Внезапный разрыв с Мэтью опустошил ее, а непонимание его причин делало ее состояние невыносимым. Тельма постоянно думала о Мэтью, не проходило и часа без какой-нибудь фантазии о нем. Она стала одержимой этим «почему?» Почему он отверг ее и бросил? Ну почему? Почему он не хочет видеть ее и даже говорить с ней по телефону?
После того, как все ее попытки восстановить контакт с Мэтью потерпели неудачу, Тельма совсем пала духом. Она проводила весь день дома, уставившись в окно; она не могла спать; ее речь и движения замедлились; она потеряла вкус ко всякой деятельности. Она перестала есть, и вскоре ее депрессия не поддавалась уже ни психотерапевтическому, ни медикаментозному лечению. Проконсультировавшись с тремя разными врачами по поводу своей бессонницы и получив от каждого рецепт снотворного, она вскоре собрала смертельную дозу. Ровно через полгода после своей роковой встречи с Мэтью на Юнион Сквер она написала прощальную записку своему мужу Гарри, который уехал на неделю, дождалась его обычного вечернего звонка, сняла телефонную трубку, выпила таблетки и легла в постель.
Гарри в ту ночь никак не мог уснуть, он попытался еще раз позвонить Тельме и был встревожен тем, что линия постоянно занята. Он позвонил соседям, и они безуспешно стучались в окна и двери Тельмы. Вскоре они вызвали полицию, которая взломала дверь и обнаружила Тельму при смерти.
Жизнь Тельмы была спасена лишь благодаря героическим усилиям медиков.
Как только к ней вернулось сознание, первое, что она сделала, — это позвонила Мэтью. Она оставила послание на автоответчике, заверив его, что сохранит их тайну, и умоляла навестить ее в больнице. Мэтью пришел, но пробыл всего пятнадцать минут, и его присутствие, по словам Тельмы, было хуже молчания: он игнорировал все ее намеки на их двадцатисемидневный роман и не выходил за рамки формальных профессиональных отношений. Только один раз он не выдержал: когда Тельма спросила, как развиваются его отношения с новым «предметом», Мэтью отрезал: «Не твое дело!»
— Вот и все, — Тельма, наконец, повернулась ко мне лицом и добавила безнадежным, усталым голосом:
— Я больше никогда его не видела. Я звонила и оставляла ему послания в памятные для нас даты: его день рожденья, 19 июня (день нашей первой встречи), 17 июля (день последней встречи), на Рождество и на Новый Год. Каждый раз, когда я меняла терапевта, я звонила, чтобы сообщить ему об этом. Он ни разу не ответил.
— Все эти восемь лет я, не переставая, думала о нем. В семь утра я спрашивала себя, проснулся ли он, а в восемь представляла себе, как он ест овсянку (он любит овсянку — он родился на ферме в Небраске). Гуляя по улицам, я высматриваю его в толпе. Он часто мерещится мне в ком-нибудь из прохожих, и я бросаюсь приветствовать незнакомца. Я мечтаю о нем. Я подробно вспоминаю каждую из наших встреч за те двадцать семь дней. Фактически в этих фантазиях проходит большая часть моей жизни — я едва замечаю то, что происходит вокруг. Моя жизнь проходит восемь лет назад.
«Моя жизнь проходит восемь лет назад». Удивительное признание. Стоит запомнить его, оно нам еще пригодится.
— Расскажите мне, какая терапия проводилась с Вами последние восемь лет, после Вашей попытки самоубийства.
— Все это время у меня были терапевты. Они давали мне кучу антидепрессантов, которые не слишком мне помогали, разве что позволяли спать. Никакой особой терапии больше не проводилось. Разговоры мне никогда не помогали. Наверное, Вы скажете, что я не оставила шансов для психотерапии, поскольку приняла решение ради безопасности Мэтью никогда не упоминать его имени и не рассказывать о своих отношениях с ним никому из терапевтов.
— Вы имеете в виду, что за восемь лет терапии Вы ни разу не говорили о Мэтью?
Плохая техника! Ошибка, простительная только для новичка! Но я не мог подавить своего изумления. Мне вспомнилась давно забытая сцена. Я был студентом консультативного отделения медицинского факультета. Неглупый, но заносчивый и грубый студент (впоследствии, к счастью, ставший хирургом-ортопедом) проводил консультацию перед своими однокурсниками, пытаясь использовать роджерсовскую технику повторения последних слов пациента. Пациент, перечислявший ужасные поступки, совершаемые его тираном-отцом, закончил фразой: «И он ест холодный гамбургер!» Консультант, изо всех сил пытавшийся сохранить нейтральность, больше не мог сдержать своего негодования и зарычал: «Холодный гамбургер?» Целый год выражение «холодный гамбургер» шепотом повторялось на лекциях, неизменно вызывая в аудитории взрыв хохота.
Конечно, я оставил свои воспоминания при себе.
— Но сегодня Вы приняли решение прийти ко мне и рассказать правду. Расскажите мне об этом решении.
— Я проверила Вас. Я позвонила пяти своим бывшим терапевтам, сказала, что хочу дать терапии еще один, последний шанс, и спросила, к кому мне обратиться. Ваше имя было в четырех из пяти списков. Они сказали, что Вы специалист по «последним шансам». Итак, это было одно очко в Вашу пользу. Но я знала также, что они Ваши бывшие ученики, и поэтому устроила Вам еще одну проверку. Я сходила в библиотеку и просмотрела одну из Ваших книг. Меня поразили две вещи: во-первых, Вы пишете просто — я смогла понять Ваши работы, а, во-вторых, Вы открыто говорите о смерти. И поэтому буду откровенна с Вами: я почти уверена, что рано или поздно совершу самоубийство. Я пришла сюда для того, чтобы в последний раз попытаться найти способ быть хоть чуточку более счастливой. Если нет, я надеюсь, Вы поможете мне умереть, причинив как можно меньше боли моей семье.
Я сказал Тельме, что надеюсь на возможность совместной работы с ней, но предложил провести еще одну часовую консультацию, чтобы она сама могла оценить, сможет ли работать со мной. Я хотел еще что-то добавить, но Тельма посмотрела на часы и сказала:
— Я вижу, что мои пятьдесят минут истекли, и если Вы не против… Я научилась не злоупотреблять гостеприимством терапевтов.
Это последнее замечание — то ли саркастическое, то ли кокетливое — озадачило меня. Тем временем Тельма поднялась и вышла, сказав на прощание, что условится о следующем сеансе с моим секретарем.
После ее ухода мне предстояло о многом подумать. Во-первых, этот Мэтью. Он просто бесил меня. Я встречал немало пациентов, которым терапевты, использовавшие их сексуально, нанесли непоправимый вред. Это всегда вредно для пациента.
Все оправдания терапевтов в таких случаях — не более чем стандартные эгоистические рационализации, например, что таким образом терапевт якобы принимает и утверждает сексуальность пациента. Но если многие пациенты, вероятно, и нуждаются в сексуальном утверждении — например, явно непривлекательные, тучные, изуродованные хирургическими операциями, — я что-то пока не слышал, чтобы терапевты оказывали сексуальную поддержку кому-то из них. Как правило, для этого выбирают привлекательных женщин. Без сомнения, это серьезное нарушение со стороны терапевтов, которые сами нуждаются в сексуальном утверждении, но не могут получить его в своей собственной жизни.
Однако Мэтью был для меня загадкой. Когда он соблазнил Тельму (или позволил ей соблазнить себя, что то же самое), он только что закончил постдипломную подготовку и ему должно было быть около тридцати лет — чуть меньше или чуть больше. Так почему? Почему привлекательный и, по-видимому, интеллигентный молодой человек выбирает женщину шестидесяти двух лет, уже много лет страдающую депрессией? Я размышлял о предположении Тельмы насчет его гомосексуализма. Вероятнее всего, Мэтью прорабатывал (и проигрывал в реальности, используя для этого своих пациентов) какую-то свою собственную психосексуальную проблему.
Именно из-за этого мы требуем, чтобы будущие терапевты прошли длительный курс индивидуальной терапии. Но сегодня, когда время обучения сокращается, уменьшается длительность супервизорской подготовки, смягчаются профессиональные стандарты и лицензионные требования, терапевты часто пренебрегают этим правилом, от чего могут пострадать пациенты. У меня нет никакого сочувствия к безответственным профессионалам, и я обычно настаиваю на том, чтобы пациенты сообщали о сексуальных злоупотреблениях терапевтов в комиссию по этике. Я подумал, что это следовало бы сделать и с Мэтью, но подозревал, что он недосягаем для закона. И все же мне хотелось, чтобы он знал, сколько вреда он причинил.
Мои мысли перешли к Тельме, и я на время отложил вопрос о мотивации Мэтью. Но прежде чем закончилась эта история, мне еще не раз пришлось поломать над ним голову. Мог ли я тогда предположить, что из всех загадок этого случая только загадку Мэтью мне суждено разрешить до конца?
Я был потрясен силой любовного наваждения Тельмы, которое преследовало ее в течение восьми лет без всякой внешней подпитки. Это наваждение заполнило все ее жизненное пространство. Тельма была права: она действительно проживала свою жизнь восемь лет назад. Навязчивость получает энергию, отнимая ее у других областей существования. Я сомневался, можно ли освободить пациентку от навязчивости, не обогатив сперва другие стороны ее жизни.
Я спрашивал себя, есть ли хоть капля теплоты и близости в ее повседневной жизни. Из всего, что она до сих пор рассказала о своей семейной жизни, было ясно, что с мужем у нее не слишком близкие отношения. Возможно, роль этой навязчивости в том и состояла, чтобы компенсировать дефицит интимности: она связывала ее с другим человеком — но не с реальным, а с воображаемым.
Самое большее, на что я мог надеяться, — это установить с ней близкие и значимые отношения, в которых постепенно растворилась бы ее навязчивость. Но это была непростая задача. Отношение Тельмы к терапии было очень прохладным. Только представьте себе, как можно проходить терапию в течение восьми лет и ни разу не упомянуть о своей подлинной проблеме! Это требует особого характера, способности вести двойную жизнь, давая своим чувствам волю в воображении и сдерживая их в жизни.
Следующий сеанс Тельма начала сообщением о том, что у нее была ужасная неделя. Терапия всегда представлялась ей полной противоречий.
— Я знаю, что мне нужно довериться кому-то, без этого я не справлюсь. И все-таки каждый раз, когда я говорю о том, что случилось, я мучаюсь целую неделю. Терапевтические сеансы всегда лишь бередят раны. Они не могут ничего изменить, только усиливают страдания.
То, что я услышал, насторожило меня. Не было ли это предупреждением мне? Не говорила ли Тельма о том, почему она в конце концов бросит терапию?
— Эта неделя была сплошным потоком слез. Меня неотвязно преследовали мысли о Мэтью. Я не могла говорить с Гарри, потому что в голове у меня вертелись только две темы — Мэтью и самоубийство — и обе запретные.
— Я никогда, никогда не скажу мужу о Мэтью. Много лет назад я сказала ему, что однажды случайно встретилась с Мэтью. Должно быть, я сказала лишнее, потому что позднее Гарри заявил, что подозревает, будто Мэтью каким-то образом виноват в моей попытке самоубийства. Я почти уверена, что если он когда-нибудь узнает правду, он убьет Мэтью. Голова Гарри полна бойскаутских лозунгов (бойскауты — это все, о чем он думает), но в глубине души он жестокий человек. Во время второй мировой войны он был офицером британских коммандос и специализировался на обучении рукопашному бою.
— Расскажите о Гарри поподробнее, — меня поразило, с какой страстью Тельма говорила, что Гарри убьет Мэтью, если узнает, что произошло.
— Я встретилась с Гарри в 30-е годы, когда работала танцовщицей в Европе. Я всегда жила только ради двух вещей: любви и танца. Я отказалась бросить работу, чтобы завести детей, но была вынуждена сделать это из-за подагры большого пальца — неприятное заболевание для балерины. Что касается любви, то в молодости у меня было много, очень много любовников. Вы видели мою фотографию — скажите честно, разве я не была красавицей?
Не дожидаясь моего ответа, она продолжила:
— Но как только я вышла за Гарри, с любовью было покончено. Очень немногие мужчины (хотя такие и были) отваживались любить меня — все боялись Гарри. А сам Гарри отказался от секса двадцать лет назад (он вообще мастер отказываться). Теперь мы почти не прикасаемся друг к другу — возможно, не только по его, но и по моей вине.
Мне хотелось расспросить о. Гарри и о его мастерстве отказываться, но Тельма уже помчалась дальше. Ей хотелось говорить, но, казалось, ей безразлично, слышу ли я ее. Она не проявляла никакого интереса к моей реакции и даже не смотрела на меня. Обычно она смотрела куда-то вверх, словно целиком уйдя в свои воспоминания.
— Еще одна вещь, о которой я думаю, но не могу заговорить, — это самоубийство. Я знаю, что рано или поздно совершу его, это для меня единственный выход. Но я и словом не могу обмолвиться об этом с Гарри. Когда я попыталась покончить с собой, это чуть не убило его. Он пережил небольшой инсульт и прямо на моих глазах постарел на десять лет. Когда я, к своему удивлению, проснулась живой в больнице, я много размышляла о том, что сделала со своей семьей. Тогда я приняла определенное решение.
— Какое решение? — На самом деле вопрос был лишним, потому что Тельма как раз собиралась о нем рассказать, но мне необходимо было поддержать контакт. Я получал много информации, но контакта между нами не было. С тем же успехом мы могли находиться в разных комнатах.
— Я решила никогда больше не делать и не говорить ничего такого, что могло бы причинить боль Гарри. Я решила во всем ему уступать. Он хочет пристроить новое помещение для своего спортивного инвентаря — о'кей. Он хочет провести отпуск в Мексике — о'кей. Он хочет познакомиться с членами церковной общины — о'кей.
Заметив мой ироничный взгляд при упоминании церковной общины, Тельма пояснила:
— Последние три года, поскольку я знаю, что в конце концов совершу самоубийство, я не люблю знакомиться с новыми людьми. Чем больше друзей, тем тяжелее прощание и тем больше людей, которым причиняешь боль.
Мне приходилось работать со многими людьми, совершавшими попытку самоубийства; обычно пережитое переворачивало их жизнь; они становились более зрелыми и мудрыми. Подлинное столкновение со смертью обычно приводит к серьезному пересмотру своих ценностей и всей предыдущей жизни. Это касается и людей, сталкивающихся с неизбежностью смерти из-за неизлечимой болезни. Сколько людей восклицают: «Какая жалость, что только теперь, когда мое тело подточено раком, я понял, как нужно жить!» Но с Тельмой все было по-другому. Я редко встречал людей, которые подошли бы так близко к смерти и извлекли из этого так мало опыта. Чего стоит хотя бы это решение, которое она приняла после того, как пришла в себя: неужели она и вправду верила, что сделает Гарри счастливым, слепо исполняя все его требования и скрывая свои собственные мысли и желания? И что может быть хуже для Гарри, чем жена, которая проплакала всю прошлую неделю и даже не поделилась с ним своим горем? Поистине, этой женщиной владело самоослепление.
Это самоослепление было особенно очевидным, когда она рассуждала о Мэтью:
— Он излучает доброту, которая трогает каждого, кто общается с ним. Его обожают все секретарши. Каждой из них он говорит что-то приятное, помнит, как зовут их детей, три-четыре раза в неделю угощает их пончиками. Куда бы мы ни заходили в течение тех двадцати семи дней, он никогда не забывал сказать что-нибудь приятное официанту или продавщице. Вы что-нибудь знаете о практике буддистской медитации?
— Ну да, фактически, я… — но Тельма не дожидалась окончания моей фразы.
— Тогда Вы знаете о медитации «любящей доброты». Он проводил ее два раза в день и приучил к этому меня. Именно поэтому я бы никогда, ни за что не поверила, что он сможет так поступить со мной. Его молчание меня убивает. Иногда, когда я долго думаю об этом, я чувствую, что такого не могло, просто не могло случиться, — человек, который научил меня быть открытой, просто не мог придумать более ужасного наказания, чем полное молчание. С каждым днем я все больше и больше убеждаюсь, — здесь голос Тельмы понизился до шепота, — что он намеренно пытается довести меня до самоубийства. Вам кажется безумной эта мысль?
— Не знаю, как насчет безумия, но она кажется мне порождением боли и отчаяния.
— Он пытается довести меня до самоубийства. Я не вхожу в круг его забот. Это единственное разумное объяснение!
— Однако, думая так, вы все-таки защищали его все эти годы. Почему?
— Потому что больше всего на свете я хочу, чтобы Мэтью думал обо мне хорошо. Я не могу рисковать своим единственным шансом хотя бы на капельку счастья!
— Тельма, но ведь прошло восемь лет. Вы не слышали от него ни слова восемь лет!
— Но шанс есть — хотя и ничтожный. Но два или даже один шанс из ста все же лучше, чем ничего. Я не надеюсь, что Мэтью полюбит меня снова, я только хочу, чтобы он помнил о моем существовании. Я прошу немного — когда мы гуляли в Голден Гейт Парке, он чуть не вывихнул себе лодыжку, стараясь не наступить на муравейник. Что ему стоит обратить с мою сторону хотя бы часть своей «любящей доброты»?
Столько непоследовательности, столько гнева и даже сарказма бок о бок с таким благоговением! Хотя я постепенно начал входить в мир ее переживаний и привыкать к ее преувеличенным оценкам Мэтью, я был по-настоящему ошеломлен следующим ее замечанием:
— Если бы он звонил мне раз в год, разговаривал со мной хотя бы пять минут, спрашивал, как мои дела, демонстрировал свою заботу, то я была бы счастлива. Разве я требую слишком многого?
Я ни разу не встречал человека, над которым другой имел бы такую же власть. Только представьте себе: она заявляла, что один пятиминутный телефонный разговор в год мог излечить ее! Интересно, правда ли это. Помню, я тогда подумал, что если все остальное не сработает, я готов попытаться осуществить этот эксперимент! Я понимал, что шансы на успех терапии в этом случае невелики: самоослепление Тельмы, ее психологическая неподготовленность и сопротивление интроспекции, суицидальные наклонности — все говорило мне: «Будь осторожен!»
Но ее проблема зацепила меня. Ее любовная навязчивость — как еще можно было это назвать? — была такой сильной и стойкой, что владела ее жизнью восемь лет. В то же время корни этой навязчивости казались необычайно слабыми. Немного усилий, немного изобретательности — и мне удастся вырвать этот сорняк. А что потом? Что я найду за поверхностью этой навязчивости? Не обнаружу ли я грубые факты человеческого существования, прикрытые очарованием любви? Тогда я смогу узнать кое-что о функции любви. Медицинские исследования доказали еще в начале XIX века, что лучший способ понять назначение внутренних органов — это удалить их и посмотреть, каковы будут физиологические последствия для лабораторного животного. Хотя бесчеловечность этого сравнения привела меня в дрожь, я спросил себя: почему бы и здесь не действовать по такому же принципу? Пока. что было очевидно, что любовь Тельмы к Мэтью была на самом деле чем-то другим — возможно, бегством, защитой от старости и одиночества. В ней не было ни настоящего Мэтью, ни настоящей любви, если признать, что любовь — это отношение, свободное от всякого принуждения, полное заботы, тепла и самоотдачи.
Еще один предупреждающий знак требовал моего внимания, но я предпочел его проигнорировать. Я мог бы, например, более серьезно задуматься о двадцати годах психиатрического лечения Тельмы! Когда я проходил практику в Психиатрической клинике Джона Хопкинса, у персонала было много «народных примет» хронического заболевания. Одним из самых безжалостных было соотношение: чем толще медицинская карта пациента и чем он старше, тем хуже прогноз. Тельме было семьдесят лет, и никто, абсолютно никто, не порекомендовал бы ей психотерапию.
Когда я анализирую свое состояние в то время, я понимаю, что все мои соображения были чистой рационализацией.
Двадцать лет терапии? Ну, последние восемь лет нельзя считать терапией из-за скрытности Тельмы. Никакая терапия не имеет шанса на успех, если пациент скрывает главную проблему.
Десять лет терапии до Мэтью? Ну, это было так давно! Кроме того, большинство ее терапевтов были молоденькими стажерами. Разумеется, я мог дать ей больше. Тельма и Гарри, будучи ограничены в средствах, никогда не могли себе позволить иных терапевтов, кроме учеников. Но в то время я получил финансовую поддержку от исследовательского института для изучения проблем психотерапии пожилых людей и мог лечить Тельму за минимальную плату. Несомненно, для нее это была удачная возможность получить помощь опытного клинициста.
На самом деле причины, побудившие меня взяться за лечение Тельмы, были в другом: во-первых, меня заинтриговала эта любовная навязчивость, имеющая одновременно и давние корни, и открытую, ярко выраженную форму, и я не мог отказать себе в удовольствии раскопать и исследовать ее; во-вторых, я пал жертвой того, что теперь называю гордыней, — я верил, что смогу помочь любому пациенту, что нет никого, кто был бы мне не под силу. Досократики определяли гордыню как «неподчинение божественному закону»; но я, конечно, пренебрег не божественным, а естественным законом — законом, который управляет событиями в моей профессиональной области. Думаю, что уже тогда у меня было предчувствие, что еще до окончания работы с Тельмой мне придется расплачиваться за свою гордыню.
В конце нашей второй встречи я обсудил с Тельмой терапевтический контракт. Она дала мне ясно понять, что не хочет долгосрочной терапии; кроме того, я рассчитывал, что за шесть месяцев должен разобраться, смогу ли я помочь ей. Поэтому мы договорились встречаться раз в неделю в течение шести месяцев (и, возможно, продлить терапию еще на шесть месяцев, если в этом будет необходимость). Она взяла на себя обязательство регулярно посещать меня и участвовать в исследовательском проекте. Проект предусматривал исследовательское интервью и батарею психологических тестов для измерения результатов. Тестирование должно было проводиться дважды: в начале терапии и через шесть месяцев после ее завершения.
Мне пришлось предупредить ее о том, что терапия наверняка будет болезненной, и попросить не жаловаться на это.
— Тельма, эти бесконечные размышления о Мэтью — для краткости назовем их навязчивостью…
— Те двадцать семь дней были величайшим даром, — ощетинилась она. — Это одна из причин, по которой я не говорила о них ни с одним терапевтом. Я не хочу, чтобы их рассматривали как болезнь.
— Нет, Тельма, я имею в виду не то, что произошло восемь лет назад. Я говорю о том, что происходит теперь, и о том, что Вы не можете жить нормально, потому что постоянно, снова и снова, проигрываете в голове прошлые события. Я полагал, Вы пришли ко мне, потому что хотите перестать мучить себя.
Она посмотрела на меня, прикрыла глаза и кивнула. Она сделала предупреждение, которое должна была сделать, и теперь опять откинулась в своем кресле.
— Я хотел сказать, что эта навязчивость… давайте найдем другое слово, если «навязчивость» звучит оскорбительно для Вас…
— Нет, все в порядке. Теперь я поняла, что Вы имеете в виду.
— Итак, эта навязчивость была основным содержанием Вашей внутренней жизни в течение восьми лет. Мне будет трудно избавить Вас от нее. Мне придется бросить вызов некоторым Вашим мнениям, и терапия может оказаться жестокой. Вы должны дать мне обещание, что не станете обвинять меня в этом.
— Считайте, что получили его. Когда я принимаю решение, я от него не отказываюсь.
— Еще, Тельма, мне трудно работать, когда надо мной висит угроза самоубийства пациента. Мне нужно Ваше твердое обещание, что в течение шести месяцев Вы не причините себе никакого физического вреда. Если Вы почувствуете, что находитесь на грани самоубийства, позвоните мне. Звоните в любое время — я буду к Вашим услугам. Но если Вы предпримете хоть какую-нибудь попытку — даже незначительную, — то наш контракт будет расторгнут, и я прекращу работать с Вами. Часто я фиксирую подобный договор письменно, но в данном случае я доверяю Вашим словам о том, что Вы всегда следуете принятому решению.