Виктор Франкл. Психотерапия на практике
Предисловие переводчика
Книга известного австрийского психиатра и психотерапевта В. Франкла является изложением основных принципов логотерапии и экзистенциального анализа, известных также как Третья венская школа психотерапии. Эту школу отличает гуманистический подход к душевным недугам, с которыми пациент обращается к психотерапевту. Видя в пациенте прежде всего духовно страдающего и ищущего человека, В. Франкл обращается к наиболее важным проблемам человеческого существования, которые стоят за симптомами тех или иных психических нарушений. В центр обсуждения автор ставит именно эти кардинальные проблемы человеческого бытия и среди них такие понятия, как смысл и ответственность. Рассматривая человека как телесно-душевно-духовное целое, автор полагает, что именно эти понятия определяют психическое здоровье человека и гармонию между составляющими человеческого естества. Особое внимание В. Франкл уделяет «пограничным» ситуациям и положениям, например, когда человек оказывается перед лицом неизлечимого заболевания или таким, как пребывание в концентрационном лагере — опыт, который пережил сам автор, — в которых человек получает возможность узнать смысл и ценности своего существования.
Эта книга — описание пути от классической психотерапии и метода психоанализа к логотерапии и экзистенциальному анализу. Франкл критически подходит ко многим положениям своего знаменитого соотечественника Фрейда и его последователей. В своей критике классического психоанализа Франкл говорит о необходимости демифологизации психотерапии, имея в виду представления о господстве бессознательных психических сил, имеющих биологическую природу, в сознании и поведении человека. Франкл противопоставляет психологическому детерминизму положение об изначальной свободе человеческого «Я» по отношению ко внешним и внутренним, психическим, социальным и биологическим обстоятельствам и ограничениям. Эта мысль, к которой автор не раз возвращается в своей книге, иллюстрируя ее множеством примеров из своей врачебной практики, лежит в основе разработанного им психотерапевтического метода — экзистенциального анализа.
Никита Паньков
Часть I. Общий экзистенциальный анализ
О смысле жизни
Классическая психотерапия, использующая метод психоанализа, стремится к осознанию душевного. Логотерапия же стремится к осознанию духовного. Причем в силу специфики своего метода — экзистенциального анализа — она направлена на то, чтобы довести до сознания человека ответственность как основу основ человеческого бытия.
Ответственность же в каждом конкретном случае означает ответственность перед смыслом. Таким образом, вопрос о смысле человеческой жизни следует поставить в центр обсуждения. Действительно, этот вопрос является одним из наиболее частых среди тех, с которыми душевнобольной человек, находящийся в духовном смятении, обращается к врачу. Не врач начинает разговор об этом, а пациент, который прямо-таки атакует врача этим вопросом.
Сомнения в смысле бытия
Вопрос о смысле жизни — высказывается ли он прямо, или предполагается — является человечески понятным вопросом. Поэтому сам по себе факт того, что смысл жизни подвергается сомнению, не может быть выражением болезненного в человеке; это скорее выражение человеческого вообще, более того, самого человеческого в человеке. Ведь мы вполне можем представить себе высокоразвитые живые организмы, такие, как пчелы или муравьи, которые по некоторым аспектам их социальной организации, свойственным им, и похожим на человеческие структуры формам даже превосходят человеческое общество; однако никогда и ни при каких обстоятельствах мы не можем представить себе, чтобы какой-нибудь живой организм мог задать вопрос о смысле собственного бытия и этим самым подвергнуть его сомнению. Только человек оставляет за собой право подвергать свое бытие сомнению, и только одному ему свойственно переживать все сомнения в его смысле.
Приведу конкретный пример. Одного пациента направили в мою клинику по поводу его отчаяния в смысле своего существования. В беседе с ним выяснилось, что речь идет об эндогенном депрессивном состоянии. Обнаружилось, что сомнения в смысле жизни одолевали его отнюдь не в периоды депрессивных фаз, как этого следовало бы ожидать; более того, в эти периоды он был в такой степени настроен ипохондрически, что ни о чем подобном не мог и думать. Эти раздумья одолевали его лишь в здоровом состоянии! Другими словами, духовная нужда, с одной стороны, и душевная болезнь, с другой, в этом конкретном случае находились во взаимоисключающих отношениях. Но если даже в этом конкретном случае отчаяние и сомнение можно лишь в минимальной степени объяснить депрессией, то весьма вероятно, что при известных обстоятельствах они могли бы стать причиной обратного — привести к ноогенной депрессии. Вопрос о смысле бытия во всей своей радикальности может прямо-таки потрясти человека до основания. Это часто случается в пубертатном периоде, когда перед духовно зреющим и ищущим молодым человеком открывается сущностная проблематика человеческого бытия. Когда однажды учитель естествознания в средней школе, объясняя на уроке в классе, что жизнь организма, в том числе и человека, является в конечном счете не чем иным, как окислительным процессом, т. е. процессом сгорания, один из его учеников поднялся со своего места и задал ему страстный вопрос: «Да, но какой вообще смысл имеет тогда жизнь?» Этот молодой человек считал, что человеческое существование — это нечто иное, чем свеча, которая стоит на столе и сгорает до конца. Ее существование ( Хайдеггер сказал бы: «наличествование») можно назвать процессом сгорания — человеку же свойственна совершенно другая форма бытия. Человеческое бытие — это, прежде всего, сущностно обусловленное бытие, которое всякий раз помещено в историческое пространство, из системы координат которого его нельзя изъять. И эта система всегда определяется смыслом, пусть и неосознанным или даже вообще невыразимым. Суету в муравейнике можно с этой точки зрения назвать целенаправленной, но не осмысленной; с исчезновением категории смысла отпадает и то, что можно назвать историческим; муравьиное «государство» не имеет «истории».
Эрвин Штраус в своей книге «Событие и переживание» показал, что из жизненной реальности человека, из того, что Штраус называет «реальностью становления», нельзя изъять исторический фактор времени. Причем нельзя именно там, где человек (особенно при неврозе) «деформирует» эту реальность становления. Форму этой деформации представляет собой та попытка отхода от изначального способа человеческого бытия, которую Штраус характеризует как «презентативное существование». Под этим он понимает такое поведение, которое не опирается на прошлое, не направлено на будущее, а скорее соотносится только лишь с внеисторическим чистым настоящим. Подобное мы встречаем в бегстве невротика в своего рода эстетизм, в его бегстве в наслаждение искусством или в преувеличенное восхищение природой. Такой человек до известной степени забывает себя; можно даже сказать, забывает свои обязанности, живя в такие моменты вне всяких обязательств, которые вытекают из индивидуально-исторической осмысленности его бытия.
«Нормальный» (как в смысле усредненности, так и этической нормы) человек может и имеет право лишь в определенные периоды, и то лишь в определенной степени, иметь установку на «презентативное существование» — в те моменты жизни, когда он сознательно и на время отходит от обусловленной нормами ответственности и обязательств жизни (как, например, во время торжеств) и отдается упоению. В этом намеренно и искусственно созданном состоянии самозабвения человек время от времени сознательно освобождает себя от слишком большого груза своей сущностной ответственности. Западный человек, по крайней мере, постоянно находится под давлением ценностей, которые он должен творчески реализовывать, Это, однако, еще не означает, что нельзя быть опьяненным своим собственным творчеством, быть им оглушенным. За эту возможность хватается тот тип человека, которого Шелер охарактеризовал как индивидуума из-за средств реализации ценностей забывающего конечную цель (сами ценности). К этому типу относятся те люди, которые всю неделю напряженно работают, а в воскресенье — перед лицом пустоты и бессодержательности своей жизни, которые становятся им очевидны, — испытывают депрессию ( «невроз выходного дня») или страх пустоты и спасаются бегством в различные состояния опьянения.
Вопрос о смысле жизни возникает не только в период созревания, он может быть обусловлен и преподнесен судьбой — например, каким-нибудь потрясением или переживанием. И так же как в юношеском возрасте сомнения по поводу смысла жизни не являются сами по себе проявлениями болезни, так и душевная нужда человека, мятущегося в поисках смысла жизни, вся его духовная борьба за него, не представляют собой ничего патологического. Да и вообще не следует забывать, что психотерапевты иногда имеют дело с душевно страдающими людьми, которые в клиническом смысле, собственно, не могут считаться больными. Ведь речь идет о страдании, обусловленном чисто человеческой проблематикой, которая стала предметом «психотерапии от духовного». Но и там, где фактически налицо клинические симптомы, помочь больному с помощью логотерапии найти ту особо прочную духовную опору, которая в меньшей степени необходима нормальному здоровому человеку, но безотлагательно требуется душевно не уверенному в себе — именно как компенсация его неуверенности. Ни в коем случае духовная проблематика человека не должна быть отброшена как «симптом», в любом случае она является «достижением» (если использовать эту антитезу Освальда Шварца); в одном случае — достижением, которое пациент уже совершил, в другом случае — достижением, прийти к которому мы должны ему помочь. Это относится в особенности к тем людям, которые потеряли душевное равновесие из-за чисто внешних причин. К людям этого рода можно было бы отнести, например, того, кто, потеряв особенно любимого близкого человека, служению которому он посвятил всю свою жизнь, с неуверенностью спрашивает себя, имеет ли теперь хоть какой-нибудь смысл его собственная жизнь. Он оказывается в данной ситуации без резервов; тех сил, которые одни лишь в состоянии дать жизнеутверждающее мировоззрение — причем необязательно, чтобы оно было четко сформулировано в его сознании — у такого человека не хватает, и это делает его неспособным в тяжелый час своей жизни «принять на себя» удар судьбы и из собственных резервов попытаться компенсировать утрату. Так возникает своего рода душевная декомпенсация.
То, какое центральное значение имеет жизнеутверждающее отношение к жизни и как глубоко оно уходит своими корнями в область биологии, можно установить, пожалуй, из следующего факта: когда было проведено большое статистическое исследование о вероятных причинах долголетия, то выяснилось, что у всех долгожителей наблюдалось веселое, т. е. жизнеутверждающее, восприятие жизни. И в области психологии отношение к жизни в мировоззренческом плане также имеет центральное значение — до такой степени, что, например, больным, которые пытались скрывать свое пессимистическое отношение к жизни, никогда не удавалось «десимулировать» его полностью. При соответствующей методике психиатрического исследования можно без особых трудностей вскрыть завуалированное пресыщение жизнью. Если есть подозрение, что больной только десимулирует намерение к самоубийству, то можно порекомендовать следующей метод проверки: сначала спросить больного, посещают ли его мысли о самоубийстве. Он будет отрицать их наличие в любом случае, причем если это всего лишь десимуляция, то не просто, а именно энергично отрицать. Тогда нужно задать ему следующий вопрос, который позволит сделать дифференциальный диагноз между действительным отсутствием taedium vitae (отвращения к жизни), с одной стороны, и его простой десимуляцией, с другой: спросить его — пусть даже этот вопрос будет звучать жестоко, — «почему» у него нет никаких мыслей о самоубийстве. Больной, свободный или уже излеченный от таких мыслей, ответит не раздумывая, что он же должен, например, подумать о своих близких или о своей работе и тому подобном. Десимулирующего же больного этот вопрос приведет в замешательство. Он будет смущен, говоря об аргументах в пользу (симулируемого) жизнеутверждающего отношения к жизни. В том случае, когда речь идет об уже госпитализированном пациенте, он начнет требовать выпустить его из клиники и заверять, что нет никаких причин, чтобы его держали в клинике — так как у него нет никаких намерений к самоубийству. Таким образом, человек оказывается психологически не в состоянии привести даже для своего оправдания жизнеутверждающие аргументы, аргументы своей жизнеспособности, аргументы, которые говорили бы против навязчивых мыслей о самоубийстве: если бы они у него действительно были, если бы они всегда были наготове в его сознании, тогда бы им не владели мысли о самоубийстве и ему незачем было бы убеждать врача в их отсутствии.
Сверхсмысл
Вопрос о смысле жизни можно понимать по-разному. Поэтому давайте исключим из его дальнейшего обсуждения ту тему, которая затрагивает сомнения в смысле всего происходящего, например, сомнения по поводу «цели и назначения» мира в целом или вопрос о смысле судьбы, которая нам выпадает. Возможные положительные ответы на все эти вопросы являются, собственно говоря, прерогативой религии. Для религиозного человека, который верит в провидение, в этом отношении вообще не существует никакой проблемы. Для других же постановка вопроса в данной форме должна быть подвержена познавательно-критической проверке. Ведь мы должны проверить, правомерно ли вообще ставить вопрос о смысле всего существующего, имеет ли вообще смысл сам этот вопрос. Собственно говоря, мы можем спрашивать всякий раз лишь о смысле части происходящего, а не о «цели» происходящего в мире. Категория цели является поэтому в той степени трансцендентной, в какой цель лежит вне того, что ее «имеет». Поэтому мы могли бы охватить смысл мироздания в лучшем случае в форме так называемого пограничного понятия. Исходя из этого, можно было бы обозначить этот смысл как «сверхсмысл»; этим было бы выражено то, что смысл бытия непознаваем и что он превосходит то, что может быть познано. Это понятие было бы, следовательно, аналогом постулатов разума Канта; оно представляло бы необходимость мысли и в то же время — невозможность мысли, то есть антиномию, с которой может справиться только вера.
Еще Паскаль говорил, что ветка никогда не сможет понять смысл всего дерева. И новейшее биологическое учение об окружающей среде показало, что любое живое существо включено в окружающую среду, соответствующую его виду, не будучи в состоянии вырваться из нее. И пусть даже человеку принадлежит в этом отношении исключительное место, пусть он к тому же еще и чрезвычайно «открыт миру», пусть он даже «владеет этим миром» (Макс Шелер); но кто может сказать, что по ту сторону «этого» мира не существует сверхмир? Не напрашивается ли предположение, что человек в мире занимает лишь кажущееся положение завершающей ступени развития, что его положение является превосходящим лишь в рамках природы, только по отношению к животному; что в отношении «бытия в мире» (Хайдеггер) в конечном итоге можно сказать то же, что и об окружающих средах представителей животного мира. Столь же мало, сколь животное, находящееся в своей среде, способно когда-либо понять превосходящий его мир человека, столь же мало способен человек когда-либо охватить разумом сверхмир — за исключением, может быть, того состояния, когда он мысленно выходит за границы сознания в вере. Одомашненное животное не знает целей, ради которых использует его человек. Как же может знать человек, какую «конечную цель» имеет его жизнь и каким «сверхсмыслом» обладает мир как целое? И когда Н. Хартманн утверждает, что свобода и чувство ответственности человека находятся в противоречии со скрытой в нем, но стоящей выше его целесообразностью, то мы полагаем, что эта точка зрения неверна. Сам же Хартманн признает, что свобода человека является «свободой вопреки зависимости», поскольку также и духовная свобода строится над природной закономерностью на своем собственном, более высоком бытийном уровне и, несмотря па «зависимость» от более низкого уровня бытия, является по отношению к нему «автономной». С нашей точки зрения, аналогичное взаимоотношение между царством человеческой свободы и царством, возвышающимся над ним, можно было бы представить так, что человек, несмотря на то, что ему готовит провидение, свободен в своей воле — в то время как домашнее животное живет, следуя инстинкту, хотя оно и служит человеку, который как раз для своих целей использует инстинкты этого животного.
Предположим, я хочу сконструировать машину, функция которой должна состоять в том, чтобы упаковывать определенный товар определенным образом; совершенно ясно, что для решения этой конструктивной задачи необходимо обладать определенным интеллектом, о котором твердо известно лишь одно: что он во всяком случае должен быть в значительной степени выше, чем тот, который был бы необходим, если бы я упаковывал соответствующий товар сам! Нет ничего естественнее, чем перенести это сравнение на проблему инстинктов; и не должны ли мы будем тогда прийти к заключению, ссылаясь на так называемую мудрость инстинктов, что та мудрость, которая наделила то или иное животное определенным инстинктом, та мудрость, которая этот инстинкт, по-видимому, создала, та мудрость, которая, следовательно, стоит за инстинктами, — должна быть мудростью несравненно более высокого порядка, чем «мудрость» самих инстинктов, благодаря которым соответствующее животное так «мудро» реагирует. И может оказаться, что подлинная разница между человеком и животным заключается, в конце концов, не столько в том, что животное обладает инстинктами, а человек — интеллектом (ведь можно же, в особенности если мы посмотрим на лежащее в основе всякого человеческого разума, но само обоснованию разумом не поддающееся a priori, считать человеческий интеллект лишь инстинктом более высокого порядка); скорее, существенное различие между человеком и животным состоит в том, что интеллект человека так высок, что человек — в отличие от любого животного — обладает еще одной способностью: понять, что должна существовать мудрость, которая принципиально превосходит его собственную, а именно надчеловеческая мудрость, которая вселила в него разум и в животных инстинкты; высшая мудрость, которая создала как человеческую мудрость, так и мудрые инстинкты животных, и гармонично распределила их между ними.
Пожалуй, точнее и удачнее всех отношение человеческого мира к сверхмиру — отношение, которое мы можем представить себе по аналогии с отношением окружающей среды животного (В. Эскюль) к окружающей среде человека, — выразил Шлейх, говоря: «Бог сидел перед органом возможностей и импровизировал мир. Мы, простые смертные, из этих звуков слышим лишь человеческий голос. Если уж он прекрасен, то каким великолепным должно быть все мироздание!».
Если мы попытаемся определить отношение узкого животного мира к более обширному миру человека, а последнего — к всеохватывающему сверхмиру, то в качестве сравнения напрашивается правило золотого сечения. В соответствии с правилом золотого сечения меньшая часть относится к большей так же, как большая к целому. Возьмем в качестве примера обезьяну, которой были сделаны болезненные инъекции, чтобы получить сыворотку. Разве может когда-нибудь обезьяна понять, почему она должна страдать? Она, воспринимая мир из своей «окружающей среды», не в состоянии понять мотивов человека, который вовлекает ее в свои эксперименты, так как человеческий мир, мир ценностей и смысла, ей недоступен. Он не доходит до нее, не укладывается в ее измерения; но не следует ли нам предположить, что над человеческим миром, в свою очередь, возвышается превосходящий его и недоступный ему мир, чей сверхсмысл способен придать смысл его страданию?
Совершаемый в вере шаг в ультрагуманное измерение основан на любви. Сам по себе это известный факт. Менее известно, может быть, то, что ему предшествует ступень, которую мы могли бы назвать «инфрагуманной». Кому хоть раз не приходилось видеть, как ведет себя собака, которой ветеринар вынужден для ее же пользы причинить боль. Каким взглядом, полным доверия, смотрит она на своего хозяина! Не «зная», какой смысл имеет боль, животное «верит» своему хозяину именно потому, что оно его любит.
То, что вера в сверхсмысл — понимаемый или как пограничное понятие, или, с религиозной точки зрения, как Провидение — имеет исключительное психотерапевтическое и психогигиеническое значение, ясно само по себе. Эта вера — творческая. Истинная вера, питаемая внутренними силами, и сама делает человека сильнее. Для такой веры в конечном счете нет ничего бессмысленного. Такой вере ничто не может представляться напрасным — «ни одно деяние не остается незачтенным» (Вильдганс). С этой точки зрения, ни одна великая мысль не может исчезнуть бесследно, если даже она никогда не станет известной, если даже она будет «взята с собой в могилу». Внутренняя история жизни человека — во всем своем драматизме и даже трагизме — никогда не бывает «напрасной», если даже она никогда не была никем замечена и если о ней не рассказывает ни один роман. «Роман», который прожил человек, всегда является несравненно большим творческим достижением, чем тот, который кто-либо когда-либо написал. Поэтому каждый из нас каким-то образом знает, что содержание жизни любого человека, ее осмысленность остаются где-то сохраненными, «припрятанными». Так время и преходящесть жизни не могут отнять у нее ни смысла, ни ценности. Прожитое бытие — это тоже вид бытия, и может быть, самый надежный. И все совершенное в течение жизни может рассматриваться с этой точки зрения как спасение возможного путем привнесения его в действительность. Пусть и прожитое останется навечно в целости и безопасности, спасенное от всякого дальнейшего посягательства времени.
Разумеется, прошедшее время невозвратимо; но происшедшее в нем остается неприкосновенным и нерушимым.
Таким образом, текущее время предстает не только как разбойник, но и как доверенное лицо. И даже сохраняя в поле своего зрения преходящесть бытия, мировоззрение не должно, несмотря на это, быть пессимистическим. Если бы мы попытались выразить эту же мысль образно, то могли бы сказать: пессимист похож на человека, который, стоя перед настенным календарем и отрывая каждый день по одному листику, видит, что календарь становится все тоньше и тоньше; тогда как человек, который воспринимает жизнь в свете вышесказанного, похож на того, кто, сорвав листок календаря, бережно и осторожно кладет его рядом с другими, сорванными ранее, не забыв сделать на обратной стороне листка дневниковые записи; и вот он полон гордости и радости от мысли о том, что содержится в этих ежедневных записях — о том, что из его жизни в них было накрепко запечатлено. Ну и что из того, что этот человек замечает, что он стареет? Должен ли он с завистью смотреть на молодость других людей или с тоской вспоминать собственную? И зачем ему завидовать молодым — тем возможностям, которые еще есть у молодых, их будущему? «Большое спасибо, — подумает он, — вместо этого у меня есть реальности — в моем прошлом; не только реальности содеянного, но и реальность пережитой любви и еще реальность выстраданного. И последним я особенно горжусь — пусть даже в этом мне меньше всего завидуют…»
Все доброе, все прекрасное из прошлого остается прочно сохраненным в прошлом же. Но, с другой стороны, всякая вина и всякое зло еще «искупимы» в течение всей жизни (Шелер «Возрождение и покаяние»). Следовательно, дело обстоит не так, словно мы имеем готовый фильм — примерно так же, как теория относительности представляет себе мировой процесс как совокупность четырехмерных «мировых линий», — уже готовый фильм, который лишь разворачивается кадр за кадром; нет, речь идет о другом: фильм этого мира еще снимается. А это означает не что другое, как то, что прошлое, к счастью, прочно сохранено и надежно укрыто, однако будущее остается открытым, то есть предоставлено ответственности человека.
Что же такое ответственность? Ответственность — это то, к чему «привлекают», и то, от чего «уходят». Этим самым мудрость языка уже намекает на то, что в человеке есть нечто вроде противодействующих сил, которые пытаются удержать его от того, чтобы взять на себя присущую ему ответственность. И действительно, в понятии ответственности есть что-то бездонное. И чем дальше и глубже мы размышляем о ней, тем больше мы это понимаем — до тех пор, пока нас не охватит своего рода головокружение; как только мы углубляемся в сущность человеческой ответственности, нас охватывает ужас; есть что-то ужасающее в ответственности человека, но одновременно и что-то великолепное! Ужасно знать, что каждое мгновение я несу ответственность за ближнего, что каждое решение, самое малое и самое большое, является решением «навечно», что я в каждый миг могу реализовать или потерять возможность — возможность именно этого мгновения. Конечно, каждое мгновение таит в себе тысячи возможностей, я же могу выбрать одну-единственную, чтобы ее реализовать. Все же другие я тем самым приговариваю к небытию — и это тоже «навечно»! Великолепно же — знать, что будущее, мое собственное и вместе с ним будущее событий и людей вокруг меня, как-то, пусть и в незначительной степени, зависит от моего решения в каждый момент. То, что я благодаря этим решениям реализую, что я «привнесу в мир», то я и спасу для действительности и сохраню от забвения.