УПП

Цитата момента



Разве я не уничтожаю своих врагов, когда делаю из них своих друзей?
Авраам Линкольн

Синтон - тренинг центрАссоциация профессионалов развития личности
Университет практической психологии

Книга момента



Парадокс игры: ребенок действует по линии наименьшего сопротивления (получает удовольствие), но научается действовать по линии наибольшего сопротивления. Школа воли и морали.

Эльконин Даниил Борисович. «Психология игры»

Читать далее >>


Фото момента



http://old.nkozlov.ru/library/fotogalereya/s374/
Мещера

В психиатрической среде все еще продолжается бессмысленная дискуссия, суть которой сводится к вопросу: «Обязательно ли депривация сексуальности приводит к фрустрации, к агрессии, к сублимации и т.п.?» Эти споры не закончатся до тех пор, пока мы не обратим внимание на указанное выше различие. Нам уже известно, что половое воздержание не обязательно приводит к психопатологии, но не секрет также, что часто именно половая неудовлетворенность становится источником психопатологических симптомов. В чем же здесь загвоздка, в чем причина этого противоречия? Клинические исследования здоровых людей однозначно говорят нам о том, что сексуальная депривация становится патогенным фактором только тогда, когда она воспринимается индивидуумом как отказ в любви, в уважении, как символ отвержения, изоляции, когда она вызывает у индивидуума чувство собственной никчемности, неполноценности, ущербности – словом, тогда, когда депривация угрожает его базовым потребностям. Люди, которые не склонны наполнять сексуальную депривацию символическим содержанием, переносят воздержание достаточно легко (разумеется, у них обнаруживаются реакции, которые Розенцвейг (408) назвал потребностными, однако эти реакции, хоть и неприятны, не патологичны).

Каждый ребенок в процессе социализации неизбежно попадает в ситуации, связанные с депривацией тех или иных потребностей. Такие ситуации также до сих пор было принято рассматривать с точки зрения фрустрации. Психологам чудилось какое-то насилие, во всем, что связано с пеленанием, привитием навыков туалета, первыми шагами, первыми падениями и первой болью, со всеми последующими этапами адаптации и социализации ребенка. Однако и глядя на ребенка нельзя забывать о разнице между простой депривацией и личностной угрозой. Дети, которые постоянно чувствуют любовь и заботу родителей, дети, у которых сформировано базовое чувство доверия к миру, порой с поразительной легкостью переносят случаи депривации, дисциплинирующий режим, наказания и тому подобные вещи, они не воспринимают их как фундаментальную угрозу, как угрозу своим главным, базовым потребностям и целям.

Все это приводит меня к убеждению, что феномен фрустрации гораздо более тесно связан с феноменом угрозы, или с феноменом угрожающей ситуации, нежели с депривацией как таковой. Классические проявления фрустрации часто обнаруживаются в самых разных ситуациях угрозы, они возникают вследствие травматизации, конфликта, в результате мозгового повреждения, тяжелого заболевания, в ситуации реальной физической угрозы или приближения смерти, в ситуации унижения или невыносимой боли, невыносимого страдания.

Это убеждение, в свою очередь, позволяет мне выдвинуть следующую гипотезу. Мне кажется, что мы не вправе и впредь оперировать термином «фрустрация», понимая под ним некий единый, целостный феномен, такое определение изжило себя, стало бесполезным и даже вредным на данном этапе развития науки. Я полагаю, что сегодня, рассуждая о фрустрации, мы обязательно должны иметь в виду две возможности, две непересекающихся концепции: 1) концепцию депривации небазовых потребностей и 2) концепцию личностной угрозы (угрозы базовым потребностям или различным функциональным системам, связанным с ними). Депривация – это еще не фрустрация, а фрустрация – еще не угроза. Депривация не обязательно ведет к психопатологии, чего нельзя сказать об угрозе.

КОНФЛИКТ И УГРОЗА

Все, что мы выше говорили о фрустрации и об опасности расширения этого понятия, с полным правом следует отнести и к концепции конфликта. Я предлагаю следующую типологию конфликта.

Инструментальный выбор

Это простейший тип конфликта. Каждый из нас ежедневно сталкивается с бесчисленным множеством альтернатив. Инструментальный выбор, в отличие от не инструментального, – это всегда выбор между двумя способами достижения цели, причем, что существенно, цели не очень важной, не очень значимой для организма. Психологическая реакция на подобный конфликт практически никогда не бывает патологической. В сущности, необходимость такого выбора сам человек не воспринимает как конфликт.

Выбор между двумя способами достижения базовой, жизненно важной цели

Организм попадает в ситуацию такого выбора в том случае, если имеет какую-то важную, значимую цель и видит несколько альтернативных способов ее достижения. Самой цели ничто не угрожает, меру значимости цели определяет сам организм. То, что важно для одного индивидуума, может оказаться совершенно незначимым для другого. Для примера представьте такую ситуацию выбора – девушка собирается пойти на вечеринку, она хочет потрясти друзей своим нарядом, она выбирает, какое платье больше подойдет для достижения этой цели. Когда выбор сделан, субъективное ощущение конфликта, как правило, исчезает. Однако, необходимость выбора может стать мучительной, если выбор состоит не в том, чтобы выбрать одно платье из двух, а, например в том, чтобы отдать предпочтение одному мужчине из двух. Здесь опять же уместно вспомнить о проведенных Розенцвейгом различиях между потребностными реакциями и самозащитными реакциями.

Угрожающие конфликты

Угрожающий конфликт фундаментальным образом отличается от двух описанных выше типов конфликта. Здесь мы также имеем дело с ситуацией выбора, но в данном случае индивидуум вынужден выбирать не способ достижения цели, а поставлен перед необходимостью выбрать одну цель из двух, причем каждая из них представляется ему жизненно важной. В данной ситуации предпочтение одной цели означает отказ от другой, которая не менее насущна, чем та, которой было отдано предпочтение. То есть, мы можем сказать, что выбор не устраняет конфликта. Человек отказывается от достижения насущной цели, от удовлетворения жизненно важной потребности, и это угрожает его психологическому благополучию. Угроза становится особенно актуальной именно после того, как совершен выбор. Короче говоря, ситуация такого рода выбора приводит к блокированию той или иной базовой потребности, что, несомненно, может стать причиной патологии.

Катастрофический конфликт

Этот тип конфликта порождают ситуации, в которых угроза представлена в чистом виде, когда у организма нет альтернативы, нет возможности выбора. Все предоставленные организму возможности в данном случае одинаково катастрофичны, одинаково угрожают его благополучию. Можно сказать, что в такой ситуации у него есть только одна возможность, и эта возможность связана с прямой угрозой. Мы можем назвать эту ситуацию конфликтной только условно, потому что в данном случае нам приходится несколько расширить рамки понятия «конфликт». Чтобы понять, что я имею в виду, представьте, какого рода «конфликт» переживает человек, осужденный на смерть, когда его привязывают к электрическому стулу, или крысу, которая вынуждена делать то, что неминуемо повлечет за собой удар током, – то есть такие ситуации, в которых у организма нет возможности для бегства, ответного нападения или компенсаторного поведения. Именно такие ситуации создают экспериментаторы при изучении неврозов у животных (285).

Конфликт и угроза

Рассматривая проблему конфликта с точки зрения психопатологии, мы приходим к тем же самым выводам, что и при анализе концепции фрустрации. В самом общем виде можно сказать, что мы имеем дело с двумя типами конфликтных ситуаций и соответственно с двумя типами реакций – с теми, что несут в себе угрозу, и с теми, что не содержат угрозы. Конфликты, не содержащие в себе угрозы для организма, незначимы, поскольку они, как правило, не приводят к психопатологическим последствиям; конфликты, таящие в себе угрозу, напротив, важны, так как часто бывают патогенными.23 Рассуждая об источниках психопатологии, следует говорить не столько о конфликте и его переживании, сколько об угрозе, заключенной в конкретном типе конфликта. Не секрет, что конфликт не обязательно ведет к патологии, что некоторые конфликты даже укрепляют организм.

Таким образом, мы вплотную приблизились к тому, чтобы пересмотреть основные понятия общей теории психопатогенеза и прежде всего концепций депривации и выбора – феноменов, которые не имеют патогенного значения и потому не представляют большого интереса для исследователя психопатологии. Нас интересует не сам по себе феномен конфликта или феномен фрустрации, единственно важное значение для нас будет иметь патогенность данных феноменов, степень заключенной в них угрозы, то, в какой мере они препятствуют удовлетворению базовых потребностей организма, удовлетворению его потребности в самоактуализации.

Источники угрозы

Считаю необходимым вновь подчеркнуть, что концепция угрозы включает в себя такие феномены, которые нельзя отнести ни к понятию конфликта, ни к понятию фрустрации в том значении, в каком обычно используются данные понятия. Психопатогенное влияние на организм могут оказывать даже некоторые соматические болезни. Так, например, наблюдая за поведением людей, перенесших инфаркт или тяжелый сердечный приступ, часто можно подумать, что им угрожает какая-то внешняя опасность. Для детей уже сам факт тяжелой болезни и госпитализации, даже вне связи с неизбежной депривацией, представляется непосредственной угрозой.

Еще одна группа пациентов, у которых обнаруживаются выраженные реакции страха и тревоги, – это люди с повреждениями головного мозга, которых исследовали Гельб, Гольдштейн, Шиерер и другие. Поведение этих больных можно понять, только если предположить, что они постоянно находятся в предощущении опасности. Возможно, ощущение базовой угрозы свойственно всем больным, страдающим органическими психозами независимо от их этиологии. Симптоматику, которую обнаруживают такого рода пациенты, следует изучать в двух аспектах: во-первых, необходимо понять, какое влияние оказывает на организм повреждение или утрата той или иной функции (эффекты утраты), а во-вторых, следует проанализировать динамические реакции личности на эту утрату (эффекты угрозы).

Монография Кардинера, посвященная травматическим неврозам (222), заставляет нас расширить уже имеющийся перечень источников угрозы, не связанных ни с конфликтом, ни с фрустрацией, еще одним. Мы говорим здесь о таком источнике угрозы, как травматизация.24 По мнению Кардинера, посттравматические неврозы развиваются под воздействием угрозы, нависающей над такими базовыми функциями организма, как способность ходить, говорить, есть и т.п. Приведем пример, который поможет нам лучше понять аргументацию Кардинера.

Человек серьезно пострадал в автомобильной аварии. Вследствие полученных травм у него может развиться чувство, что он не хозяин собственной судьбы, что смерть всегда стоит у его порога. Перед лицом такой угрозы некоторые люди теряют уверенность в себе, в собственных способностях, даже самых элементарных. Понятно, что менее серьезные травмы, конечно же, создают меньшую психологическую угрозу. От себя я бы добавил, что предрасположенность к подобного рода реакциям связана с определенной структурой характера, с особой податливостью угрозе.

Даже неотвратимость смерти может (но не обязательно) вызвать у человека ощущение угрозы, если мысль о ней лишает человека базового чувства уверенности в себе. Когда человек чувствует, что не в силах справиться с ситуацией, когда обстоятельства становятся сильнее его, когда он перестает быть хозяином собственной судьбы, теряет контроль над ситуацией и собой, то можно говорить о том, что он ощущает угрозу. Даже самые обыденные ситуации, те, когда мы разводим руками и говорим «ничего не поделаешь», могут восприниматься им как угрожающие. Тяжелую, невыносимую боль тоже, наверное, можно отнести к категории угрожающих ситуаций, – здесь-то мы уж точно не в силах что-то сделать.

Мне думается, что концепцию угрозы можно расширить настолько, что она охватит собой феномены, обычно описываемые в рамках иных научных категорий. Например, внезапная интенсивная стимуляция (громкий звук, яркий свет), утрата опоры или почвы под ногами, нечто незнакомое или непонятное, нарушение ритма повседневной жизни – все эти факторы, которые обычно рассматриваются в контексте онтогенеза детской эмоциональности, скорее следует рассматривать как ситуации, вызывающие у ребенка чувство угрозы.

Рассматривая феномен угрозы, мы прежде всего должны проанализировать те его аспекты, которые составляют его ядро. К таковым относятся непосредственная депривация, блокирование или угроза удовлетворению базовых потребностей. Унижение, отвержение, изоляция, утрата самоуважения и уверенности в себе – все это создает прямую угрозу организму. Неадекватное использование или не использование человеком собственных способностей угрожает его самоактуализации. И наконец, люди, живущие на высших уровнях мотивации, чрезвычайно болезненно воспринимают угрозу метапотребностям, или ценностям Бытия (293, 314).

Перечислим факторы, вызывающие субъективное ощущение угрозы: опасность блокирования или блокирование базовых потребностей и метапотребностей (включая потребность в самоактуализации); угроза условиям, обеспечивающим возникновение этих потребностей; обстоятельства, которые угрожают целостности организма, чувству базового доверия к миру и чувству уверенности в себе; и наконец, угроза высшим ценностям.

Как бы мы ни определили феномен угрозы, нельзя забывать об одном очень важном его аспекте. В любом случае, окончательное определение данного феномена непременно должно основываться на базовых целях, на ценностях, на потребностях организма. А это, в свою очередь, предполагает, что теория психопатогенеза обязательно должна опираться на теорию мотивации.

И развитие общей динамической теории, и частные эмпирические открытия указывают на необходимость индивидуального подхода к феномену угрозы. Я говорю о том, что мы должны определять угрозу и угрожающую ситуацию не только в контексте общевидовых потребностей, но с учетом специфики отдельно взятого, конкретного организма и стоящей перед ним конкретной проблемы. Очень часто проблема фрустрации и конфликта обсуждается в терминах внешней ситуации, при этом совершенно игнорируются особенности восприятия внешней ситуации конкретным организмом, не учитываются реакции самого организма. Пожалуй, больше других грешат этим исследователи, изучающие неврозы у животных.

Однако здесь есть одна проблема. Как узнать, воспринимает организм эту конкретную ситуацию как угрожающую или нет? Здесь нет особой сложности до тех пор, пока мы имеем дело с людьми, – чувство угрозы может быть выявлено с помощью любой техники, адекватно описывающей целостную личность, например, с помощью психоанализа. Такие техники позволяют обнаружить, в чем нуждается человек, чего ему не хватает, что угрожает ему. Трудности возникают тогда, когда мы обращаемся к представителям животного мира. Именно исследования угрозы на примере животных стали причиной распространенного ныне определения угрозы через саму угрозу. Мы называем ситуацию угрожающей, если животное реагирует на нее симптомами угрозы. То есть мы сначала определяем ситуацию в терминах реакции, а затем реакцию определяем в терминах ситуации. Мы знаем, что это нелогично, мы относимся к своему определению со скепсисом, однако нам не остается ничего другого, как признать, что в контексте общей динамической теории эти определения имеют право на существование. Во всяком случае, их можно использовать в практических, лабораторных целях.

И наконец, есть еще одно положение, которое логично вытекает из динамической теории. Состоит оно в том, что чувство угрозы само по себе есть динамическим раздражителем, вызывающим различные поведенческие реакции. Описание феномена угрозы нельзя считать полным, если в нем не говорится о том, к чему приводит чувство угрозы, на что оно толкает индивидуума, как реагирует на него организм. Понятно, что теория неврозов должна рассматривать и источники угрозы, и реакции организма на субъективное чувство угрозы.

Теория угрозы и эксперименты над животными

Анализ исследований, в которых изучались поведенческие нарушения у животных,25 показывает, что эти эксперименты проводились в рамках ситуационной теории, без учета требований динамической теории и обусловлены устоявшимся, но ошибочным представлением о том, что экспериментатор может контролировать психологическую ситуацию путем создания постоянной внешней (экспериментальной) ситуации. (Вспомним, к примеру, эксперименты по изучению эмоций, в том виде, как они проводились еще 25 лет тому назад). В настоящее время уже очевидно, что психологическое значение имеют только те характеристики внешней среды, которые организм воспринимает и на которые он реагирует, которые тем или иным образом влияют на него. Но мало признать этот факт на словах, недостаточно просто согласиться с тем, что каждый организм представляет собой уникальную, неповторимую систему, – эти факты должны быть положены в основу наших экспериментальных исследований и выводов, которые следуют из них. Павлов (373), например, показал, что ситуация внешнего конфликта порождает внутренний конфликт только у животных с определенным типом базового физиологического темперамента. Понятно, что нас должны в первую очередь интересовать не конфликтные ситуации, а конфликтные чувства организма. Кроме того, мы должны понять, что различные реакции разных индивидуумов на одну и ту же внешнюю ситуацию, наблюдавшиеся, например, в экспериментах Гантта и Лидделла, в известной мере обусловлены особенностями индивидуального развития особи. Эксперименты с лабораторными крысами продемонстрировали нам, что в некоторых случаях именно уникальность организма служит главным фактором, детерминирующим наличие или отсутствие поведенческих проявлений угрозы в конкретной экспериментальной ситуации. Каждая особь обладает своим запасом прочности и исходя из своих внутренних ресурсов особым образом реагирует на внешнюю ситуацию, – то, что одна особь сочтет угрозой, другая перенесет совершенно безболезненно. Многие исследователи, работающие с животными, грешат вольным использованием понятий «конфликт» и «фрустрация». Их принципиальное нежелание рассматривать индивидуальные факторы угрозы привело к тому, что мы не в состоянии понять, почему реакции животных на одну и ту же ситуацию оказывались столь различными.

Мне думается, что вместо понятий, традиционно используемых в литературе по данному вопросу, было бы правильнее взять на вооружение выдвинутую Шиерером концепцию принуждения, суть которой сводится к тому, что «животное принуждают делать то, что оно не может делать». Эта концепция хороша уже потому, что она справедлива по отношению ко всем экспериментам над животными, хотя это не слишком очевидно. Попробую проиллюстрировать свою мысль следующим примером. Некоторые эксперименты показали, что если у животного отнять какие-то важные для него вещи, то в его поведении появляются патологические симптомы, аналогичные тем, которыми организм реагирует на ситуацию, в которой его вынуждают делать то, что он не в состоянии делать. Эта концепция применима и по отношению к человеку, ее можно распространить на ситуации, угрожающие целостности организма, например, ситуации травмы или тяжелой болезни. Естественно, должна быть сделана поправка на темперамент, который позволяет животному не проявлять патологических реакции на ситуацию, в которой от него требуют невозможного, – ведь животное может, например, просто не воспринимать ее. Наверное, имеет смысл особым образом акцентировать это последнее положение и попытаться объединить концепцию Шиерера с понятием сильной мотивации. В таком случае у нас получится следующая формула: «Организм реагирует патологическими реакциями тогда, когда находится в ситуации, разрешить которую он не может, но очень хочет или должен разрешить». Впрочем, даже эту формулировку нельзя считать удовлетворительной, потому что она не учитывает некоторые из упомянутых выше феноменов; она имеет скорее практическое, нежели теоретическое значение и может оказаться полезной при проведении лабораторных исследований.

Другим недостатком всех известных мне экспериментов над животными есть недифференцированный подход к ситуациям выбора и фрустрации, неумение дифференцировать ситуации выбора с точки зрения угрозы для организма, в результате чего поведение животных выглядит совершенно непоследовательным. Если мы предполагаем, что выбор, который многократно должна совершить крыса, помещенная в лабиринт, предполагает конфликт, то почему животное не всегда реагирует на необходимость выбора невротическими симптомами? Если мы предполагаем, что суточная голодовка – это ситуация фрустрации, то почему крыса достаточно безболезненно переносит ее? Очевидно, что настала пора пересмотреть концепции выбора и конфликта. Недифференцированный подход многих исследователей к проблеме выбора выражается, в частности, в том, что они не видят принципиальной разницы между ситуацией, в которой животное вынуждено выбирать между двумя одинаково важными целями, то есть отказываться от чего-то важного для него, и ситуацией, в которой животное совершает выбор между двумя возможными способами достижения одной и той же цели. Если животное испытывает одновременно голод и жажду, то ситуация выбора между пищей и водой окажется самой угрожающей для нее.

Одним словом, мы не должны определять ситуацию или стимул per se, – неважно, имеем ли мы дело с животным или человеком – их психологический смысл можно оценить только с точки зрения эксперимента, динамики.

Угроза в контексте взросления

Если говорить о взрослых людях, то ситуация внешней угрозы для здорового человека содержит меньше внутренней психологической угрозы, чем для среднестатистического человека или невротика. Феномен «взрослого здоровья» возможен только в случае отсутствия угрозы в детстве, здоровье выступает прямым результатом нормальных условий развития ребенка, то есть таких условий, которые не содержат в себе угрозы. Однако с возрастом человек становится все более устойчивым, все более непроницаемым для угрозы. Так, например, никакие внешние воздействия не могут поставить под угрозу маскулинность мужчины, который абсолютно уверен в себе. Человек, который сполна получил любовь в детстве и знает, что он любим, и заслуживает любви, не воспримет как личную угрозу ситуацию, в которой ему отказывают в любви. В данном случае мы можем говорить о принципе функциональной автономии.

Препятствие на пути самоактуализации как угроза

Мне думается, что большинство частных случаев угрозы уместно рассматривать в рамках категории «препятствие или угроза развитию в направлении высшей самоактуализации», как это делал Гольдштейн. Акцент на будущем, звучащий в этом определении, в котором одновременно присутствует признание текущего дефекта, влечет за собой множество позитивных и даже революционных последствий. В качестве примера можно привести гуманистическую концепцию совести Фромма, согласно которой совесть – это не что иное, как осознание человеком отклонения от пути роста и самоактуализации. При таком понимании совести релятивизм и неадекватность фрейдовской концепции Супер-эго становятся особенно очевидными.

Нужно также отметить, что сближение понятий «угроза» и «препятствие к росту» сделает возможным теоретический анализ таких ситуаций, которые не несут актуальной угрозы индивидууму, но угрожают его будущему, препятствуют его личностному росту. Возьмем ребенка. Удовлетворение насущного желания может порадовать, развеселить или успокоить его, то есть, как будто бы имеет для него позитивное значение. Но оно же может стать в будущем препятствием к его личностному росту. Если родители будут потакать всем прихотям своего дитяти, они рискуют вырастить его избалованным психопатом.

Болезнь как единый феномен

Рассмотрение психопатогенеза в контексте искаженного развития порождает одну проблему, которая закономерно вытекает из монистического подхода к анализу психопатологических симптомов. Если мы исходим из того, что все болезни или, по крайней мере, большинство болезней имеют общие корни, что психопатогенез по большому счету однообразен, то возникает вопрос – в чем причины такого многообразия симптоматики, которое мы наблюдаем? Мне думается, настала пора подойти с монистических позиций не только к анализу психопатогенеза, но и к анализу психопатологии в целом. Может статься, что симптомы, которые клиническая практика приписывает конкретной болезни, в действительности представляют собой лишь отражение, – внешнее, оссобенное, самобытное отражение более общих, глубинных нарушений деятельности организма; правдоподобность такого предположения продемонстрировала нам Хорни (197). Это же допущение лежит в основе разработанного мною теста для оценки базового чувства безопасности (294); с помощью этого теста я довольно успешно выявлял людей, которых можно назвать скорее нездоровыми в целом, нежели отнести к разряду истериков, ипохондриков или неврастеников.

Сейчас я не стану подробно анализировать теорию психопатогенеза, пока мне кажется достаточным подчеркнуть всю важность проблем и предположений, которые она может породить. Добавлю к этому, что наш подход позволяет существенно упростить, унифицировать наши представления о психопатологии.

Глава 9. ИНСТИНКТОПОДОБНА ЛИ ДЕСТРУКТИВНОСТЬ?

В базовых потребностях (мотивах, импульсах, позывах) мы не обнаруживаем ничего дурного или греховного. Каждый из нас нуждается в пище, хочет чувствовать себя в безопасности, хочет знать, «откуда он родом», ищет любви, одобрения, уважения, стремится, наконец, к самоактуализации, и эти желания трудно назвать постыдными. Напротив, большинство представителей большинства культур, несмотря на отдельные различия в выражении этих потребностей, считает их полезными и заслуживающими поощрения. Но мы, как ученые, обязаны быть осторожными в оценках и потому скажем лишь, что эти человеческие желания скорее нейтральны, нежели дурны. Нечто подобное можно сказать практически обо всех способностях и возможностях человека, как об общевидовых (способность к абстрагированию, способность к изложению своих мыслей, способность к построению философии и т.п.), так и о конституциональных (активность-пассивность, мезоморфизм-эктоморфизм, высокий и низкий уровни энергии и т.п.). Что касается метапотребностей, таких как потребности в совершенстве, правде, красоте, законности, простоте и т.д. (314), то в рамках нашей культуры, да и в большинстве других известных нам культур, их просто невозможно счесть плохими, порочными или греховными.

Похоже, что простое наблюдение за человеком, простая констатация характеристик, присущих ему, не могут нам объяснить, где корни зла, примеры которому мы видим вокруг себя, на образцы которого наталкиваемся при изучении истории человечества и нередко обнаруживаем в себе. Сегодня мы уже можем уверенно утверждать, что многое из того, что мы называем злом, объясняется болезнью – болезнью тела или духа, невежеством, глупостью, незрелостью личности, несовершенством социальных условий и общественных институтов. Но мы не знаем пока, какую долю зла мы вправе объяснить этими причинами. Нам известно, что психотерапия, способствующая оздоровлению человека, образование, дающее ему знание и мудрость, факторы физической и психологической зрелости, равно как и хорошие политические, экономические и социальные условия жизни способны противостоять злу. Но до какой степени? Могут ли эти меры полностью исключить проявления зла? Сегодня наши знания позволяют нам решительно отвергнуть заявления об изначальном, биологической, фундаментальной греховности, порочности, злобности или жестокости человеческой натуры. Но мы не возьмем на себя смелость утверждать, что дурное поведение не имеет под собой никаких инстинктоидных тенденций. Совершенно очевидно, что наших знаний о человеческой природе пока недостаточно для столь смелого утверждения, тем более, что нам известны факты, которые прямо противоречат ему. Но как бы то ни было, мы абсолютно убеждены в том, что глубокое и полное знание в этой области достижимо и что поднятые нами вопросы подлежат научному осмыслению гуманистической науки (292, 376).

Данная глава представляет собой попытку эмпирического исследования одного из важнейших вопросов, встающих при рассмотрении проблемы добра и зла. Не претендуя на окончательное решение вопроса, мы попытаемся доказать, что наука сдвинулась с мертвой точки и неуклонно приближается к окончательному разрешению проблемы деструктивности.

ДАННЫЕ ЭТОЛОГИИ

Прежде всего нужно признать, что поведение, которое выглядит как проявление базовой агрессивности, действительно наблюдается у некоторых видов животных – далеко не у всех и даже не у многих, а лишь у некоторых. При наблюдении за некоторыми животными складывается впечатление, что они проявляют агрессию без всякой видимой причины, убивают других животных только ради того чтобы убивать. Лиса, забравшись в курятник, душит больше кур, чем может съесть, а игра кошки с пойманной мышью так и вовсе стала олицетворением бессмысленной жестокости. Олени и другие копытные животные в брачный период вступают в поединки по поводу и без повода, порой совершенно забывая о самке. Многие животные с наступлением старости становятся злобными, и причины этой злобности явно конституциональные, – даже в прошлом мирная особь в старости может без всякой причины напасть на другую. Убийство для самых разных видов животных порой становится самоцелью, оно никак не связано с борьбой за пищу.

Известное лабораторное исследование, проведенное на крысах, показало, что агрессивные черты, злобность можно культивировать, что при помощи селекции мы можем выводить особей, отличающихся агрессивностью, с тем же успехом, с каким выводим короткошерстных овец. По всей видимости, склонность к жестокости, во всяком случае, у перечисленных выше животных, а возможно, и у других, выступает наследственной детерминантой поведения. Это предположение кажется еще более вероятным, если принять во внимание тот факт, что у злобных, агрессивных крыс железы, вырабатывающие адреналин, гораздо крупнее, чем у миролюбивых особей. Очевидно, что таким же образом, при помощи генетического отбора можно культивировать качества, противоположные агрессивности, такие как добродушие, миролюбие и т.п. Все эти исследования и наблюдения позволяют нам выдвинуть самое очевидное и самое простое из всех возможных обоснований феномену агрессии, позволяют нам утверждать, что в основе агрессивного поведения лежит мотивация ad hoc, что существует некий врожденный позыв или инстинкт, детерминирующий агрессивное поведение.

Однако не все случаи жестокого поведения, даже если они на первый взгляд кажутся проявлениями врожденных агрессивных тенденций, могут быть объяснены только наследственным фактором. Поводом для агрессивного поведения животного, равно как и человека, могут стать самые разные ситуации и обстоятельства. Например, существует фактор, получивший название фактора территории (14), – он наглядно проявляется у тех видов птиц, которые строят свои гнезда на земле. Однажды определив место для гнездовья, самец и самка атакуют любую птицу, оказавшуюся в непосредственной близости от него. Но они нападают только на тех птиц, которые вторгаются в их владения, они не проявляют немотивированной агрессии, не нападают на всех птиц без разбора. Некоторые животные нападают на других животных и даже на представителей своего вида, если они пахнут или выглядят иначе, чем особи данного вида или данной стаи. Обезьяны-ревуны, например, живут небольшими стадами; если к стаду попытается прибиться чужак, обезьяны с диким ревом атакуют его и прогоняют прочь. Однако если он проявит настойчивость в своем желании присоединиться к стае, то в конце концов добьется своего.

Поднимаясь по филогенетической лестнице к представителям высших животных, мы обнаруживаем, что у них нападение как форма агрессии становится все более связанной с фактором доминантности. Исследования этого феномена слишком разнообразны и сложны, чтобы детально анализировать их в этой книге, но все они наглядно демонстрируют, что стремление к доминантности и отчасти агрессия, детерминированная этим стремлением, действительно имеют функциональное значение для животного, действительно выступают фактором выживания. Статус конкретной особи отчасти определяется тем, насколько она умеет постоять за себя, то есть ее способностью к агрессии, сам статус, в свою очередь, определяет, сколько пищи достанется этой особи, сможет ли она найти себе полового партнера и т.д., то есть насколько полно будут удовлетворены ее биологические потребности. Практически все проявления жестокости, которые мы наблюдаем у высших животных, связаны с необходимостью подтвердить свой доминантный статус или ниспровергнуть другую, доминирующую особь. Я не знаю, можно ли сказать то же самое о других животных, но подозреваю, что такие феномены как фактор территории, нападение на чужаков, ревнивая опека самцами самок, нападение на слабых и больных особей и другие поведенческие феномены, которые зачастую трактуются как проявления инстинктивной агрессии или врожденной жестокости, на самом деле обозначают стремление к превосходству, а не специфический агрессивный мотив, не агрессию ради агрессии. Иначе говоря, агрессия – это скорее инструмент поведения, чем его цель.

Приступая к исследованию человекообразных обезьян, мы обнаруживаем, что их агрессия в еще меньшей степени проявляет черты внутренней, унаследованной характеристики, она все больше напоминает реактивное, функциональное поведение; агрессия обезьян более разумна, понятна и объяснима, более детерминирована совокупностью различных мотивов, социальных давлений и актуальных ситуационных детерминант, чем агрессия низших животных. Если взять шимпанзе – обезьяну, в которой гораздо больше человеческого, чем в других обезьянах, – то в ее поведении мы не обнаружим и следа того, что можно было бы назвать агрессией ради агрессии. Эти животные настолько милы, приветливы и добродушны, особенно в молодом возрасте, что в некоторых семьях шимпанзе проявлений агрессии не обнаруживается вовсе. С некоторыми оговорками сказанное справедливо и в отношении горилл.

Разумеется, следует с известной долей осторожности подходить к экстраполяции этологических данных на человека, но если уж нам приходится пользоваться этими данными в качестве аргументов, то прежде всего следует обратить внимание на данные исследований высших приматов, животных, ближе других стоящих к человеку, а они приводят нас к выводу, совершенно противоположному тому представлению, которое долгое время господствовало в научной среде. Если биологическое наследие человека – наследие животное, то это главным образом наследие, доставшимся нам от высших приматов, а высшие приматы скорее дружелюбны, нежели агрессивны.

Ошибочное представление об агрессивности животного начала в человеке закономерно вытекает из того общего псевдонаучного способа мышления, который можно назвать необоснованным зооцентризмом. Как возникают подобного рода заблуждения? Попытаюсь обозначить этапы их возникновения. Во-первых, ученый конструирует некую теорию, то есть предубеждение, на основе которого из всего эволюционного диапазона, из всего многообразия животного мира выбирается одно животное, которое может служить иллюстрацией положений, выдвигаемых автором. Следующее, что делает автор – это закрывает глаза на те поведенческие проявления животного, которые не укладываются в его схему. Если автор хочет доказать, что деструктивность человека имеет инстинктивную природу, он возьмет за образец жизнь волчьей стаи и постарается забыть о повадках кроликов. И наконец, такой ученый просто забывает о том, что онтогенез есть краткое повторение филогенеза, что история индивидуального развития отдельного организма в целом повторяет историю животного мира в целом. Если же мы будем подниматься вверх по филогенетической лестнице, от низших животных к высшим, то мы обнаружим, что у высших животных по сравнению с низшими голод, например, как таковой играет уже не столь большую роль в поведении, что большее мотивационное значение для них приобретает аппетит (302). Более того, мы наблюдаем все большую изменчивость, постепенное удлинение периода взросления и, что самое важное, неуклонную редукцию мотивационной роли рефлексов, гормонов и инстинктов, и постепенное замещение их фактором интеллекта и социальными детерминантами.

Подводя черту под анализом этологических данных, еще раз напомню, что экстраполяция этих данных на человека – весьма деликатное дело и требует осторожного исполнения. Во-вторых, скажу, что биологическая или наследственная тенденция к деструктивной, злобной агрессии действительно обнаруживается у некоторых животных, но все же реже, чем принято думать, некоторые же виды животных вовсе не проявляют оной. В-третьих, тщательный анализ конкретных случаев агрессивного поведения у животных убеждает нас в том, что сама агрессивная реакция – скорее вторичный феномен, производный от множества детерминант, а не обусловлена одним лишь врожденным инстинктом агрессии. В-четвертых, чем выше мы поднимаемся по филогенетической лестнице, чем ближе подходим к человеку, тем реже мы сталкиваемся с данными, свидетельствующими в пользу предполагаемой инстинктивности агрессии и тем менее убедительны эти данные, а поведение человекообразных обезьян и вовсе не позволяет нам говорить о чем-то подобном. В-пятых, изучая высших приматов, самых близких родственников человека, мы не только не обнаруживаем злобной агрессии в их поведении, но находим многочисленные проявления дружелюбия, склонности к сотрудничеству и даже проявления альтруизма. И наконец, последний, крайне важный момент, о котором я считаю своим долгом упомянуть, состоит в том, что поведение невозможно отделить от мотивации. Большая часть этологов и зоопсихологов сегодня сходятся во мнении, что плотоядные животные убивают только для того, чтобы добыть себе пищу, а вовсе не из садистских побуждений, точно так же как мы забиваем скот не потому, что нам нравится вид крови, а потому, что нам нужны бифштексы к ланчу. Всеми этими рассуждениями я хочу приблизить вас к тому, что впредь мы должны критически относиться к попыткам использования этологических данных для демонстрации деструктивного или агрессивного характера животного начала человека и решительно отметать подобного рода утверждения.

ДАННЫЕ ДЕТСКОЙ ПСИХОЛОГИИ

Эксперименты и наблюдения за детьми и интерпретация данных, полученных в результате этих экспериментов и наблюдений, порой напоминают мне проективный тест, своего рода пятна Роршаха, на которые взрослый исследователь проецирует свою собственную враждебность. Отовсюду мы слышим рассуждения о присущем детям эгоизме, об их деструктивности, и, как это ни печально, большая часть исследований посвящена именно этим характеристикам ребенка. Складывается впечатление, что мы просто не в состоянии согласиться с тем, что ребенок добр, дружелюбен, способен к сочувствию и сотрудничеству. Ученые крайне редко обращают свое внимание на детскую доброту, исследований позитивных составляющих детства так мало, что они порой остаются вовсе незамеченными. Порой создается впечатление, что психологи и психоаналитики могут рассуждать о ребенке только как о чертенке, как о существе, изначально порочном, злобном и агрессивном. Но столь мрачная картина, конечно же, не отражает реального положения дел. К сожалению, приходится констатировать вопиющую нехватку научных данных в этой области. Все мои рассуждения будут основываться лишь на нескольких блестящих исследованиях, проведенных в данной области, и в частности на исследовании Луи Мерфи, в котором изучалась способность детей к сочувствию, а также на опыте моих собственных наблюдений за детьми, здесь же я учту и несколько теоретических соображений общего плана (301). Но даже основываясь на столь скудных данных, я считаю, что вправе подвергнуть сомнению вывод о деструктивности и агрессивности ребенка, вправе критически отнестись к принятому в современной науке взгляду на ребенка, в соответствии с которым он воспринимается как злобный звереныш, внушить которому понятие о доброте можно только дисциплиной и наказанием. Факты, как экспериментальные, так и полученные посредством наблюдений, подтверждают, что дети действительно часто проявляют враждебность, деструктивность и эгоизм, и эти проявления агрессивности действительно примитивны и похожи на те, что свойственны животным. Но эти же данные показывают нам, что столь же часто дети обнаруживают великодушие, щедрость, способность к сотрудничеству, альтруизм, и эти качества проявляются у них в той же примитивной манере, в какой проявляется агрессия. По-видимому, главным принципом, определяющим соотношение агрессии и доброты в поведении ребенка, служит принцип безопасности: если ребенок чувствует себя незащищенным, если у него отсутствует базовое чувство доверия и безопасности, если его базовые потребности – потребности в безопасности, в любви, в принадлежности и в уважении не получают удовлетворения, то такой ребенок будет вести себя эгоистично, деструктивно и агрессивно. И наоборот, ребенок, постоянно ощущающий любовь и уважение родителей, скорее всего не будет проявлять деструктивности в своем поведении, и мне кажется, что все имеющиеся у нас данные подтверждают мое предположение. Таким образом, сам собой напрашивается вывод о том, что детская враждебность носит не инстинктивный, а скорее реактивный, инструментальный или защитный характер.

Если мы понаблюдаем за здоровым годовалым ребенком, который окружен вниманием, заботой и любовью родителей, то в его поведении мы не обнаружим ничего такого, к чему можно было бы применить категории зла, порока или деструктивности, в его поведении не будет проявлений садизма, жестокости ради жестокости. Наоборот, при длительном и тщательном наблюдении за такими детьми мы откроем в них качества, противоположные вышеназванным. Практически все личностные характеристики, которые мы обнаруживаем у самоактуализирующихся людей, качества, вызывающие одобрение, восхищение и зависть большинства людей, обнаруживаются и у этих детей – я не говорю здесь, разумеется, о таких характеристиках, как интеллект, опыт, мудрость. Мне кажется, что отчасти именно поэтому маленькие дети вызывают у взрослых умиление и восторг, – они безгрешны, в их сердцах еще не свили гнездо ненависть, зависть и злоба.



Страница сформирована за 0.83 сек
SQL запросов: 190