московцев и отрубить им головы! — закричал своим жолнерам полковник Лисовский.

— Остановитесь, пан полковник! Это безумие! — заговорили наперебой гетман и ротмистры. — А наши пленники? Ведь монахи могут убить и их!

— Мои люди взяли в плен стрельцов, и я делаю с ними, что хочу! — сердито и упрямо отвечал Лисовский. — Гей, жолнеры? Вы слышали приказ?

— Жаль, что я не взял с собой людей! — гневно сказал Сапега, отъезжая в сторону.

Одна за другой слетели окровавленные головы мучеников за святую обитель на грязную, холодную землю. Жолнеры, воткнув их на пики, показали издали обительским защитникам. Глухой крик раздался на стенах и башнях; увидели ляхи, как заметались там стрельцы и послушники, бросились поспешно куда-то.

С замиранием сердца следили за этой суетой Сапега и ротмистры его: чуяли они недоброе и не обманулись.

— Глядите, пан полковник, вот вам и возмездие, — молвил Сапега, подъезжая опять к Лисовскому. Тот устремил воспаленные, налившиеся кровью глаза на стены. На высокой башне показались оба воеводы обительские в блестящих доспехах, за ними стали стеной московские стрельцы в красных кафтанах с пищалями на плечах. Потом вывели кучку безоружных связанных людей.

— Ротмистр Брушевский! Князь Горский! — слышалось в польском отряде. — Наши пленные! Что-то будет?!

Высокий воин, с широким, блестящим топором в могучей руке, подошел к пленным ляхам и повел одного из них к переднему башенному зубцу. Молнией сверкнуло на башне страшное оружие — и казненный лях слетел с вышины к подножью башни.

— Брушевский обезглавлен! — воскликнул в отчаянии Сапега. — На вашей душе, пан полковник, этот грех!

Одно за другим валились с башни бездыханные тела пленников. Не выдержали ляхи кровавого зрелища и ускакали в стан. Лишь пан Лисовский, отуманенный злостью и хмелем, злобно усмехался.

— Когда возьму обитель — все припомню!

Медленно направился он со своими верными жолнерами к окопам. А там, в сапегинском стане, да и у самого полковника, закипал уже гнев: те, что ранее примчались, рассказали о кровавой казни, что свершилась на монастырских стенах. Были в числе казненных и паны, и немцы, и венгерцы, и казаки — почти из каждого ляшского полка воины. И взволновался весь многолюдный стан, шумными толпами сходились стрелки и наездники, на вождей роптали.

— Кабы не Лисовский, были бы живы наши!

— Он первый кровавое дело начал!

— Ему только бы грабить! Войска не бережет!

Польский шляхтич из стана сапегинского еще больше разжег гневную толпу. Вскочил он на туру старую, саблей загремел и крикнул, что хочет воинам добрый совет дать. Кое-как унялся шум и крик кругом.

— Панове! — начал шляхтич, — или мы не вольные люди? Или вождям нашим только сабли наши дороги, а крови нашей не жаль?! За что погибли товарищи наши? Не по капризу ли пана полковника? В его голове вчерашнее венгерское бродит, а мы из-за этого на казнь иди! Полно, братья панове, терпеть да ежиться, да в шалашах зябнуть, да под пушки лезть! Кто как хочет, а я вон ухожу! От таких гетманов да полковников хорошего не дождешься. В Тушино пойду, к Рожинскому!

— Дело шляхтич говорит! Идем в Тушино, к гетману Рожинскому! — кричали польские дружинники.

— Вот это вождь! Не чета нашим: печется о войске!

— Vivat гетман Рожинский! — загремело по всему стану.

Вдруг отовсюду посыпались проклятия, угрозы, засверкали вынутые из ножен сабли: толпа увидела пана Лисовского с его гусарами. Нахлынули на него мятежники.

— Убить кровопийцу! Из-за него наши погибли!

— В сабли его! На куски рассечем!

— Ударим на них. Бей грабителя!

Раздались выстрелы, пули засвистали над головами гусар, сотни озлобленных панов и шляхтичей напирали на отряд полковника.

Лисовского смутить было нелегко; выхватил он саблю, своим наездникам головой кивнул — и стали они тесными рядами, выставив острые копья вперед. Еще немного — и началось бы кровавое побоище. Но тут выехал между гусарами и бешеной толпой гетман Сапега со своими ротмистрами. При виде его поутихли мятежники: все любили доброго и щедрого гетмана, и никто не хотел на него идти.

— Убейте меня, панове! — провозгласил он, печально покачивая головой. — Истерзайте меня на клочья, прежде чем увижу, что дети великой Польши подняли меч друг на друга! Обрадуйте врагов схваткой братоубийственной, оставьте ненаказанными стрельцов жестоких, что обагрили руки в крови нашей! Покиньте добычу богатую, что сулят нам стены твердыни монашеской! Бросьте вождей ваших, знамена ваши! Но — повторяю, панове — прежде убейте меня, чтобы не видел я всего этого!

Дальше и дальше ехал гетман, окликая панов и шляхтичей по имени, уговаривая их, награду суля. И полковник Лисовский, видя, что плохо дело, тоже на уступки пошел.

— Предлагаю вам мир, товарищи! — крикнул он. — Для обиженных найдется у меня по хорошей горсти червонцев. А кроме того, зову всех на пир веселый в стан свой. Меду и вина будет вдоволь. Мир, товарищи!

Погас гнев горячих, легкомысленных шляхтичей, вложили они сабли — и скоро пошла уже у них с гусарами веселая, мирная беседа в ожидании хорошей попойки.

— Это научит вас осторожности, пан полковник, — говорил Сапега Лисовскому, входя с ним и ротмистрами в шатер, где готовилось пиршество. — С нашей шляхтой нельзя шутить. Дело было серьезное!

— Я смял бы их мигом! — презрительно отозвался Лисовский. — Но предпочел поберечь своих гусар. Ну, за кубки!

Блюда с дымящимся мясом, бочонки с вином, медом и пивом наполняли уже весь длинный стол, который едва помещался в просторном шатре полковника. Не заставляя себя долго просить, гости расселись по скамьям. После первого кругового кубка гетман Сапега поднялся и, покрывая могучим голосом шумные разговоры гостей, объявил:

— Товарищи, царь Димитрий и гетман Рожинский прислали к нам из Тушина гонца. Выслушаем его, пока еще крепкие вина пана полковника не отуманили нам головы. Сообща обсудим, что ответить гетману.

После безмолвного согласия гостей сапегинский хорунжий ввел в шатер тушинского гонца. То был мелкий шляхтич, служивший в хоругви гетмана Рожинского — друга и приспешника второго самозванца.

— От царя и гетмана, — сказал он, с низким поклоном вручая Сапеге письмо с восковой большой печатью. Среди общего безмолвия гетман быстро пробежал тушинское послание и недовольно нахмурился.

— Все упреки! — насмешливо сказал он. — В Тушине дивятся, что мы пятый месяц стоим у стен монастыря и до сих пор не добрались еще до казны его. Делают нам советы, просят выслать к Москве легкие конные отряды, чтобы тревожить полки Шуйского. Все старое! Ничего путного не выдумали.

— Посоветуйте и вы, пан гетман, Димитрию и Рожинскому — пусть они придут со своими полками постоять перед монастырем, — крикнул насмешливо Лисовский.

Со всех концов стола посыпались нескромные шутки и остроты насчет самозванца, Рожинского, красавицы Марины, пана Мнишека, отца ее.

Гетман велел гонцу тушинскому удалиться.

— Итак, панове, несмотря на все неудачи, мы все же не уйдем от этих упрямых монахов?! Отступить — позорно!

— Остаемся! Остаемся! — закричали паны.

— Vivat гетман Сапега!

— На погибель монахам!

— За добычу!

Тосты, восклицания гнева и радости смешались в бурю криков. Заходили полные кубки и бокалы, зазвучали разгульные песни. Пир становился все веселее.

Сапега, обмениваясь со своим соседом Лисовским приятельскими шутками и чокаясь полным бокалом, почувствовал, что кто-то тихо, но настойчиво потянул полу его пунцового, шитого золотом кунтуша.

— Пан гетман, — униженно кланяясь, шепнул ему рыжий литвин Мартьяш, — вспомните наш уговор!

— А, это ты? — гетман нахмурился. — Какой уговор? Да, помню. Ты хотел пробраться в монастырь. Где же ты пропадал все это время?

— Ясновельможный пан гетман не звал меня к себе, — с притворной скромностью ответил хитрый литвин.

— Так ты все же хочешь провести монахов?

— Хочу, пан гетман! Ваша ясновельможность повторит, конечно, свои прежние посулы? — шепнул Мартьяш.

— Сотня червонцев, если возьмем монастырь.

— И от меня — другая! — прибавил Лисовский.

— Хорошо, — сказал литвин. — Дней через пять или шесть я подам о себе весточку. Постараюсь поработать над монастырскими пушками, чтобы они не досаждали вашим ясновельможностям.

— Желаю тебе не попробовать монастырского топора! — пошутил охмелевший пан полковник.

Мартьяш молча поклонился Сапеге и Лисовскому и вышел из шумного, светлого шатра. Около полковничьей ставки его ждал Оська Селевин.

— Пойду сегодня ночью, — сказал ему литвин.

— Путь тебе дороженька, — отозвался Оська. — На расставанье-то нехудо горло медом промочить. Идем.

Проходя мимо ярко пылающих костров, около которых бражничали польские наездники, приятели услыхали в одном месте громкий говор и смех неистовый. Любопытный Оська побежал взглянуть что делается?

— Глянь-ка, что за чудище! Вот богатырь-то! — позвал он Мартьяша, кивая на тесный кружок гусар, где шла какая-то потеха.

Среди ликующих, хмельных ляхов стоял огромного роста воин с угрюмым, неподвижным лицом. Он показывал им свою силу и дивил ею беззаботных рубак. Одной рукой поднимал неведомый пан латника в полном доспехе, другою держал на весу большую осадную пищаль вместе с ее медным станком.

Похвалы сыпались на него со всех сторон, но угрюмый черноволосый пан не отвечал ни слова. Кончив потеху, он на перекрестные вопросы только покачал головой и показал рукой на свой рот: силач был нем.

— Экой молодец! — крикнул Оська, оборачиваясь к Мартьяшу, и вдруг, удивляясь, даже руками развел: исчез, сгинул куда-то рыжий литвин.

Никто не заметил, как побледнел Мартьяш, увидевши немого пана, как отскочил и скрылся меж шатрами.



Страница сформирована за 0.81 сек
SQL запросов: 171