Железная дорога в этих местах тогда только строилась, и поезд довез нас до конечной (на тот момент) станции "Шестьдесят четыре". Пока слуги выгружали наше объемистое снаряжение, я уселся на шоп-бокс (ящик для провизии, что-то вроде плетеной корзины) и закурил трубку, размышляя о том, что мы наконец достигли края нашей "ойкумены" - обитаемой земли, где начинаются бесконечные тропы, в разных направлениях пересекающие материк. Через какое-то время ко мне подошел немолодой англичанин, очевидно поселенец. Он поинтересовался, куда мы направляемся. Когда я описал ему наш маршрут, он спросил: "Вы первый раз в Африке? Я здесь уже сорок лет". "Да, - ответил я. - По крайней мере, в этой части Африки".
"В таком случае могу ли я вам кое-что посоветовать? Понимаете, сэр, здесь страна не человека, а Бога. И если что-нибудь случится, вы просто сядьте и постарайтесь не волноваться". С этими словами он поднялся и смешался с толпой негров, суетившихся вокруг.
Я долго сидел, пытаясь представить себе психологическое состояние человека, который мог сказать такое. В словах англичанина несомненно сконцентрировалась квинтэссенция его опыта; не человек, а Бог правил здесь, другими словами, не воля или намерение, а непостижимая судьба.
Я все еще продолжал обдумывать его слова, когда раздался сигнал к отъезду и подъехали два наших автомобиля. Мы, восемь человек, взгромоздились вместе с багажом в машины, стараясь устроиться по возможности удобно. Затем несколько часов ни о чем, кроме тряски, думать было невозможно. Ближайшее поселение Какамега, где размещались окружной комиссар, небольшой гарнизон африканцев, вооруженных винтовками, госпиталь и, хотите верьте - хотите нет, маленькая психиатрическая больница, оказалось гораздо дальше, чем я предполагал. Наступил вечер, и внезапно мы очутились в кромешной темноте. И в этот момент разразилась тропическая гроза: гром, молнии и такой ливень, что через минуту мы вымокли с головы до пят, а каждый мелкий ручеек превратился в бурный поток.
В половине первого ночи, когда уже стало проясняться, мы в плачевном состоянии наконец добрались до Какамеги, где комиссар привел нас в чувство изрядной порцией виски и пригласил в свою гостиную. В камине пылал веселый и такой долгожданный огонь. Посреди комнаты стоял большой стол, заваленный английскими журналами. Впечатление складывалось такое, будто мы оказались в загородном доме где-нибудь в Сассексе. Я так устал, что не мог провести грань между сном и явью: снится мне все это или я, наоборот, проснулся. Но в конце концов нам все же пришлось разбить наш палаточный лагерь, - мы делали это впервые, - и, слава богу, все оказалось на месте.
На следующее утро я проснулся с легкими признаками ларингита: меня знобило, и целый день я вынужден был провести в постели. Этому обстоятельству я был обязан моим знакомством с так называемой brainfever bird (дословно: птица, вызывающая воспаление мозга. - англ.). Эта птица знаменита тем, что абсолютно точно допевает октаву до предпоследней ноты и тут же начинает все сначала. Из-за высокой температуры и подобного музыкального сопровождения я испытывал ощущение, что голова моя раскалывается на куски.
Другой пернатый обитатель банановых плантаций выводил мелодию, состоявшую из двух сладчайших и приятнейших звуков, заканчивая ее третьим - резким и пугающим. Quod natura relinquit imperfectum… (To, что природа оставила незавершенным. - лат.) Лишь одна птица здесь издавала безупречно мелодичные звуки. Когда она пела, казалось, будто вдоль горизонта плывет колокольчик.
На следующий день с помощью комиссара мы увеличили число наших носильщиков и получили его военный эскорт из трех стрелков. В таком составе мы начали путь к вершине Элгон (
Для путешественников вдоль тропы были построены небольшие кирпичные домики, круглые, с соломенной крышей. Они были открыты и совершенно пусты. По ночам у входа подвешивался зажженный фонарь, чтобы отпугнуть незваных гостей. У нашего повара фонаря не было, зато он поселился один в собственной маленькой хижине, чем был очень доволен. Но это чуть было не закончилось для него самым печальным образом. Накануне он заколол перед своей хижиной овцу, купленную нами за пять угандийских шиллингов, и приготовил на ужин превосходные отбивные. Когда же после ужина мы уселись у костра и закурили, до нас донеслись странные звуки, которые, приближаясь, напоминали то медвежий рев, то собачий лай, то пронзительный крик, то истерический смех. В первое мгновение мне показалось, что я нахожусь на комическом представлении у Барнума и Бэйли, но вскоре сцена стала уже не смешной, а угрожающей. Нас со всех сторон окружали голодные гиены, привлеченные, видимо, запахом овечьей крови. Это они устроили дьявольский концерт, и в отблесках огня можно было видеть, как в высокой траве горели их глаза.
Гиены, как известно, не нападают на человека, но абсолютной уверенности в безопасности у нас не было, тем более, что в этот момент раздался страшный вопль - он доносился со стороны хижин. Мы схватились за оружие (девятимиллиметровая винтовка Манлихера и охотничье ружье) и сделали несколько выстрелов по светящимся в траве огонькам, когда вдруг подбежал перепуганный повар. Выяснилось, что "физи" (гиена) забралась в хижину и чуть было не загрызла его. Весь лагерь был в панике. Гиены испугались и, шумно протестуя, удалились. Остаток ночи прошел спокойно и тихо, лишь из хижины, где жили носильщики, еще долго доносился смех. Утром следующего дня у нас появился местный вождь с дарами - корзиной яиц и двумя цыплятами. Он упрашивал нас задержаться еще на день и перестрелять гиен. Оказывается, за день до нашего происшествия, они напали на спавшего в хижине старика и растерзали его. De Africa nihil certum! (В Африке ни в чем нельзя быть уверенным. - лат.)
С рассветом в жилище опять началось веселье - оттуда слышались взрывы хохота. Похоже, они обыгрывали события минувшей ночи. Один изображал спящего повара, другой - подползающую к нему гиену. Эту маленькую пьесу они многократно повторяли, но публика каждый раз была в восторге.
С тех пор повара прозвали Физи. Мы, трое белых, уже получили свои "trademarks" (прозвища. - англ.). Моего друга, англичанина, называли Красношеим, как, впрочем, и всех здешних англичан. Американец, который щеголял в эффектном плаще, был известен как Bwana meredadi (Нарядный господин). Волосы тогда у меня уже были седыми (мне было пятьдесят), и меня назвали Mzee - старик, считая столетним. Людей в преклонном возрасте здесь почти не встретишь, седых я видел очень мало. Mzee - еще и почетный титул, и он был присужден мне, поскольку я возглавлял "Психологическую экспедицию в Багишу" - название, которое "lucus a non lucendo" ["Lucus" (роща) от "non lucendo" (не светит) - пример анекдотичной этимологии; это означает нелепое, противоположное действительности название.] присвоили этой экспедиции в министерстве иностранных дел в Лондоне. Мы действительно побывали в Багише, но гораздо больше времени провели на Элгоне.
Мои негры оказались превосходными знатоками человеческого характера. Такая интуитивная проницательность связана со свойственной им удивительной способностью к подражанию. Они потрясающе копируют походку, жесты, манеру речи, в буквальном смысле "влезая" в шкуру своего персонажа. Их способность к постижению эмоциональной природы показалась мне поразительной. Я использовал любую возможность, чтобы вступать с ними в длительные беседы, к которым они, судя по всему, питали пристрастие. Таким образом я многому научился.
То обстоятельство, что наше путешествие было как бы полуофициальным, давало нам определенные преимущества: нам было легче нанимать носильщиков, легче добиться военной охраны. Последнее не было излишней предосторожностью, мы передвигались по районам, которые белыми не контролируются. Так, при восхождении на Элгон нас сопровождали сержант и два солдата. От губернатора я получил письмо с просьбой взять под свою защиту некую англичанку, которая возвращалась в Египет через Судан. Поскольку мы следовали по тому же маршруту и уже успели познакомиться с этой дамой в Найроби, я не видел причин отклонить эту просьбу. К тому же мы были многим обязаны губернатору за самую разнообразную помощь.
Я рассказываю об этом, чтобы показать, как неуловимо архетип может влиять на наши поступки. Нас по чистой случайности было трое. Я приглашал еще одного моего приятеля присоединиться к нам, но обстоятельства не позволили ему принять приглашение. Этого оказалось достаточно, чтобы бессознательно мы стали ощущать себя архетипической троицей. Но для полноты нам не хватало четвертого.
Поэтому я предпочел воспользоваться случаем и с удовольствием приветствовал присоединившуюся к нам даму. Она оказалась непритязательной и бесстрашной, внося приятное разнообразие в нашу мужскую компанию. Когда спустя какое-то время наш юный товарищ заболел тяжелой формой тропической малярии, нам очень пригодился ее опыт: в первую мировую войну она была медсестрой.
После происшествия с гиенами мы двинулись дальше, не успев выполнить просьбу вождя. Дорога шла под уклон, все чаще попадались следы третичной лавы. Мы прошли через заросли гигантских, покрытых огненно-красными цветами деревьев найди. Огромные жуки и исполинские, ослепительно раскрашенные бабочки оживляли поляны и лесные лужайки, на ветвях раскачивались любопытные обезьяны. Вскоре мы почувствовали себя "miles from anywhere" (затерянными. - англ.) в джунглях; это был райский мир. Большей частью наш путь пролегал по краснозему саванны, мы предпочитали естественные тропы, узкие и извилистые.
Без особых приключений мы достигли подножья горы Элгон, которая по мере приближения к ней росла на глазах. Здесь начинался подъем: узкая тропа, ведущая вверх. Нас приветствовал местный вождь, он был сыном лекаря - "лайбона". Приехал он на пони, это была единственная лошадь, которую мы пока здесь встретили. Он сообщил, что его племя принадлежит к масаи, но ведет обособленное существование здесь, на склонах горы Элгон.
После нескольких часов подъема мы вышли на большую живописную поляну, где протекал чистый и холодный ручей, падающий с высоты примерно трех метров. Здесь мы выкупались, разбили лагерь на мягком и сухом склоне в тени зонтичных акаций. Неподалеку находилась негритянская деревушка, состоявшая из нескольких хижин и бомы - двора, огороженного забором из колючего кустарника.
С местным вождем я объяснялся на суахили. По его распоряжению нам носили воду, этим занималась женщина с двумя дочерьми-подростками. Всю их одежду составлял только пояс из раковин каури (раковины ходили здесь в обращении вместо денег). Девушки были поразительно миловидными и стройными, с шоколадно-коричневой кожей и аристократически медлительными движениями. Приятно было слышать по утрам тихий звон железных колец, когда они шли от ручья, видеть их силуэты, когда, слегка покачиваясь, они выплывали из высокой желтой травы, удерживая на голове сосуды с водой. Набор украшений, которые они носили был чрезвычайно разнообразен: кольца на лодыжках, медные браслеты, ожерелья и серьги из меди или дерева, по форме похожие на маленькие катушки. В нижнюю губу они втыкали костяной или железный гвоздик. У девушек были прекрасные манеры, встречая нас они застенчиво и очаровательно улыбались.
У меня никогда не было возможности поговорить с местными женщинами (за исключением одного случая, о котором я вскоре упомяну), здесь это не принято. Как и у нас на юге, мужчины здесь разговаривают с мужчинами, женщины - с женщинами.
Вести себя иначе означает love-making (заниматься любовью. - англ.). Белый при этом не только теряет свой авторитет, но и рискует "going-black" (почернеть. - англ.), в чем я не раз убеждался. Нередко доводилось слышать, как негры говорили о каком-нибудь белом: "Он - плохой человек", Когда я спрашивал почему, в ответ раздавалось: "Он спит с нашими женщинами".
Мужчины здесь занимались скотом и охотой, женщины - шамбой (плантациями бананов, сладкого картофеля, риса и маиса). Дети, козы и цыплята - все помещались вместе в одной круглой хижине. Достоинство и естественность местных женщин определялось их активной ролью в домашнем хозяйстве. Понятие равноправия женщин - это порождение нашего века, когда естественное деловое партнерство мужчины и женщины потеряло свой смысл. Примитивное же общество регулируется бессознательным эгоизмом и альтруизмом - в расчет принимается и то, и другое. Этот бессознательно установленный порядок тотчас разрушается, если происходит нечто непредвиденное, восстановление же его - уже всегда некий сознательный акт.
Я с теплотой вспоминаю одного из своих "информантов", от которого получил немало интересных сведений о здешних семейных нравах. Это был удивительно красивый и вежливый юноша по имени Гиброат - сын вождя, чье доверие мне, похоже, удалось завоевать. Он охотно брал у меня сигареты, но никогда не выпрашивал подарки, в отличие от всех остальных. Время от времени он "наносил светские визиты" и рассказывал всякие любопытные вещи. Я видел, что ему хочется о чем-то меня попросить, но он все не решается. Через какое-то время, когда наше знакомство достаточно упрочилось, юноша обратился ко мне с неожиданной просьбой: он хотел, чтобы я познакомился с его семьей. Мне было известно, что жены у него нет, а родители его умерли. Речь шла о его старшей сестре, которая вышла замуж, став второй женой, у нее было четверо детей. Гиброат попросил меня навестить их - по-видимому, в его жизни сестра занимала место матери. Я согласился, полагая, что смогу получить некоторое представление о семейной жизни туземцев.
"Madame etait chez elle" (мадам была у себя. - фр.), она вышла из хижины, когда мы прибыли, и непринужденно поздоровалась с нами. Она оказалась привлекательной женщиной среднего возраста, то есть ей было около тридцати; кроме обязательного пояса, она носила кольца на лодыжках и запястьях, какие-то медные украшения свисали с необыкновенно длинной мочки уха, грудь прикрыта шкурой какого-то дикого зверька. Своих четырех маленьких "мтотос" она заперла в хижине, и они выглядывали сквозь дверные щели, возбужденно хихикая. По моей просьбе она открыла дверь, но лишь через какое-то время они осмелели и вышли. Сестра Гиброата была так же любезна, как и он сам. А он светился от радости, видя успех своего предприятия.
Мы говорили стоя, потому что сидеть было негде, разве что на пыльной, покрытой пометом дороге. Беседа наша ограничивалась условными рамками полусемейной-полусветской тематики: семья, дети, дом, сад. Старшая жена жила рядом, у нее было шестеро детей. Бома этой "сестры" располагалась метрах в восьмидесяти от нас. Приблизительно на полпути между хижинами жен, на вершине этого умозрительного треугольника стояла хижина мужа, а метрах в пятидесяти за ней - маленькая хижина, принадлежавшая его взрослому сыну от первой жены. Каждая из двух женщин имела собственную шамбу, и моя хозяйка, похоже, очень гордилась своей.
У меня сложилось впечатление, что ее уверенность и чувство собственного достоинства были основаны в значительной степени на адекватности ее своему маленькому миру, включающему детей, дом, скот, шамбу, и - last but not least (последнее, но немаловажное. - англ.) - не лишенную привлекательности внешность. О муже говорилось вскользь; казалось, он то есть, то - нет. В данный момент он находился в каком-то неизвестном месте. Моя хозяйка казалась воплощением стабильности, воистину она была "pied-r-terre" (земная опора мужа. - фр.). Вопрос заключался не в том, есть он или нет его, но скорее - есть ли она, ибо она являлась центром этого домашнего мира, пока муж бродит где-то со своими стадами. То, что происходит внутри этих "простых" душ, не осознается и потому неведомо, ведь собственные заключения о "прогрессивной" дифференциации мы делаем, исходя из своих представлений о европейских нравах - и только.
Я спрашивал себя: не является ли "мужественность" белой женщины следствием того, что она утратила этот естественный мир (шамба, дети, домашний скот, собственный дом и очаг); может быть, это своего рода компенсация за утрату естества, а отсюда причина "женственности" белого мужчины? Рациональная государственная структура стремится любыми способами затушевывать различия между полами. Роль гомосексуализма в современном обществе аномальна: отчасти, это следствие материнского комплекса, отчасти - феномен естественной целесообразности, призванный предотвратить дальнейшее воспроизведение.
Мне и моим товарищам по путешествию посчастливилось ощутить вкус африканской жизни в ее первобытной и ни с чем не сравнимой красоте и во всей глубине ее страдания. Дни, которые я там провел, - лучшее, что было у меня в этой жизни, - procul negotiis et integer vitae sulerisque purus (вдали отдел, в первобытной жизни, чистой и непраздной. - лат.), в "божественном покое" первобытной земли. Никогда больше у меня не было возможности так свободно и открыто "наблюдать человека и других животных" (Геродот). За тысячи миль от Европы, этой матери всех демонов, которые не могли достать меня здесь, - ни телеграмм, ни телефонных звонков, ни писем, ни визитов, - это было частью и необходимым условием "Психологической экспедиции в Багишу". Все мои душевные силы в их свободном потоке обратились назад, в этот блаженный первобытный простор.
Нам удавалось легко заводить разговоры с любопытными туземцами, которые ежедневно приходили к лагерю, садились вокруг и с неизменным интересом наблюдали за всем, что мы делаем. Мой вождь, Ибрагим, посвятил меня в тонкости этикета беседы. Все мужчины (женщины никогда не приближались) должны были сесть на землю. Для меня Ибрагим поставил маленький стул из красного дерева - стул вождя, на который я должен был сесть. Затем я начинал свою речь с перечисления "шауры" - тех тем, которых мы будем касаться. Большинство моих собеседников объяснялись на сносном пиджин-суахили, я же, чтобы меня поняли, старался в основном пользоваться карманным разговорником. Эта маленькая книжка была предметом бесконечного восхищения. Мой скудный словарный запас вынуждал меня говорить просто, что и требовалось в этой ситуации. Зачастую наша беседа приобретала характер увлекательной игры в отгадывание загадок, и туземцы охотно принимали в ней участие. Но продолжалась она, как правило, не более часа, наши собеседники заметно уставали и драматически жаловались, объясняя жестами: "Увы, мы так устали".
Меня, разумеется, очень интересовали их сны, но завести разговор на эту тему никак не удавалось. Я предлагал маленькие поощрения: сигареты, спички, английские булавки - все, чем они так дорожили. Ничего не помогало. Я так и не смог до конца объяснить их испуг, когда речь заходила о сновидениях. Подозреваю, что все дело в страхе и недоверии. Известно ведь, что негры боятся фотографироваться, они подозревают, что при этом у них отнимают частицу души, - возможно, точно так же они боятся, что тот, кто знает их сны, может нанести им вред. Это, между прочим, не касалось наших слуг, они были сомалийцами, жили на побережье и говорили на суахили. У них имелся арабский сонник, к которому они обращались ежедневно. Если у них возникали какие-то сомнения, они приходили ко мне за советом. За то, что я знал Коран, они называли меня "человеком-книгой" и считали переодетым мусульманином.
Однажды мне удалось побеседовать с лайбоном, старым знахарем. Он появился передо мной в великолепном плаще из шкурок голубых обезьян, явно очень дорогом. Когда я стал расспрашивать знахаря о снах, он ответил со слезами на глазах: "Прежде у лайбонов бывали сны, и они знали, ждать ли войны и болезней, будет ли дождь и куда гнать стада". Еще его дед видел такие сны. Но с тех пор как в Африку пришли белые, никто уже не видит снов. Сны больше не нужны, теперь про все знают англичане!
Я понял, что этого человека лишили смысла его существования. То, в чем раньше наставлял его божественный голос, теперь "знают англичане". Прежде он, знахарь, беседовал с богами, ведающими судьбой племени, и обладал огромным влиянием. Его слово - как слово пифии в Древней Греции - было последней инстанцией. Теперь роль последней инстанцией перешла к окружному комиссару. Все жизненные ценности находились отныне в этом мире. Думается, что теперь это лишь вопрос времени и жизнестойкости черной расы - когда негры наконец осознают важность физических законов.
Наш лайбон вовсе не был похож на выдающегося человека, он был всего лишь слезливым старичком, живым воплощением распадающегося, отживающего и невозвратимого мира.
Не однажды я заводил с туземцами разговор о богах, ритуалах и церемониях. Но только единственный раз, в одной маленькой деревушке, мне представилась возможность наблюдать нечто в этом роде. Там, перед пустой хижиной посреди оживленной деревенской улицы, оставили тщательно выметенное место диаметром в несколько метров. Посередине положили пояс из раковин, кольца, серьги, черепки от горшков и какую-то лопатку. Нам лишь удалось узнать, что в этой хижине умерла женщина. О похоронах ничего не говорилось.
В беседах со мной местные жители настойчиво повторяли, что их западные соседи - "плохие" люди. Когда там кто-нибудь умирал, об этом уведомляли соседнюю деревню, а тело вечером приносили к месту, находившемуся посередине - между этими деревнями. В свою очередь, с той стороны на это же место доставляли всякие подношения, а утром трупа уже не было. Мне со всей очевидностью дали понять, что в той, другой деревне, мертвеца съедали. Там, где мы жили, ничего подобного не происходило: мертвецов выносили в кусты, и гиены в одну ночь все улаживали. Фактически мы не обнаружили ничего похожего на похоронный обряд.
Тем не менее, мне стало известно, что, когда человек умирает, его тело кладут на пол посреди хижины. Лайбон, обходя его вокруг, льет молоко из чаши на пол, бормоча при этом: "Айик адхиста, адхиста айик!"
Значение этих слов мне было уже известно. В конце одной из моих бесед с туземцами какой-то старик внезапно воскликнул: "Утром, на заре, мы выходим из хижин, плюем на руки и протягиваем их к солнцу". Я попросил проделать эту церемонию и подробно ее описать. Несколько человек поднесли руки ко рту, поплевали на них, а вернее с силой подули, и повернули ладони к солнцу. Я спросил, что это означает, зачем они это делают, почему дуют или плюют на руки. Ответом была фраза: "Мы всегда так делаем". Получить хоть какое-то внятное объяснение было невозможно, и я понял, что в действительности они знали только, что они делали это, но не знали, что конкретно делали. Сами они не видели в этом смысла. Но ведь и мы исполняем обряды, не всегда понимая, зачем это делаем: зажигаем свечи на рождественской елке, храним пасхальные яйца и т. д.
Старик пояснил, что это и есть истинная религия всех людей, что все кевирондосы, все ваганда, все племена, которые можно увидеть с горы, и живущие так далеко, что их невозможно увидеть, - все почитают "адхисту", то есть восходящее солнце. Только в этот момент солнце было "мунгу" - то есть Богом. Первый слабый золотистый полумесяц новой луны, явившийся на востоке, - тоже Бог. Но только в этот момент и ни в какой другой.
По-видимому, смысл этого ритуала заключался в поднесении чего-то солнцу в момент его восхода. Слюна же - это субстанция, которая по понятиям примитивных народов содержит ману - целебную, магическую и жизненную силу. Дыхание - это roho, арабское ruch, ивритское ruach, греческое pneuma - ветер и дух. Само действие таким образом означает: "Я преподношу богу мою живую душу". Это была безмолвная рукотворная молитва, которую можно истолковать так: "Господи, в твои руки отдаю я дух мой".
Кроме адхисты элгонисы, как мы узнали позже, почитают "айик", дух, живущий в земле и являющийся шайтаном (дьяволом). Он вызывает страх и холодный ветер, подкарауливает ночных путников. Старик, чтобы усилить впечатление, стал насвистывать какой-то дьявольский мотив, давая понять, как айик ползет сквозь высокие заросли травы и кустарника.
По убеждению этих людей, Творец устроил все хорошо и красиво. Он живет по ту сторону добра и зла. Он - "мьзури", то есть прекрасен, и все, что он сделал, - тоже "мьзури".
Я задал им вопрос: "А как же дикие звери, которые губят ваш скот?", ответ гласил: "Лев хороший и красивый". - "А ваши ужасные болезни?" - Они сказали: "Ты лежишь на солнце, и это прекрасно". Их оптимизм поражал. Но, как я вскоре обнаружил, они были оптимистами до шести часов вечера. После заката они оказывались уже в другом мире - темном мире айика, мире, где царили зло, страх и опасности. Оптимистическая философия уступала место философии темной и иррациональной, страху перед призраками, магическими заклинаниями. С рассветом страхи забывались, и они вновь становились оптимистами.